Невские берега +751

Слэш — в центре истории романтические и/или сексуальные отношения между мужчинами
Ориджиналы

Пэйринг или персонажи:
Тимур Славко/Александр Гонтарев
Рейтинг:
PG-13
Жанры:
Драма, Психология, Повседневность, Hurt/comfort, Учебные заведения
Размер:
Макси, 68 страниц, 1 часть
Статус:
закончен

Награды от читателей:
 
«За Все. Гребаные. Правила.» от Тихий омут 25
«Гениально и свежо!» от Amaya Mitsuko
«За чистоту отношений» от yukieiri
«Отличная работа!» от Lana De Wilde
«Это лучший фанфик в моей жизни» от Destiel-love
«Непередаваемо, спасибо вам» от Cianid - Kun
«Божественно! Спасибо!» от Uvarke
«За историю с душой и чувством!» от Крусибел
«Спасибо!!! Сильная работа!!!» от zlaya_zmeya
«За непередаваемую нежность!» от Oki-oki
... и еще 17 наград
Описание:
Противоположности сходятся? Да, особенно если первое знакомство состоялось на комсомольском собрании. Лощеный мальчик-мажор из Москвы и питерский хиппи, эта парочка просто обречена на долгую и нежную дружбу.

Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
25 декабря 2014, 02:03
Невские берега



Ниночка говорит, что комсомолец должен быть выдержанным и стойким. Каждый раз, как вижу патлатую светловолосую башку на задней парте, выдержка исчезает, как сон златой. Осень эта ленинградская, архитектурные кренделя, Нева вонючая, я, конечно, понимаю, что город революции, но за каким чертом папа сюда согласился поехать? И опять же я понимаю, что кто его спрашивал? Не знаю. В принципе, везде есть чем заняться, просто север не люблю.
Наверное, это у меня от матери.

Когда я первого сентября рассказал, что мама – испанка из «детей гражданской войны», этот обрадовался, подошел и сказал мне что-то по-испански. Я только глазами хлопал.  Выпендрежник. А что я могу поделать, если мать со мной никогда на своем языке не говорила. Да я вообще редко вижу ее.
- Я не понимаю, - честно же ответил. Этот пожал плечами и отошел. Нормальное дело. Он-то, конечно, все на свете знает.
Ходит неизвестно в чем, на ногах кеды раздолбанные. Форма мятая. Вместо сумки какой-то сомнительный рюкзак, кажется, брезентовый. В Москве я бы с ним поговорил. Но тут не освоился пока. Веду комсомольскую работу. На собраниях выступаю. Ниночка это любит. Блеклыми глазками хлоп-хлоп. Ах, Тимур, вы так прекрасно говорите. Ах, вы такой. Не выступите ли.
Ее тоже ненавижу.

Надеюсь, папу переведут обратно. В нормальную квартиру, а не в это многокомнатное кошмарище. Этот еще и стишки сочиняет. А когда я попросил написать что-нибудь в стенгазету, глянул на меня как на говно.
На уроках читает под партой, вместо того, чтобы слушать. Я поглядываю на него в зеркало, видно же, что-то запрещенное. Какая-нибудь диссидентская слюнотень. Учится то на пять, то на два. Позавчера он заметил, что я на него смотрю, и ухмыльнулся. Глаза у него серые, как северная вода. В 37 году таких ставили к стенке - и жизнь сразу становилась лучше.

Осень тут мучительная, долгая, дождливая. После школы я быстро сажусь в машину, и Василий везет меня домой, там можно запереться в комнате. Никуда не выходить. За машину этот меня тоже презирает. Я, что ли, виноват, что далеко живу. По вечерам припускает дождь, хорошо бы завалиться с книжкой, но библиотеку не перевезли. Это вселяет в меня надежды, что мы тут ненадолго. Вчера я попросил у этого книгу, а он сказал, что не держит дома сборники съездов КПСС и не может помочь мне в моем горе. Так и сказал, «в моем горе». Я, конечно, сразу ушел. Он прошипел мне вслед что-то про лощеных красавчиков. Лучше бы причесался.

Потом случилась эта история с библиотекой, Ниночка орала, гневалась и пила валокордин. Я, конечно, обязан был вмешаться. Поймал его в раздевалке, после уроков. Он напяливал свою черт знает из чего сшитую куртку, которую, наверное, на помойке нашел. Не верю, что он не может купить себе нормальную. Просто не хочет.

- Завтра будет собрание, попробуй только не прийти, - говорю.
А он взял меня за плечо, крепко так.
- Что, - говорит, - комиссар. Нешто свидание назначаешь?
И смеется.
Я отвел глаза. Ненавижу его, аж сердце колотится.
- Вышибут тебя из комсомола, идиот.
- А тебе что?
Еще немного - и я бы его ударил, честно. Классовая вражда, вот что это такое.
Выдрался из рук и ушел. Потом оказалось, что сумку забыл, пришлось возвращаться. Он все еще там стоял, прислонившись к стенке. Я мимо прошел, что мне до него. Потом дома никак не мог уснуть, все думал. В ушах Нева чертова шумит. Одеяло царапается, сукно это солдатское, папины заебы. В глазах вспышки. Ухмылка эта кривая, которую ничем не сотрешь. Не-на-ви-жу. До скрежета зубовного. Пусть только попробует завтра не прийти.



Завтра ничего хорошего мне не светит. Ни в конкретном “завтра”, ни вообще, особенно теперь, когда Макс уехал, и Инка уехала, и вообще непонятно, кто остался. Без Макса я совсем псих, взрываюсь на второй минуте - и конец всему живому. Так странно в школе, когда нет Макса. И в “Ондатрах” проблемы, да будем честны - нет никаких “Ондатров”, какая уж теперь группа без бэк-вокала Инки и без клавиш Макса. И жизнь моя не стоит ломаного цента, одно и держит: я обещал Инке, что дождусь, пока они с Максом станут из детишек “олим” полноценными гражданами и… не знаю, что “и”. Или смогут приехать сюда (будто оттуда возвращаются!)  - или перетащить нас туда (будто такое возможно!)... А пока я забил на все, и на “Ондатров”.

