Зеркало, зеркало на стене...

NC-17
Завершён
51
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 5 103 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
51 Нравится 9 Отзывы 5 В сборник

Часть 1

Настройки
В старых сказках у каждой уважающей себя королевы есть зачарованное зеркало. Как правило, оно заключено в тяжелую раму из зловеще-черного дерева и успело потускнеть за долгие века. Нередко оно само обретает голос, а прихотью случайного иллюстратора — и лицо: едва намеченные рот, глаза, нос, проступающие на серебряной глади. Но большего сходства с человеческим существом не придавал своему созданию ни сказочник, ни художник — да и зачем бы? Оно — лишь сила, призванная в мир. Цели неведомого мастера — или колдуна — всегда были скрыты от чужих глаз: зеркало-советчик появлялось в сказке из ниоткуда, дабы выступить в одной-единственной роли — и раствориться во мгле. Оно — союзник или слуга; но никто не знает, что с ним случится, когда королева исчезнет. Или умрёт. Королева, конечно же, злая — никак иначе; но сказки молчат о том, что иная королева, как бы зла ни была, может казаться воплощением доброты. Подданные любят свою королеву: недаром она прекраснее всех в стране. Прекраснее, благороднее, справедливее. Но от любви подданных, от любви мужа-короля она ускользает в собственные покои. И там ворожит, распустив волосы и сбросив одежду. Задает вопросы и разгадывает ответы, а потом выходит наружу и приказывает принести ей на обед сердце девственницы, вырезанное из еще теплой груди. Или разыскать тайных корней для настойки, продлевающей молодость — ибо больше всего королева в сказках боится времени, заставляющего блекнуть и увядать ее красоту. Всё, что угодно, может она приказать своим верным слугам — а сказочное зеркало не ведает ни добра, ни зла. Жизнь Елизаветы, императрицы Австрии, порой называют сбывшейся сказкой. В чём-то, думает она, эти льстецы, не желающие видеть дальше своего носа, неожиданно правы. Она думает об этом, пока служанка расчесывает ей волосы перед сном — думает, полуприкрыв глаза под равномерно-усыпляющее движение мягкой щетки; думает, задавая себе вопрос, на который тоже не даст ответа ни одна сказка: какие же отношения у злых королев со Смертью? Быть может, сердца девственниц, тайные зелья и настойки из трав — не совсем то, чем кажутся. Она засыпает с мыслью об этом, и никто не смог бы сказать, отчего на лице императрицы в ту минуту — улыбка. Не такая, какой она улыбается мужу или придворным: более знающая и печальная, а значит — более настоящая. Она просыпается среди ночи — но не помнит, как это случилось и почему. Темнота обступает Елизавету со всех сторон, цепляясь за белую ночную сорочку. Она стоит — когда же она успела подняться? — стоит прямо, глядя вперед, и слабый ветер шевелит ее волосы, рассыпанные по плечам и спине, стекающие темной волной на зеркальный пол. Она пытается поймать отражение — хотя бы своё: светлое пятно, стройный контур — но оно дробится и ускользает, беззвучно смеясь. Она неслышно — и слегка неуверенно — переступает по полу босыми ногами. Но не застывать же, бессмысленно и нелепо, на одном месте, словно парковая скульптура? И разве императрице пристало дрожать, словно испуганному зверьку? Она встряхивает плечами и решительно идёт напрямик — туда, откуда дует тот самый ветер, всё сильней холодящий ступни. Перед ней — тяжелые двери, похожие на двери ее покоев, которые она в один памятный вечер впервые захлопнула перед лицом супруга. Воспоминание приходит незваным; и двери (те самые, но совсем иные) видятся ей, словно дружеское лицо после долгой разлуки. Елизавета бесстрашно толкает их ладонями — и створки неожиданно легко поддаются. Распахиваются гостеприимно — словно принимая в объятия. Темнота становится гуще, плотней — стелется ковром под ноги: но тем чётче из мрака проступает — легким мерцанием — серебристый силуэт. Строгое, прямоугольное, ни капли не тусклое — лишенное возраста, застывшее в благородной определенности — откуда ни посмотри, зеркало властно тянет взгляд на себя. Елизавета не может сказать — сделала она всего один шаг, или шла вперед без конца, теряя счёт времени, — но зеркало вдруг оказывается прямо перед ней. Только протянуть руку. Позади — глухая чернота, разверзнутый зев дверей; не оглядываться во мрак — это очень важно, только Елизавета во сне не думает — почему. «Зеркало, зеркало на стене…» Сказочное