Проводы Инки и Макса больше напоминали гражданскую панихиду заживо, как по декабристам. Я нажрался как свинья, до поросячьего визга, а мы перед тем крепко дунули, так что помню этот вечер довольно фрагментарно. Например, как я валяюсь на ковре, а Инка взяла меня за голову, посмотрела в глаза и сказала, что непременно вытащит меня туда, даже если ей придется для этого на мне жениться. А я брякнул, что никак это невозможно, мэм, чтоб вы на мне женилися, потому мне для того за вас замуж надобно иттить, а это от людей стыдно и природе противно… ну всякой пурги нагнал… Инка заплакала, и дальше мы уже только лежали на этом долбаном ковре и целовались как сумасшедшие. Инка маленькая, с хриплым голоском. Конечно, найдет там себе какого-нибудь сабру с добрыми глазами и безразмерным шнобелем. В аэропорт я не поехал, там была Максова и Инкина родня, все, что остались в Питере, до последней троюродной бабушки. А теперь хожу - полный кретин, света белого не вижу. Макс, уезжая, как заботливый брат, впихнул меня всюду, где после него оставалась дыра: он устроил меня к своему учителю по басухе, чтоб в “Ондатрах” был свой клевый басист, он рекомендовал меня своим еврейским бабушкам - гулять их еврейских собачек, только что носки свои и трусы не притащил ко мне - а вдруг мои кончатся. Но дыра таки осталась. В Питере больше нет Макса. И на репетициях больше нет - ни его, ни Инки. Я однажды сдуру попер на Черную речку, где они жили, - там теперь чужая чья-то квартира, пустой дом, пустой район. И не позвонить, и не завалиться к ним на чашку кофе. Только и остается, что читать, - книжек своих мне Инка с Максом наоставляли целый ворох, я брать не хотел, но им же можно только 25 кг на человека. Инка говорит, там она сделает все, чтобы прочитать их в подлиннике, а если совсем истоскуется, то найдет денег на пересылку. Посмотрю, как она Лакснесса в подлиннике прочтет… Обнаружил, кстати, что с их книгами не расстанусь ни за что. Когда ко мне наш испанский гранд подвалил и попросил что-нибудь почитать, я послал его лесом далеко. Он, кажется, обиделся… Макс бы точно меня урезонил, он не любит, когда лишние напряги. Ведь не виноват же этот Тимурчик, что он блатной на все сто и идейный до одури, ну родился таким, бывает. Я как-то растерялся, когда он взял и молча свалил, слова в ответ не сказав. Ниночка в нем души не чает - ее можно понять: мальчик не просто карьеру делает, а с огоньком, со всеми положенными потрохами, от чистого сердца…

Но завтра точно мало мне не покажется. И то сказать - есть за что. Какая-то педагогическая цыпа, не то физручка, не то бывшая трудовичка девчонок, замещала у нас заболевшую коллегу, замещение проходило в библиотеке. Цыпа не придумала ничего лучше, как попытаться дать левую контрольную. Ее, натурально, послали - кому охота на последнем уроке выкладываться ни за ради чего, лучше бы отпустили с богом. Но принцип пошел на принцип, Цыпа отправилась искать директора или Ниночку, а нас заперла в читальном зале на ключ и пообещала держать хоть два часа, хоть три… Ниночки, конечно, в школе не было - это ее законный выходной, но ее вызвонили из дома - и она, бедняжка, помчалась на поле боя, букально зегзицею полетела. Еще бы, ЧП районного масштаба, класс бунтует! Цыпа, может, и сама уже не рада была, что устроила всю эту заваруху, но авторитет педагога надо поддерживать, и вот она сидит по ту сторону запертой двери и ждет приезда Ниночки. А меня после школы ждет Альма, томится, бедная зайка, а после Альмы ехать на другой конец Васьки - к Жужелице, и собаки ни в чем не виноваты, и деньги нужны просто адски. Поэтому я честно подошел к двери и потребовал меня выпустить, потому что мне надо выгуливать собаку. И доить корову. На хрена я про эту корову сказал… А когда наш гишпанец попробовал меня заткнуть, я озверел и заорал, что если эта тварь немедленно не откроет дверь, то я высажу ее к чертовой матери, а еще разнесу здесь все вот этой табуреткой! Кое-кто зааплодировал, это я помню очень хорошо. Дверь открылась довольно быстро, я даже не ожидал. Ну что тут сделаешь… Рванул в гардероб, а потом бегом понесся к Еле Ароновне, Альмочкиной хозяйке, еще извиняться пришлось за опоздание, хорошо еще Альма лужу не надула в коридоре. Ну и стоило ли ожидать, что такая выходка сойдет мне с рук? Вот и не сойдет… Ниночка сегодня весь день ходит серо-красная и пахнет валокордином, а гранд лично соизволил подойти и предупредить, что завтра аутодафе со всеми вытекающими, и сбежать с шоу не моги и помыслить, гнусный еретик. Да я и не сбегу. Эх, Макс! И что мне стоило промолчать…



На собрание он, конечно, пришел. Правда, опоздал. Набилась полная комната народу, все жаждали крови. Девочки-активистки шептались и нервно позевывали, как гончие, которым вот-вот скажут «ату!». Косички, юбочки, дешевый дезодорант. Бляди. Я  сидел около учительского стола и таращился в стенку, на портрет В.И. Спать хотелось дико, я мерз, глаза  драло.

Ниночка сидела за столом, тискала пальцы. Жидкие крашеные волосенки и подступающий климакс. Шерстяной костюмчик. Я понял, что меня сейчас вывернет, и стал вспоминать девочек из папиного журнала. Стало еще хуже.
Тут пришел этот, и все на него кинулись. За два дня Ниночка накрутила себя до небес, так что дело начало оборачиваться дыбой и костром. Ну по меньшей мере выговором в личное дело. Она, конечно, ждала каких-нибудь извинений, но он просто стоял посреди класса и смотрел в пол. Руки за спину заложил, белогвардеец на допросе, тоже мне. Губы сжал совсем уж в линию, брови свои белесые сдвинул. Спасибо, белую рубашку не надел.
Ниночка зашлась совсем, я вздохнул, попросил слова и полез на бочку. Это, ебена Матрена, была моя лучшая речь за последний год. То есть я готовил не ее. Но как-то так вышло. «Надо отнестись с пониманием», «сложная ситуация», «мы, как комсомольцы, должны поддержать товарища, взять его на поруки».
Этот только стоял и морщился.
Я окончательно слетел с катушек и льстиво пообещал Ниночке чуть ли на нем не жениться и лично присматривать за моральным обликом, только бы этого белогвардейского недобитка отпустили уже с миром. Потому что еще немного - и я бы там все облевал. Потому что с утра выпил стакан папиного коньяку. Потому что не спал, ага.
Короче, дело кончилось устным выговором диссиденту-рецидивисту Сашеньке Гонтареву и моим пламенным обещанием следить, чтобы он больше никогда-ничего до конца года. Ни капли в рот, ну и так далее.  Все зааплодировали. Я вздернул подбородок и обвел аудиторию фирменным комсомольским взглядом. Девочки в этом месте обычно писают кипятком.

Знаете, что сделал этот? После окончания экзекуции вместо “спасибо” он отодвинул меня плечом и вышел. Я пошел следом, чтобы договориться о дальнейшем, а он оглянулся и говорит:
- Кто тебя просил?
Я даже как-то растерялся.
- Прости?
- Бог простит! Ты почему лезешь в мою жизнь и кто дал тебе такое право?
Он, похоже, здорово разозлился.
Я в его присутствии вечно чувствую себя идиотом. Закусил губу, глазами захлопал, как Ниночка, епрст.
- Ну извини, что спас твою задницу, - говорю.
- Не требовалось!
Я опять не нашелся, что сказать, а он развернулся и пошел себе по коридорчику. Потом набежали одноклассники, надо было делать лицо, я его и делал – это не очень сложно. С детства обучен. Я только одного не понимаю – что он так взбесился-то?

  2а

Вечером накануне Вианыч вправил мне мозги. Сделал он это, по обыкновению своему, с великой нежностью киянкой и зубилом. Увидя, что я разваливаюсь на куски прямо на занятии, он спросил, что не так с девкой. Я кратко объяснил ему, что девка оказалась несколько не в моем вкусе, но принуждала слиться с ней в экстазе, и теперь за угрозу расфигачить школьное имущество казенной табуреткой мне светит расстрел и лялямба. Вианыч объявил мозгоправительный перекур и почти без мата как-то донес до меня, primo, что я идиот и должен богу свечку, что в школе розги отменили; secundo, что цыпа накосячила еще хуже меня - и только это дело и спасает, потому как никто в здравом уме не понесет по инстанциям, что по инициативе учителя дети оставались без надзора в запертом помещении; и наконец, tertio, что на собрании я должен быть тише воды ниже травы, молчать, кивать и стоять с покаянной рожей. Перед цыпой извиниться, вообще дать возможность все замять и загладить - и не выеживаться больше, блин. Ну хоть пару месяцев. Потому что учитель, епта, тоже человек, даже если говенный, а наш брат-музыкант - он и так завсегда во всем грешен. После чего перекур закончился, я довольно сносно отлабал свое упражнение, а потом Вианыч сказал, что есть у него и хорошая новость в потоке мутного говна, переполняющего скудное русло реки нашей жизни. Например, что он намерен купить себе новый бас: ему сорока принесла на хвосте, что некий имярек (имя он назвал, мне оно ничего не сказало, но очевидно я должен был умереть на месте) продает свой распроохуительный “фендер”, родной, бля буду, с родными звучками, с жестким кофром. И в придачу отдает комбарь. По этому поводу Вианыч намерен расстаться с черной “ямахой”. А в списке возможных претендентов на оную я первый, если оно мне надо. Так что я могу порадоваться, что у меня будет свой собственный инструмент, а не говноурал, который от мотоцикла ИЖ отличается только тем, что его настроить сложнее. А если оно мне рогом не уперлось, то я хотя бы должен порадоваться за учителя, который с “фендером” покажет мне, убогому, что такое звук, от которого кончают королевы. Когда Вианыч говорит, я чувствую себя впечатанным в стенку эпической мощью его речи, и поэтому, чего уж там, подражаю ему во всем, как дворняжка Д’Артаньяну. Собственно, собачьи деньги и были нужны на покупку баса, только я думал, что придется ловить удачу по комиссионкам или униженно просить Вианыча посодействовать в поисках. А тут… его черная “ямаха”. Из рук в руки! Я настолько охренел, что даже забыл о завтрашнем собрании. Сказал, что это теперь моя “ямаха”, а деньги даже есть. В виде исключения. Год мороженку не кушал и скопил…

На следующий день в школе все ходили мрачные. Савёлыч хлопнул меня по плечу и сказал, что я мужик и мне уважуха, а Ниночка может хоть на немецкий крест порваться. Гранд с утра какой-то встопорщенный, на меня время от времени посматривает - чтоб не удрал. Я понимаю: это как готовишь пиршество, колпак накрахмалил, гостей назвал, все в ажуре - а в последний момент гвоздь программы, жареный поросеночек, вскакивает с блюда и - хрю-хрю! - удирает в пампасы. И сидишь ты как дурак, с одним гарниром, скучаешь без жаркого. Но Вианыч на сей счет мне строго сказал: никакого саботажа. Терпи, коль виноват, а то хуже будет.