присловье само собой всплывает из памяти. Баллады о ночном гадании в темноте; пугающие и чарующие одновременно. Девушка — или колдунья — распускает волосы, зажигает свечу и садится напротив. Ждёт, кто — или что — явится из зазеркального мира, обители душ и демонов. Королева — или колдунья — властно всматривается в полупризрачный образ соперницы. Хмурит брови, решая — убить ли дерзкую, или просто усыпить на тысячу лет. Елизавета оглаживает ладонью раму. Гладкое дерево неясной породы, не понять даже — светлое или темное, так странно ложатся тени на нём. Прочное и твердое. Как сама судьба. Ее пальцы касаются поверхности зеркала. Легко, почти невесомо — скользят подушечками, задумчиво-медленно-меланхолично, как дама могла бы касаться перчаткой или веером щеки рыцаря, которому бессильна ответить взаимностью. Ведь всё определено, не правда ли? Умерший жених придёт к деве, увезет без возврата, и лягут они навечно в одну могилу, как и клялись однажды. Месть настигнет королеву, и будет она до смерти танцевать в раскаленных башмаках, под смех счастливых молодоженов. Елизавета вздрагивает. Она пытается убедить себя, что причиной — новый порыв нездешнего ветра, вздох, вырвавшийся из зеркала, словно изо рта великана. Чудится, будто зеркало глядит на нее в ответ — ждёт, едва ли не требовательно: пусть говорит королева, если пришла. Пусть императрица прикажет, если сумеет. Елизавета приняла бы вызов — как всегда принимала; тем яростней, чем сильней было искушение сдаться. Она просто не успевает задать вопрос. Свет разгорается изнутри — ярче, еще ярче, чуть-чуть. Трупный, бледно-зеленый огонь, не умеющий согревать. Ее кожа замерзает, пристаёт к призрачному стеклу — кажется, пожелай она одернуть руку, отступить, и на поверхности останутся темные куски плоти. Она почти видит их: сморщенное посиневшее мясо, сочащееся отвратительной жижей. Видит, как подносит ладонь к своему лицу, чтобы разглядеть обнажившиеся желтые кости. Она видит каждый сустав — с безжалостной, смертной ясностью — но не чувствует боли. И, подчиняясь извращенному очарованию зрелища, кладет на поверхность зеркала вторую ладонь. Прикосновение мертвящего холода — почти нежное, почти ласковое. Оно — как пожатие изящной руки, затянутой в бархатную перчатку. Елизавета прерывисто вздыхает и вновь поднимает взгляд. В зеркале она видит отнюдь не своё отражение. Белое, совершенно белое лицо. Черты, вызванные из мрамора резцом безумного скульптора — тонкие и резкие, прекрасные до уродства, идеальные до ужаса, до трепета в жилах. Светлые — почти бесцветные — локоны, безупречно-ровно лежащие на плечах. И глаза — сияющие провалы, зияющие высоты; нездешнее и непостижимое, в которое нельзя — невозможно — всматриваться подолгу. Глаза хищника, не ведающего о милосердии — только о страсти, только об азарте погони и крике, рвущемся из рассеченного горла. Глаза, которые посмотрят в ответ, если не успеть отвернуться. Не её. Его. В его глазах гибнут вечные звёзды. Она вскинула бы руку ко рту — но зеркало держит, не отпускает. В незримой хватке — мягкая, беспощадная обреченность. Кость и живая — еще живая — рука; и на обнаженных костяшках его пальцы смыкаются куда ласковей. Его губы медленно раздвигаются. Улыбка, которая на человеческом лице могла бы показаться приветливой — даже нежной — выглядит спазмом, гримасой трупного окоченения. Он не показывает зубы, но она знает: ровные, как кладбищенские ряды, чуть заостренные кусочки кости — дочиста выбеленные мертвым ветром; и когда он кого-то целует, эти зубы вонзаются в душу, вырванную из тела. Смерть не знает пощады. Смерть не знает любви, — хотелось бы ей сказать. Только она не может. Смерть улыбается Елизавете — как улыбалось бы зеркало настоящей злой королеве. Как оно улыбалось бы, даже рассказав, что королева больше не настолько прекрасна, что страна ропщет и мечтает об иных днях. Смерть улыбается — вестник, которому безразлично, несёт он радость или печаль. Вестник. Ангел. Черные крылья у него за спиной — крылатые тени с бледными бесполыми лицами; то ли слуги, то ли иные грани одного образа, но они выступают из зеркала лишь на миг, чтобы тут же утонуть вновь. Смерть — весь и целиком здесь. И он улыбается. Он рад её видеть. О, он так рад. Она качает головой — пытаясь притвориться не верящей, — а он повторяет жест с изящной небрежностью, одновременно и насмехаясь, и нет. «Зеркало, зеркало