После уроков я пошел в наш веселый парадняк покурить перед праздником. Там никого не было, и даже как-то стало опять тоскливо. А когда я вернулся, прополоскав рот в сортире, чтоб не так куревом разило, все уже были в сборе, весь наш актив. Ниночка старательно глядела в пространство, разумные девы морщили носики, а маленький креольчик пялился на портрет Лукича и был готов подносить Ниночке лавровишневые капли при первом мановении. Я вспомнил наказ Вианыча, принял смиренный вид и встал в позу крайнего позора. Ясное дело, первой в кадриль пошла Ниночка. По одному ее голосу я понял, что Вианыч был прав на все сто. Ниночка так на меня нападала, так старалась воздействовать на мою совесть и упирала на страдания несчастной цыпы, что стало ясно: сейчас она плавно выведет все на извинения - мне предоставят слово, я побычу для порядка и выдавлю крупицы искреннего раскаяния. Я даже знал, в чем перед ней извиняться, чтоб было честно. Все же тварью называть ее не стоило. Все мы, конечно, твари, но вежество забывать не след. Девы тоже добавили - мне припомнили и неопрятный внешний вид, и опоздания, и что такое с тобой случилось, Гонтарев, ты же был совсем другим! Лукич с портрета глядел с хитрым прищуром. Однажды я и вправду чуть не допрыгался, и тогда все было… ну, мягко говоря, совсем не так. Тогда никаких собраний не было. И Ниночке слова не давали, она только сидела в углу и серела на глазах. Но в последний момент, когда Ниночка взяла краткую паузу перед самой пронзительной нотой в своей арии, вдруг с места поднялся гранд, Ниночкин паж и придворный краснобай. Он вздохнул - и его буквально понесло. Вздрогнули от неожиданности все, особенно Ниночка. Он нес какую-то мутную херню про “надо понять, пожалеть”, “мы же призваны перевоспитывать, а не карать”, “сложная ситуация”...  Под конец он поставил вопрос так, что чуть не лично берется за меня отвечать, поклялся, что я буду паинькой, ну и вообще. Я не знаю, что там с королевами, но наши комсомолки точно обкончались, они смотрели на гранда расширенными зрачками и завороженно покачивались под напором интернационального пафоса. Глаза сияют, черные волосы небрежно отброшены, смуглая рука, белая рубашка… и бла-бла-бла… комиссар, забыв все обиды и оскорбления, бросился на выручку заблудшей овцы! Какой он Тимурчик - он долбаный Рубен Ибаррури!.. Сраный Фидель Кастро из 9 “А”. Я, честно говоря, сперва охуел, потом до меня постепенно дошло, что у меня за трудная ситуация. Это он про Макса, что ли? Или про Инку? Да какое… его свинячье комиссарское дело!  Чтобы не заорать на него матом прямо в классе, я закрыл глаза и начал считать до ста. Раз, два, три, четыре… До ста, сука, до ста!.. а истерики потом катать будешь...

В общем, когда он наконец заткнулся, раздались аплодисменты. Ниночка радостно выдохнула, призвала к моей совести. Мне вынесли устное порицание, наш комсомольский вожак взял меня под личную опеку и ответственность (девки стопудово рвали волоса, мечтая очутиться на моем месте, поближе к комиссарскому телу), и собрание закончилось. Я вышел в коридор, желая лишь одного - проораться и покурить. Сперва покурить. Вслед за мной выскочил этот дурак. У него был такой вид, будто он спас меня от расстрела, буквально силой комсомольского слова. Блядь, он в это и вправду верил! Я вспомнил, что в сумке болтается пачка, оставленная Вианычем “на крайний случай”, - и рванулся в парадняк, из дверей хлынули умиленные девки и на руках унесли куда-то креольчика, лобызая белые крылья.

3т.

День и так был говно, а к вечеру стал еще хуже. После собрания я кое-как отбился от девок, которые желали меня поцеловать во все места и понести сумку, забрался в папину «Волгу» - ее уже успело обрызгать дождем и облепить желтыми листьями - и скрючился на заднем сиденье. Там, в принципе, ничего, удобно, можно даже спать или подружку тискать. Как-то у меня в новой школе не складывается. Если бы дома – позвонил бы сейчас Димке или Сереге, сходили бы в бассейн, потом потрепались, в шахматы поиграли. А тут – никого из своих, о зиме даже подумать страшно. Если мы тут застрянем на год, я застрелюсь, честное слово.
Пока я ковырялся с ключами (подъезды в их долбаном городе обшарпанные, старые, даже ковра на лестнице нет) – то понял, что папа уже дома. Он всегда на все замки запирает, наверное, боится, что его шпионы украдут. Ну не важно.

Я тихо просочился в прихожую и стал снимать куртку, потом слышу – он в кухне поет. «По долинам и по взгорьям». Пиздец. Значит, на работе неприятности или с мамой опять по телефону разговаривали. Пел-пел, а потом стало тихо.
- Ти-мур.
Ну все.
Я оцепенел и поплелся нога за ногу на кухню. Когда он так вот говорит, по слогам, – то уже даже не пиздец.
- Привет, - я улыбнулся, но папа не девочки, на него это не действует.
- Коньяк мой таскаешь, с-скотина?
Тут надо было начать извиняться и забалтывать, чай ему делать, но я почему-то встал, как этот малахольный Гонтарев, даже руки за спину заложил. И замолчал наглухо.
Только за меня некому было вписаться.
В общем, неудачный вышел день.