на стене – Кто всех прекрасней в этой стране?» Спрашивай, как бы говорит он. Спрашивай, если пришла, спрашивай, если можешь. Подойди ближе и взгляни, как плоть на твоём лице ссыхается и сползает, как волосы седеют, ломаются, лезут клоками, — подойди, наступая на гниющие куски собственного мяса, подойди, клацая по полу костями: взгляни на всевластие времени, которого ты страшишься. Прими эту власть и пойми её. И тогда спрашивай — только знай, что все вопросы уже заданы хотя бы единожды. Елизавета открывает рот, но не может издать ни звука: воздух в горле густеет липким туманом. Язык становится чужим, непослушным — распухает во рту, душит, болтается в густой горечи. Сплюнуть бы, избавиться от муторного комка, поднимающегося откуда-то из груди — но императрице не пристало терять достоинства даже перед лицом смерти. Даже перед лицом Смерти… Тошнота бьёт в нёбо и нос, но изо рта и ноздрей вырывается всё тот же туман. Льдинки плывут в нём, оседают на поверхности зеркала — и в ледяном мерцающем ореоле беспощадный лик проступает чётче. Она делает шаг назад — только шаг. Но ее руки больше ничто не держит, зеркальный пол опрокидывается, словно она задела пяткой хитрый рычаг, — а само зеркало подскакивает, взлетает вверх, рассыпается на сотню сотен осколков, звенящих, хохочущих с искренно-безысходной веселостью, и тьма распахивает пасть за спиной у Елизаветы: вечно-прожорливая, всепожирающая, неодолимая. Прах — к праху. И она падает, падает — как тогда, когда ей было пятнадцать лет. Может, лучше было бы, закончись всё именно тогда и именно там. Может, ей лучше было еще в раннем детстве рухнуть с умопомрачительной высоты, раскинуться изломанной куклой — марионеткой с вывернутыми суставами, с разбитой головой, откуда лезет неаппетитное, густое и серо-белое, с мокрыми и липкими волосами, оставляющими красноватые подтёки после прикосновения. Стеклянные бусины глаз не выражали бы боли. Ничего страшного; у отца и матушки оставалось еще много детей. Может, ей лучше было не приходить в себя. Не поднимать, сопротивляясь горячечному дурману, отяжелевшие веки — только для того, чтобы, едва обретя ясность зрения, различить в дальнем углу спальни силуэт, облаченный в цвета полуночи — различить и понять, прочесть в его ответном взгляде жестокую истину. Только для того, чтобы ломким, срывающимся голосом пообещать побледневшей матери и суетливым тетушкам: она всегда будет любить одну лишь свободу. И она многое отдала бы, чтобы не помнить — как фигура в тенях медленно кивнула, будто свидетель торжественной, святой клятвы. Кивнула — и растворилась; а сознание снова покинуло юную Елизавету, чтобы вернуться лишь на следующее утро. Может, ей лучше было лишиться разума вовсе — как страшились особо впечатлительные старшие родственники. Безумцы свободнее, чем кто бы то ни было, — и она жила бы в собственной, иной сказке, пропитанной искренне-пылкой верой. Не злая королева под доброй маской — принцесса в башне, запертая навечно. Только она-то точно не стала бы спускать вниз по стене свои волосы, как какая-нибудь Рапунцель. Она бы знала — с твердостью, с какой может утверждать лишь безумный, — чего стоят все принцы мира: черные или светлые. Может… мысль уносится с ветром, свистящим в унисон длящемуся падению. Голова кружится, и темнота сворачивается бесконечной спиралью — водоворот, извечно гудящий над бездонной пропастью. Нет дороги ни вверх, ни вниз — ни к аду, ни к небесам. Может, самих небес с преисподней нет тоже. Ветер насильником рвёт ночную сорочку, ткань трещит, вспыхивает клочьями белизны и стремительно исчезает вдали-ввверху. Теперь она одета лишь своей кожей и волосами, беззащитна, но не чиста — злая королева, яд и зола, прах и пепел, в который суждено всему обратиться. Мир — то, что осталось от мира — тускнеет, размывается, исчезает; словно луковица, с которой снимают слой за слоем, не торопясь. Свет гаснет, тело становится тяжелей свинца и легче пушинки — одновременно. Кожа натягивается под натиском ветра, кажется — вот-вот напор прорвёт и эту преграду, обнажив сосуды и мышцы. Конечности постепенно немеют; каждое из пяти чувств отказывает, не выдержав. Лишь шепот, вкрадчивый, сладостно-ядовитый шепот скользит на самой границе слуха — едва не заставляя поверить, что падению вот-вот настанет конец: только протянуть руку, и холодные пальцы схватят надежнее самых крепких канатов. Схватят, спасут, избавят — от вечного падения в бездну, от ужаса, заставляющего до слёзной боли распахивать глаза в пустоту. От заполошного стука сердца в тесноте грудной клетки — дверца распахнута: лети, пташка, лети. Лети, черная чайка над грозным морем — ветер под крыльями, ледяной, которого не выдержать ни единой другой душе… Только протянуть руку. Только сказать ему: «Да». Свобода манит её — пахнет сладковато и трупно. Свобода — любовь, что превыше земного долга. Какую цену можно заплатить за свободу? (Елизавета не видит его улыбку — она вообще ничего, совсем ничего не видит — но за волнами ужаса представляет ее себе: и зубы, конечно, зубы — могильные плиты, которые однажды накроют всех). Она кричит — беззвучно, отчаянно. Она кричит — и продолжает кричать даже после того, как в горле что-то рвётся со всхлипом, наполняя рот железно-горьким привкусом крови. Она кричит — нечто, чему следовало быть словом «нет»; но не разобрать, так ли это — и она просто продолжает надеяться, что кричит правильно. Она выкрикивает свой отказ во тьму, и тьма, наконец, откликается. Мягкий смешок, ниоткуда и отовсюду одновременно; никакой обиды, никакой злости. И никакого снисхождения. Только готовность ждать. Падение обрывается столь же внезапно, как началось. Тело Елизаветы — легкое и тяжелое, смерзшееся и полное жаркой крови, — ударяется оземь… нет: о зеркально-льдистую гладь. И последнее, что она видит — этот образ срывает покровы мрака, ввинчивается в зрачки: — нечеловечески-прекрасные и ужасные глаза Смерти, которые сменяются ее собственными, удивленными и распахнутыми, в отражении обычного зеркала — за секунду перед концом. Елизавета просыпается с бешено колотящимся сердцем и судорожно сжатыми кулаками; но усталость почти мгновенно берет своё, и она вновь забывается сном. На этот раз — на остаток ночи — без сновидений. Она всё ещё чувствует легкое головокружение, поднимаясь утром с постели — но не позволяет никому заметить предательского недомогания. Императрица должна выглядеть безупречно, что бы ей ни приснилось. Сны — ложь, трижды ложь; реален только ослепительный день — ступенька в столь же ослепительное, бессмысленное, пустое будущее. Она поводит плечами, стремясь избавиться от холодка, скользнувшего по спине, и даже не думает оглядываться на зеркало: без того уверенная в собственной красоте. На балу Елизавете всё-таки становится дурно; она видит, как вокруг нее танцуют скелеты в истлевших платьях — кружатся самозабвенно и беззаботно, не понимая или не желая понимать, что давно мертвы. Кавалер-скелет подхватывает скелет-даму, та запрокидывает череп и гулко смеется. Ха-ха-ха. Хи-хи-хи. Стучат друг о друга челюсти, бренчат расшатавшиеся кости. Музыка постепенно сменяется мерным стуком, единым ритмом, и круг мертвецов близ неё сжимается с каждым шагом странного танца. Так уже было; было, было — разносит эхо. Похоронный звон колоколов у нее на свадьбе; лицо отца, превратившееся в гротескную посмертную маску, и рты, раскрывавшиеся одновременно, как у марионеток — повторявшие нечто, что просто не могло быть свадебным гимном. Ей хотелось заткнуть уши, но она должна была следовать церемониалу. И она подчинилась — в первый и единственный раз. Теперь она могла бы жалеть об этом. Но злую королеву ни в одной сказке никто не спрашивал — хочет ли она выйти за короля. Он просто находил ее и делал своей женой, вводя в замок с почестями, достойными ее титула. Он приходил по ночам и любил ее — как умел; королева быстро приучалась это использовать. Злые королевы учатся лучше добрых; а может, добрых и вовсе нет на свете — просто одни умеют притворяться лучше других. Ведь каждая королева, должно быть, со временем понимает: полагаться она может лишь на себя (ее свекровь, при всей нелюбви, которую они питали взаимно, — тоже тому пример). Елизавета впервые узнала об этом на балу, устроенном в честь ее свадьбы — узнала, но поняла далеко не сразу; некоторые уроки сложно выучить с первой попытки, если тебе шестнадцать лет. Муж не защитил ее — как бы отчаянно она ни жалась к нему, как бы ни гладила застывшее в мертвой неподвижности лицо, страшась в следующий миг коснуться голых костей. Она стискивала его ладонь, будто стремилась выжать тепло из безвольных пальцев — только бы он сделал хоть что-нибудь, хоть что-нибудь бы сказал, убедил ее, что ей показалось, что таких гостей нет и не может появиться на свадьбе. Что она