Ладно, перетерпеть все можно. Подумаешь. В конце концов он меня отволок в комнату и дверь захлопнул. Я полежал на койке, потом сел, потрогал ребро. Папа по лицу никогда не бьет, потому что увидят. Придушить зато может, если много выпил.

Если честно, я разрыдался. Сидел, как последняя девчонка, размазывал по роже слезы - у-у-у, Аниткин выродок, я сделаю из тебя мужика! – потом вроде надо было раздеться, я повозился, ничего не достиг и так и остался лежать в штанах и растерзанной рубашке. Пуговицы папа повыдирал в угаре родительского воспитания. Наверное, он меня ненавидит за то, что я на мать похож. Жалко, что развестись не могут, а то бы я уверовал, честное слово. Ничего, еще три года отмучаться, я поступлю в МГИМО, выучусь, и только меня и видели. Интересно, диссидента Сашеньку тоже отец лупит? И вообще, есть ли у него отец? Если нет – везука.
Короче, я лежал-лежал, потом дождался, пока папа допьет коньяк и пошлепает к себе, пробрался в прихожую и набрал его номер. Там долго не отвечали, я уже хотел трубку повесить, потом щелкнуло и хриплое такое «алло». Спал, похоже.

- Привет, Гонтарев, - у меня даже голос не дрожал, вот так-то.
- Ты охуел в такое время звонить? – он тоже шепотом, но трубку не бросил. Наверное, выволочка Ниночкина пошла на пользу.
- Извини. Нам надо на завтра договориться.
- На какое завтра? Ты пьян, что ли?
- Я обещал с тобой беседы проводить – вот и буду, - ляпнул я. – Давай говори, когда.
Этот молчал, молчал, потом фыркнул как конь. Но не злобно вроде. А может, мне после папы уже было все равно.
- Я завтра за басухой еду, вот по дороге и поговорим, - тут он назвал какой-то очередной их задрипанный питерский переулок, название которого я тут же забыл. Выеби меня Троцкий, я возрадовался этому переулку, как девочка-институтка. Только бы не сидеть дома.
Я для виду поломался и сказал, что так уж и быть, присмотрю за ним, чтобы по дороге не украли.



Сигарета, а особенно три подряд, успокоили, как никаким лавровишневым каплям и не снилось. Пока курил, созерцал щебечущие стайки дев, провожающих своего смуглого кумира до машины. Машина тронулась, девы со вздохами разошлись. Я выдохнул - и отправился по расписанному плану: Альма на сегодня отменяется, всех заранее предупредили, так что остается Жужа. И… завтра, уже завтра у меня дома будет своя, совсем своя черная красавица-”ямаха”. Какое имя ей выбрать, я пока не решил, хотя знаю ее как родную. А может, Вианыч и сам ее как-то зовет… Сердце при мысли об инструменте плакало и пело. И отдельно радовало, что все позади и что я вправду легко отделался. Вианыч гений! Все по полкам разложил!

Вечер был славный. Мать вернулась не слишком усталая, мы нажарили картошки, я вымыл пол в квартире - наша очередь дежурить - а с утра она и вовсе собиралась уезжать к Наташе на дачу. Хорошо, что она так ничего и не заметила, и хорошо, что теперь можно ей ничего и не рассказывать. С дачи она приедет поздно вечером в воскресенье, так что у всей нашей семьи впереди два отличных выходных. Потом она уселась с ногами в кресле и под какой-то длинный многосерийный фильм вязала яркие квадратики для Наташиного пледа, а я пошел к себе, завалился на диван да как-то незаметно и уснул. Все же нервотрепка последних дней проехалась по мне еще как.

Проснулся я от того, что в коридоре надрывался телефон. Времени было за полночь. Телефон трещал и выл, а все соседи, наверное, ждали, у кого первого сдадут нервы, чтоб не  вылезать из кровати зря. Та падла, что названивала, не унималась - хотя порядочный человек давно бы уже устыдился и повесил трубку, случайно глянув на часы. Звонки были обычные, не межгород, на межгород я бы вылетел в момент в любом состоянии. Но в конце концов телефонное верещание здорово достало, конца-краю ему не было видно, и я потащился в холодный и темный коридор.

В первый момент мне захотелось убить эту сволочь Славко. Он вообще охуел - в коммуналку звонить после одиннадцати? Но я его почти не обматерил и трубку не бросил. Во-первых, откуда ему знать про коммуналку? А во-вторых… все-таки этот идейный дурак сегодня искренне полез меня защищать. И хотя никакой защиты не требовалось, дело выеденного яйца не стоило, но все же нельзя его прямо сейчас взять и послать в задницу. Мне совершенно не хотелось тащиться с ним завтра к Вианычу, да и вообще не особо хотелось находиться в его компании дольше пяти минут, но зачем-то я позвал его с собой. А он, пожеманничав, согласился. Мы договорились созвониться еще раз завтра утром, в более человеческое время. Надеюсь, ему хватит ума не тащить с собой своего моторикшу, а воспользоваться метро...  

Ровно в 14.00 я стоял у выхода на “Владимирскую” и ждал, когда из толпы появится, дыша духами и туманами, наш яростный комсорг. А когда дождался, был не то чтобы обрадован, потому что Тимур Славко вырядился, как натуральный пижон, как фарцовщик у “Прибалтийской”, в какую-то джинсню и фирму. С одной стороны, а чего я еще ожидал, что он припрется в синюшной школьной форме? Спасибо еще, что без шофера, гувернантки и грума. С другой стороны, представить, что я сейчас потащу его к Вианычу, я мог с трудом. Но это бы все ничего - мало ли кто как одет. Беда была в том, что на нашем маленьком креольчике большими буквами было написано: что я тут делаю и кто все эти люди? Он вышел из метро упругой комсомольской походкой, бегло оглядел меня, остался недоволен и деланным бодрым голосом спросил: ну, какие наши планы? И мы пошли по тополиному бульвару, под ярко-голубым небом осеннего Питера, а ржавая листва тополей сыпалась нам под ноги. Тьфу!

Всю дорогу Славко напряженно молчал, лишь изредка задавая мне разные идиотские вопросы - типа где я учился музыке, какие у меня любимые поэты, давно ли я в этой школе… За всеми этими попытками установить контакт и войти в доверие к неблагодарному паршивцу, взятому на поруки, стоял какой-то жуткий фон. Я просто всей кожей чувствовал, насколько этому холеному и заласканному жизнью принцу отвратительны обшарпанные дома Свечного переулка и компания грязного хипана, но он упорный, наш гишпанский комсорг, и за каким-то чертом тащился за мной, как конвоир, хотя лично я бы предпочел пройтись в одиночестве. Мы свернули с магистральной трассы, усыпанной листьями тополей, и нырнули во двор на Свечном. Узнать дом Вианыча было несложно: он дрожал и сотрясался от того самого обещанного звука. Стекла его дребезжали, голуби кружили в небе над жестяной поехавшей крышей, и сотней стеклянных бубнов был утренний воздух изранен. Я не знаю, как кончают королевы, зато я видел, как от рева “фендера” морщатся секретари комсомольской ячейки. Очень впечатляющее зрелище.  

На ржавом помойном баке у парадного сидела компания котов. Комиссар сморщился еще сильнее. Мы поднялись по стоптанной каменной лестнице, узкой и грязной, - а что вы хотите, черный ход.  Над алюминиевым ведром на площадке упитанная хрюшка сообщала, что “пищевые отходы - ценный корм свиней”. Уместность креольчика в этом почти инфернальном мире стремилась к нулю и перешла в отрицательные числа, когда Вианыч распахнул двери. Он сиял, у него был взгляд победителя всех темных сил, сколько их ни есть. Он коротко кивнул нам обоим и задержался глазами на красавчике комсорге. “Вианыч, это Тимур Славко, наш комиссар, он взял меня на поруки. Тимур - это Борис Иванович, мой педагог по классу…”- “Фигурной ебли”, - с обворожительной улыбкой закончил Вианыч. - Все хуйня, друг мой, главное - ты ЕГО слышал?” Слышал ли я его? О да, я ЕГО слышал! Это был голос Фендера, короля друидов и баньши. Но я пришел за своей королевой. Ну и заодно плюнуть на могилы филистеров, как же без этого. Вианыч кивком пригласил нас войти, Тимур улыбнулся мне чудесной улыбкой опытного вожака и сказал, что, пожалуй, подождет тут, на лестничной площадке. “Мы ненадолго, - заверил я моего комсорга, - только заберу инструмент - и пойдем”. Вианыч не обратил на нас никакого внимания. Все, что мешало ему слиться с Фендером, объективно переставало существовать. В комнате я отдал ему деньги, он передал мне черную мою красавицу и вновь вцепился в алое сокровище с огненными языками по краю деки. Я уже собрался уходить, когда Вианыч поднял на меня совершенно прозрачные от любви глаза и спросил, не сдох ли тот комбик, что он мне давным-давно одолжил? Нет, не сдох, живехонек, вот же он, в углу стоит. Я же его сто лет как отдал!. “Ну так и бери его себе! - щедро распорядился мой учитель. - А дружбан твой ничего так… Ну бывай,в понедельник приходи в обычное время!” Я вышел, нагруженный комбарем, басухой в чехле и оглушенный непомерной красотой божественного звука. На лестничной площадке торчал Славко и разглядывал бесконечные ряды цветных питерских крыш. Так Овидий в бессильной тоске смотрел на ряды скрипучих сарматских телег, так Наполеон созерцал равнодушные камни Святой Елены. Нафига он вообще сюда приперся, сидел бы в своей Москве!

“Давай что-нибудь, - сказал он мне. - Чего ты пойдешь, весь нагруженный?” И потянулся к неподъемному комбарю. Это было бы совсем не по чести, и я выдал ему свою красавицу-басуху в засаленном черном чехле, из которого кое-где лез ватин. “И сумку давай, ты же и так этот ящик потащишь”. Сумку… еще чего, у меня ж там  книжка! “Давай свою диссидентщину, меня точно проверять не будут!” - вздохнул Славко… и я практически не нашелся, что ответить. Расстегнул сумарь, вынул из него Лакснесса, показал этому. Где диссидентщину нашел! Лакснесса он, видимо, не знал, пожал плечами и напустил на себя незаинтересованный вид. У дверей подъезда я спросил, куда он теперь намерен двигать. “Провожу уж тебя до дома”, - еще раз вздохнул он. “Спасибо тебе, Флоренс Найтингейл, мир не забудет твоей доброты!” - поклонился я ему. Мы опять прошли до метро, потом наменяли пятаков в автомате и нырнули под землю. По дороге он снова что-то пытался говорить, и опять про музыку и поэзию. С тем же успехом я мог рассуждать о международном положении или о генеральной линии партии. Я разумею, что ни в музыке, ни в поэзии бедняжка комсорг, по ходу, не шарит вообще никак. То ли никогда не пробовал, то ли патологически лишен этой потребности. Я ему это и сказал, мол не надо себя насиловать, говори уж о чем реально хочешь… О поведении моем дурном, о благе коллектива… Тогда гранд помолчал, посмотрел в сторону как-то печально и внезапно выдал: “Что ты за человек такой, Гонтарев? Что ты от меня плохого видел, кроме хорошего?” И мне вдруг стало перед ним дико стыдно. Так что когда мы подошли к нашему дому, я уже был готов у него прощения просить и зазвал его на кофе. Кофе я варю нормальный. Меня Максов батя учил, а у него лучший кофе в мире.