не танцевала только что с незнакомцем, одетым в полночь, — и незнакомец не шептал ей на ухо стихи о тлене и обреченности; так, что шёпот мнился громче барабанного боя. Муж не защитил ее; она помнит об этом, не забывает, сражается за себя, чего бы ни стоило — но сейчас шатается и повисает у него на руках. Веки опущены, колокола гудят внутри ее черепа, неотступно и непрестанно. И, пока обеспокоенный голос супруга надоедливой мухой жужжит где-то в стороне и чуть сверху, она отчего-то цепляется за мысль о вопросе, который так и не случилось задать. О ночном, волшебном, опасном гадании — которое ей всё-таки хотелось бы совершить. «Зеркало, зеркало на стене…» Нет, она не стала бы спрашивать зеркало, кто прекраснее всех в стране. Ей без того непрестанно твердят об этом — и служанки, и фрейлины, и придворные дамы, и ее муж; даже свекровь, поджав губы, признаёт ее блеск. Она спросила бы о другом. Ее вопрос состоял бы лишь из одного слова, или из двух. Почему? Зачем? Почему он не оставляет ее? И зачем отпустил — тогда? Когда ее уносят из шумной залы, устраивают удобнее и хлопочут вокруг, Елизавета некстати думает: как же королева познакомилась с зеркалом? Она ведь привезла его с собой после свадьбы, и тогда же — должно быть, как раз тогда — обустроила тайный свой будуар. Привезла с собой свою тайную радость — своё проклятие и погибель. Но как же они встретились в первый раз? Почему? Зачем? Вопросы мечутся запертыми в клетку птицами. Ее проклятие. Ее погибель. Собственное отражение — синюшные пятна, гниль, червивые провалы на месте глаз. Красота, обратившаяся в ничто — ее пробитый щит, ее сломанное оружие. Сон, приходящий к ней раз за разом. Она не запоминает, каждый раз ныряя в него — как в первый; каждый раз встречая в нём смерть — и Смерть, и лишь тогда вспоминая, что всё это уже было. Только зря — сон приходит, не разбирая, без всякого понятного срока. Раз в год или ночь за ночью, приходит — чтобы остаться с ней наяву. Во всяком взгляде может она увидеть взгляд Смерти — каждому лицу под силу превратиться для нее в злосчастное зеркало; и она отшатывается прежде, чем такое случится. Она скрывает лицо за веером без нужды; носит зонт, когда погода позволяет без него обойтись. Только в некоторые лица ей приходится смотреть постоянно и поневоле — но эти люди никогда не стали бы для нее сосудами смерти. Смерть никогда не выберет такой простой путь. Смерть на диво изобретателен, когда речь заходит о Елизавете Баварской. Но всё-таки — зачем? Почему? В душном мареве сжимающей лоб мигрени, ей вдруг кажется, будто она понимает. Ее ладонь, истлевшая до кости, прижатая к его ладони, затянутой в бархатную перчатку. Ее глаза, в которых обречен поселиться отсвет светил, величественных даже в гибели. Ее тень, ложащаяся криво и наискось, поверх расстеленной на столе карты империи — и дрожь, поражающая даже несуеверных. Частица, отпечаток, отзвук. Эхо Смерти, эхо Судьбы. Погребальные колокола. Долгий, долгий день, клонящийся к закату. Последний ответ на всякий вопрос. Саван, медленно ткущийся для старой династии и старой Европы — для мира, еще недавно столь молодого, но уже обреченного. Мир облачится в саван, мир сложит на груди руки и падёт в гроб, до краёв наполненный кровью, — а будущее-младенец бесстрашно прогрызет путь наружу из тела матери, и зубы его с рождения окрасятся алым. Колокола звенят внутри ее головы; череп раскалывается от эха. Она не хочет их слышать; она затыкает уши, закрывает глаза, отворачивается в сторону. Под веками серебрится образ призрачной амальгамы. О да, в сказках у королевы должно быть зеркало; но ведь зеркало — одна оболочка, образ, наиболее удобный, чтобы заключить в него суть. У нее, злой королевы, прячущейся под маской прекрасной императрицы, воистину было и есть ее собственное тайное зеркало: сущность без возраста и истинного обличья. Сущность, не ведающая ни добра, ни зла. Сущность хищная, самолюбивая, гордая. Сущность, чьи страсти непостижимы — чьи советы жестоки — чьи губы отнимают надежду. Сущность, понимающая Елизавету лучше всех прочих — потому и столь ненавистная. Но злой королеве не придёт в голову действительно разбить зеркало; ведь что тогда останется у нее? Она глотает лекарство, морщась от горечи. Всё должное и полезное — неизбежно горчит. Но она привыкла — и не привыкла к тому, как сладость оборачивается пеплом и прахом на языке. Быть может, со