Короче, как-то так вышло, что я дотащился с ним до дома. Пер на плече гитару дурацкую (это ведь гитара?), и мне казалось, что все по дороге на меня пялятся. Поговорили про его книжку, которой я не знал. Исландец какой-то… Лак.. Ласк… в общем, вроде бы как Хэм, только, наверное, хуже. Ну я так понял. На самом деле Гонтарев меня даже немного напугал. Перестал на меня кидаться и поглядывал вроде как с удивлением, как будто у меня третий глаз вырос или, например, рога. Я, конечно, был нежен как горлица, беседовал с ним о поэзии и музыке (вот уж в чем ни шиша не понимаю, но, в принципе, всегда можно заинтересованно кивать и улыбаться). В итоге мы проехались в этой их крысонорной подземке с запертыми коридорами (ничего общего с московским прекрасным метро!), прошли еще сколько-то, и Гонтарев показал мне свой дом. Ну такой… типично местный. С облезшей желтой краской. Небось еще до революции тут торчал. Лично я считаю, что надо все стеклом и бетоном застроить, а эту херню устаревшую посносить. Помните, как у Хлебникова? «Порядок развернутой книги; состоит из каменных стен под углом и стеклянных листов комнатной ткани, веером расположенной внутри этих стен».
Насчет посносить я, конечно, распространяться не стал, а страшно восхитился допотопным уродом, и Гонтарев буркнул, что мол зайди, комиссар, кофе выпьем. Ну я и пошел. Это ведь не запрещено?
Квартира у них большая, но коммунальная. Я понял свою ошибку, когда увидел ряд звонков на двери, чуть было не спросил, зачем это, но потом допер.
- А у вас телефоны у всех тоже разные? Я, наверное, вчера твою маму разбудил?
- Ага, у каждого личный, - покивал Гонтарев. – Ты всех соседей разбудил…твою маму.
Мне стало неловко за вчерашнее, я постарался потише снять ботинки и куртку и спросил, куда повесить, на что мне посоветовали: «в комнату заноси, а то стырят твои туфельки из розовых лепестков и босиком домой пойдешь, комиссарище».
Комната у них, точнее, две, в конце длинного коридора. Обои на стенах мест общего пользования пошли  пузырями, разноцветные куски наклеены чуть не внахлест. На потолке штукатурка тоже вся вспучилась и поржавела, наверное, протекало сверху. В ванной лежит много отдельных мыльниц и довольно грязно, а лампочка тусклая. Но я уже, кажется, и так весь пропитался запахами чудного города Питера, хорошо, если блох домой не притащу. Так что старался вести себя приветливо и не особо морщиться. Не знаю, получилось ли. В принципе, даже интересно. Гонтарев, конечно, в этом бардаке как рыба в воде.
Мы вперлись в гонтаревскую комнату со всем музыкальным барахлом (еще какой-то гробоподобный ящик, который он всю дорогу тащил, прижимая к сердцу), моей курткой, ботинками, и тут я сообразил, что надо бы купить что-то к чаю. Гонтарев, обнимаясь со своей гитарой и явно собираясь предаться с ней утехам плоти, объяснил мне, где тут магазин, и я гордо пошел один. Точнее, дошел до двери, подумал, вернулся и, глядя в пол, попросил его куртку.
- Я одет неуместно. Мне кажется.
- Тебе не кажется! - возрадовался мой подопытн… подопечный, и выдал мне, ну… в общем, выдал мне куртку. Я страстно воззвал к комсомольским богам и влез в это отрепье.

Как я блуждал по подвортням и потерялся, рассказывать не буду, честно. В итоге моей отважной вылазки удалось приобрести конфет “Белочка”, батон белого хлеба и какое-то вино с фольгой на горлышке. Был еще портвейн, но мне показалось, что это плохая идея. Продавщица увернула кулек из сероватой бумаги, щедро сыпанула туда “Белочки” и выдала мне эту шаткую конструкцию. Вообще я не очень люблю сладкое, но магазин разнообразием ассортимента не радовал, это вам не “Елисеевский”.  
В приступе революционного пафоса я сунул бутылку в один карман балахонистой брезентухи, в которой точно выглядел, как бродяга с Сахалина, а батон – в другой. Бумажный кулек с конфетами меня потряс, так я его и нес, прижав к груди. Я даже засвистел, но сфальшивил и прервался. Тогда я нашел пустую консервную банку и мстительно пнул ее. Короче, видела бы меня Ниночка. Надо бы еще сплюнуть на тротуар, но, будем честны, я не очень это умею.