временем она привыкнет и к этому. Быть может, со временем она научится сама обращать в прах чужое желание — если последует советам своего зеркала. Сегодня муж приходит к ней с пожеланием доброй ночи. Она по-прежнему ощущает недомогание, так что он даже не пробует лечь с ней. И она благодарит свою слабость — беззвучно, но искренне, как если бы шептала молитву. Благодарит, даже понимая — кристально-ясно — что произойдёт позже. Когда стрелки часов приблизятся вплотную к полуночи. Елизавета лежит без сна в темноте. Ей хотелось бы не вспоминать, забыть, как ребенок забывает ночной кошмар, выбежав из домашнего сумрака на солнечный луг. Но в ее собственной душе слишком мало солнца и света; она тянется к яркому пятну в вышине, как утопленница — и с каждым судорожным вздохом погружается глубже. Она лежит без сна и знает, что Смерть сегодня снова придёт к ней — ведь он уже прикоснулся, подразнил веки не-поцелуем. Свеча не гаснет — только слабый ветер играет с ней, бросая тени на стены. Ещё не гаснет. Но он уже говорит с ней — молча. Шелест-шепот пробирается в разум, сворачивается клубком ядовитых змей — черных, льдисто-зеленых, мертвенно-синих; глаза-бусины мерцают нечеловеческим знанием, что старше неба и звезд. Он говорит с ней — ниоткуда и отовсюду. Тени собираются у кровати, толпятся в изножье, приникают к изголовью — едва ли не щупают лоб и ступни. Достаточно ли холодные? Она вздрагивает — невольно; невозможно привыкнуть и притерпеться, даже если знаешь и ждёшь. Не сказать, что именно изменилось — спальня пуста, только ветер и тени, только шутки воображения; но его шаги отдаются в ушах неумолимым, ритмичным грохотом — тихие, лёгкие шаги, от которых пол идёт трещинами и крошится. Она настороженно приподнимается — почти садится в кровати — и падает, словно твердь разломилась прямо под ней, как во снах. Но это падение — вовсе не бесконечное. Он удерживает ее — тенью воспоминания. Она пытается дотянуться, дотронуться — но он отводит ее руку; настолько неумолимо-бесстрастно, что почти нежно. Ей ни разу не удавалось, но она не прекращает пытаться. Ей любопытно — похожа его бледная кожа на мрамор, или же на прозрачно-тонкую бумагу, а может — на светлый шёлк. Ей хотелось бы знать, похож ли он вообще на что-то живое. Хотя, конечно же, он никогда не был живым. Она вновь лежит на подушках, дыша размеренно и практически ровно. Его ладонь невесомо скользит по ее волосам. Мягче и деликатней, чем лучший гребень, чем пальцы осторожнейшей из комнатных девушек; и в полудремотной неге она почти способна – но не готова – мечтать об его руках, распускающих ее косы после заката, и укладывающих – волосок к волоску – по мертвенно-бледным плечам и недвижной, бездыханной груди. В густых прядях еще нет ни единого волоска седины. Может быть, это и ненадолго. Он склоняется над ней — и она ощущает, как дрожат его ноздри, почуяв запах, исходящий от ее кожи. Для него она пахнет жизнью: как бы ни слепила всех ее красота, зеркало видит больше — видит тысячу мелких несовершенств, от занывшего зуба до надломившегося ногтя, и знает о каждой жертве, принесенной ради блага злой королевы. Весь пот и все слёзы, пролитые ей, собирает зеркало, как драгоценнейший дар. Говорят, королева ворожит перед зеркалом обнажённой — но это лишь отблеск правды; зеркало видит ее обнаженную душу — вот что важно на самом деле. Зеркало способно смотреть в ответ. Она даже не понимает, закрыты ли у неё глаза. Он ведь невидим, неощутим; просто она не может не чувствовать и не видеть — ибо он так желает. Он желает с непреклонностью, неспособной помыслить о непокорстве — желает, как топор палача, жаждущий пролить кровь преступника. Он желает ее. И даже об этом желании говорит на языке власти. Точней, молчит, только его тень нависает над ней — тяжестью не любовника, но могильной плиты. Пальцы очерчивают контур ее губ — она стискивает зубы, чтобы не выдохнуть им навстречу, не впустить их — вражескими лазутчиками в крепость своего тела. Нет, она хотела бы встать — хотела бы бежать и бороться, хотя бы взмахнуть рукой, изгоняя дьявольский морок. Хотя бы попросту отвернуться, зажмуриться, уткнувшись лицом в подушку — как в одну из первых ночей в своей новой роли, когда она рыдала взахлеб, униженная свекровью и лишившаяся поддержки. Она слышала тогда смех у своего уха — почти чувствовала губы, задевающие мочку и щёку, и напряженную жажду во вкрадчивых движениях языка. Слышала, чувствовала, как звук мурашками пробирается прямо под кожу, — но не оборачивалась, еще жарче своей ненависти к Софи ощущая упрямое желание: жить, жить, жить. Вопреки всему. «Жить», — она повторяет это слово на вдохе. Она — императрица, она — Елизавета, она принадлежит лишь себе и никогда не отступится. Даже перед лицом Ангела Смерти. Но его лицо — прекраснее всего, что она может представить; прекраснее, чем вымечтанные грезы романтического поэта, чьему творчеству она благоволит. Ее дыхание почти замирает, словно последний вздох уже готов вырваться из груди, хотя она еще не сдалась — хотя она еще слишком молода (всё еще молода), чтобы сдаться полностью. Губы трескаются, словно от холода — или времени? — и немыслимо не смотреть, распахнув глаза в вечный мрак, навстречу пронзительно-морозному ветру. Она сильная. Она — императрица, злая королева из сказок. Страх не должен овладеть ей. И она не отстраняется — даже не дрожит — вновь чувствуя на своей щеке ледяные тонкие пальцы. Она слышит, как он шепчет ее имя — как перекатывается у него на языке второй длинный слог. Губы прижимаются к ее шее — там, где жилкой пробивается пульс. Он не дышит, он не может дышать — но облачко ледяного пара вырывается у него изо рта, оседает на коже инеем. Он впитывает биение ее жизни — жизни, жизни, только жизни — словно наркотический дым. Его ладони скользят по ее плечам, предплечьям, запястьям; трупное окоченение разливается из-под них — заставляя дрожать, изгибаться, приникать ближе. Пальцы оглаживают ключицы, ладонь прижимается к груди — слева. Ткань слишком тонкая для этих пальцев, слишком бессильная, не препятствует и сминается, когда он стискивает ее левую грудь: до боли — не ласково, не дразня, а так, словно сжимает в кулаке само сердце. Живой, трепещущий комок плоти — а оно бьётся в его руках, всё медленней и медленней. Пальцы сомкнутся, когда оно замедлится вовсе. Елизавета делает судорожный вдох: снова морок, но иначе с ним не бывает. Ее глаза всё-таки зажмурены накрепко, но их — теперь — ни в коем случае нельзя открывать. Ладони продолжают следовать по контурам её тела. В движениях нет ни капли человеческого тепла; но внутри нее скручивается тугой и жаркий комок. Свеча погасла, остался мрак — и мятущееся тепло, бьющееся упрямо, тянущее коснуться: там, внизу живота. Она чувствует, как приподнимается подол ночной сорочки — и, повинуясь намеку, сама тянет выше, до самой талии. Ледяное дыхание ветром колышет ткань, проходит по бёдрам и голеням в такт с его ладонями, порождая дрожь — не страха, а предвкушения. Он может не спешить — но ей теперь необходим его холод, и она сама раздвигает колени ему навстречу. Прохладные — если не сказать больше — губы: на щиколотке, у сгиба колена, на внутренней стороне бедра. Словно снежинки, оседающие на коже — не тающие. И, контрастом, долгий поцелуй, в котором ему отказано — запечатленный, словно в насмешку, на ее нижних губах. Следующий — еще дольше, еще сильнее; жажда испить до последней капли, принявшая форму иносказания: ее женские соки — как сама жизнь. В спальне императрицы пусто; но ее дыхание ускоряется, на коже бисеринками выступает пот. Она откидывает голову назад и сдавленно стонет. Жар и холод смешиваются, сливаются, закручиваются в единый водоворот — Елизавета стискивает пальцами простыни, выгибает спину. Нет якоря, что удержал бы ее сейчас. Нет ничего, что удержало бы ее — но он держит: единственный, кто всегда остаётся с ней. Единственный, в ком она всегда может быть уверена. Пальцы движутся у нее между ног, размеренно-беспощадно. Бледные, почти бесплотные пальцы — бесстыдные, перед которыми ничего не стоит раскрыться настежь и до конца; она сдаётся — и не сдаётся; допускает метафору, чтобы избежать худшего. Принимает боль, когда его пальцы властно сжимаются уже у нее внутри; принимает, как доказательство, что она — жива: только вопреки ли ему? Тугой жгут — нити огненные и ледяные — пропущенный, кажется, сквозь ее позвоночник, натягивается до предела: вот-вот порвётся. Разве рок, судьба, неотвратимость — могут порождать в ней всё это? Разве Смерть может стремиться к такому, как бы страстно ни жаждал он что-либо — кого-либо — получить? Но это не тот вопрос, который можно задать — даже зеркалу. Особенно зеркалу. Ведь тогда, быть может, в нём обнаружится лишь королевино отражение, прихотью искаженного — пусть и не больного — рассудка принятое ею за демона. Быть может?.. Она мотает головой. Она рассмеялась бы, только воздуха не хватает. Но его улыбку — эту безжалостную, нежную, всепонимающую улыбку, знакомую ей так же, как своя собственная — Елизавета чувствует всей собой: его смех течет у нее в крови, сияние глаз (и острых зубов) выступает на коже холодным потом, и ничто — никто — больше не мешает ей накрыть его ледяные пальцы, двигаться с ними вместе, так, что точность его движений — слишком, слишком верных для сущности, лишенной материального тела, — становится почти идеальной. Словно они — одно; словно всегда были одним и тем же. Единым целым. Судорожный вздох вырывается из полуоткрытых губ. То, что называют «маленькой смертью» — и он мог бы взять ее самое, прямо здесь и сейчас, во всей полноте, не грубым подобием человеческого соития. Ее рот беспомощен и открыт; а под веками — гибель звезд, пожирающих самих себя в безумии взрыва. Его волосы паутинками щекочут ей шею. На единственный краткий миг ей почти начинает хотеться большего — раз и навсегда; и она приподнимается навстречу ему, опираясь на локти. Ее грудь прижимается к его призрачной груди. Не-дыхание морозит лицо. Чудится, будто его веки полуопущены — если не прикрыты совсем; будто он ждёт этого поцелуя, как первого. Она быстро мажет языком по пересохшим, потрескавшимся губам — но волна предательской жажды спадает, едва нахлынув. Остаётся лишь — резко отвернуть голову, прикрыться ладонью, разведя пальцы, — словно привычным веером. Вжаться в постель, зажмурившись, пока сердце… нет, не замедлит бег: скорее, наоборот — вновь начнет гнать по телу кровь, как положено. Елизавета ждёт, и только потом распахивает глаза, но ничего — и никого — не видно во мраке. Лишь на руке льдисто пылает след тонких пальцев — нечеловечески сильных. Она подносит к лицу ладонь, испачканную влагой ее собственного естества, и медленно слизывает, не глядя. Сводит ноги, промеж которых теперь пусто, липко и прозаически-холодно. Вновь зажмуривается, до рези и лихорадочных цветных пятен — прогоняя отпечаток его лица. Слегка морщась, Елизавета натягивает на ноги одеяло. Утром она прикажет приготовить для себя ванну — из свежего молока; и ванну, и редкий, дорогостоящий бальзам для волос, и новый состав для кожи лица ждет-не дождётся пробы. Она поручит себя обходительной, умелой заботе — маникюр и диетический завтрак, выбор нарядов и украшений, священнодействие сложной — или преувеличенно-простой, на сей раз, прически. Можно позволить себе роскошь не думать; вместо этого — проделать еще больше гимнастических упражнений, дабы тело и впредь сохраняло упругость и легкость. Императрице не нужны сердца девственниц и прочее колдовство — ее магия куда проще и действенней. Ее магия и ее могущество, и ее секрет — зеркало на стене, в тайной комнате высокой башни. Секрет и основа, на которой держится всё. Завтра наступит утро, но в ночном безвременье остановившегося «сейчас» она лежит, укрыв себя одеялом почти до горла. Победительная усмешка таится в темных углах ее спальни, точно паучья нить. Мрак баюкает императрицу Елизавету, только она не спит. Она лежит без сна, без движения, не открывая глаз и дыша практически ровно — вслушиваясь в звук собственного дыхания, сосредотачиваясь на нём, чтобы убедить себя: она не в гробу. Не похоронена заживо — в старой-престарой сказке, в образе злой королевы — прекрасной императрицы — девы в белых одеждах — колдуньи, лишенной сил. Она лежит без сна, чувствуя себя древней и бесконечно усталой. Уставшей от ритуалов, плясок, зеркал — уставшей от бесконечности одного и того же вопроса; механической заводной игрушкой, по чей-то прихоти наделенной разумом. Она слишком устала, чтобы спрашивать себя еще и о том, чем живое отличалось бы от мертвого — в таком случае. Она лежит без сна, неподвижно и немо, словно и впрямь в могиле. Она по-прежнему продолжает слышать его, хотя последний отблеск присутствия давно истаял под ее веками. Она продолжает чувствовать холод — такой привычный, почти родной. Ледяной шепот обволакивает, ласкает кожу. Она могла бы поклясться, будто это вопрос — из тех, которые никогда и ни за что не задаст волшебное зеркало своей королеве. «Когда спадет пелена смертного зрения, когда саван укроет смертное тело — кого ты встретишь за вратами?» «Тебя».
51 Нравится 9 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (9)