Благослови, Боже, прекрасного комиссара Славко! Он тонкостью душевной поразил мое сердце: сам поперся в лабаз, оставив меня обниматься с моей милой. Я понимаю Вианыча, как никто! Я бережно подключил ее к комбику, и она запела в моих руках - басовую партию из “Take Five”. На радостях я даже забыл закрыть дверь в комнату, и насыщенным, глубоким звуком моей красотки насладилась вся квартира. Тут же я понял, как назову ее. Анитра. Моя антрацитовая Анитра. И мне плевать, что в стену уже колотит Галина Петровна, пошла она - сейчас день. Но тут вернулся гранд из своего пешего эротического хождения в народ. В моей штормовочке он выглядел совершенным графом-беспризорником, сыном гражданской войны. Впрочем, разница невелика - сын или внук. Он принес с собой джентльменский набор, да такой, что я почти познал всю глубину разницы классового подхода к бытовым проблемам. Он притащил килограммовый кулек “Белочки”, бутылку “Алазанской долины” и… батон. И извинился, что не было ветчины. Нет, ну реально, откуда такие берутся? Где их делают? Чем потом кормят? Анитра томно вибрировала под пальцами. Я сказал ему: “Познакомься, комиссар, это моя любимая, она бас-гитара и ее зовут Анитра”. Он взглянул на меня ошалело, видимо, решив, что я то ли над ним издеваюсь, то ли чутка перегрелся. А я вдруг вспомнил, что с утра как-то забыл позавтракать, и спросил комиссара, не побрезгует ли он нашей босяцкой хлеб-солью. “Спасибо, я не голоден, - церемонно ответил гранд, - но кто-то кофе обещал!”  Я оставил его одного и свалил на кухню. О, наша коммунальная кухня! Лучшее место в мире, чтоб ставить “Божественную комедию”, понятно какие ее страницы. Самые безотрадные углы на свете - это углы потолка нашей кухонки на 5 семей. Там веками таится ржавая паутина, на которую осели чад и копоть прошлых поколений. А сегодня Денисовы кипятят на плите простыни, так что душный пар добавляет радости и антуража. Я наскоро нажарил горячих бутербродов с яйцом и сыром, наш домашний фирменный рецепт, и сварил кофе, натолкав в него для понта дела весь комплект пряностей “Гранада”, вплоть до перца и апельсиновой корки. С тарелкой бутербродов и джезвой я вломился в комнату… ясное дело, комсорг оказался там, где и должен был быть. Он прилип к книжным полкам и шарил по ним глазами… ну совсем как человек. “Эй, - сказал я ему, - ты не хочешь какую-нибудь… гм… менее парадную одежку? Чтоб не заляпаться?” “Я не захватил, - растерянно отозвался он. - Ну если у тебя есть… То буду благодарен”. - “И скажешь мне грамерси?” - “И скажу грамерси”. Я вытащил из шкафа первую попавшуюся стираную футболку - она оказалась Максовой. Вот черт… Ну ладно. Комиссар медленно, миллиметр за миллиметром, обследовал мою комнату, как Миклухо-Маклай Новую Гвинею. Я прямо чувствовал, насколько ему неловко, дико и одновременно любопытно. Ну что ж, народники тоже весьма удивлялись, входя в курные избы. Но графеночку еще предстояло по-братски разделить со мной трапезу. Без этого инициация была бы неполной. Уж не знаю, чем они там питаются по утрам, может, им подают осетрину в хрустальных лотках, а тут мои фирменные бутерброды - то еще испытание на храбрость. Победителю - награда. Они хоть и выглядят не ахти, но все же вкусные. Гранд поискал глазами нож и вилку, а потом плюнул и сожрал все как миленький. Не врут народные сказки! Вкусив пищи по ту сторону своего мира, он освоился гораздо быстрее, даже прекратил жалко улыбаться, что твоя девственница перед ротой ландскнехтов. Я открыл вино, но гранд был не готов прямо так бухать. И мы всего лишь выпили за обретение Анитры. Кофе явно был куда более в тему.

“А твоя мама, она не будет против, что я тут… сижу?” - спохватился комсорг. Я честно ему ответил, что мать до воскресенья не появится, да и после воскресенья - ей не пофиг ли, что творится на вверенной мне территории? Все же нормальные ребята, вежливые, воспитанные. У меня тоже никаких особых планов нет, так что живи на здоровье… знакомься с подопечным. Ты же мне теперь вроде няньки, непосредственного надзирателя на общественных началах, вот и проверь условия содержания, облико морале там… Тимур устало посмотрел на меня и поблагодарил за кофе. И не отказался бы от добавки, если это возможно. И опять прилип к книжкам, а я собирал со стола все грязные чашки и ложки - надо же хоть когда-то… Он реально на меня неплохо влияет, этот попечитель по комсомольской линии. А потом я посмотрел на него повнимательней.

Ситуация выходила из-под контроля и оборачивалась прямым абсурдом. В моей комнате у заветной горы Максовых и Инкиных книг, в святая святых моего сердца, возился наш комсомольский секретарь. С секретаря свисала огромная растянутая Максова футболка с Микки-маусом. А самого секретаря, золотого номенклатурного мальчика, кажется, вчера после собрания всю ночь пытали гады-фашисты - или он проходит усиленную подготовку в юношеском спартанском лагере от ВЛКСМ. Иначе как объяснить, что наш утонченный гишпанец, по ходу, в синяках и очень характерных ссадинах?  Когда в четвертом классе Савелыч схлопотал пару за годовой диктант по русскому… но это было в четвертом, мать его, классе! И Славко, насколько я знаю, двоек вообще не получает.  
 
Он ожесточенно рылся в книгах, какие-то поглаживал, какие-то с интересом откладывал в сторону. А я стоял и молчал, и что-то в моей голове не состыковывалось. А потом сказал, что не мое, конечно, дело… но если что, у меня есть гепарин, хороший, болгарский. “Гепарин? Это для чего?” - не понял гранд. Вполне искренне, кстати, не понял. “От синяков помогает. И от гематом”, - ответил я и отправился к матери в комнату, рыться в аптечке. Когда я вернулся с тюбиком, гранд застегивал свою джинсовую рубашку с видом человека, который крайне занят и не имеет минуты свободной, а машина уже гудит под окнами. “Слушай, иди в пень, - разозлился я. - Ты в мою жизнь лезешь не спросясь, а тебе, значит, слова не скажи! Кончай выпендриваться… я тебе не Ниночка!” Правду сказать, я был почти уверен, что он сейчас встанет и уйдет. Но он не встал и не ушел. Он снял свою дурацкую рубашку - и с комсомольской прямотой рассказал, что упал на лестнице. Очень скользко у вас тут, в Питере этом… вашем. Когда гепаринка впиталась, гранд нырнул обратно в футболку и вернулся к книгам. А я пошел на кухню, варить кофе.



Он увидел следы отеческих ласк, и глаза стали какие-то совсем сумасшедшие. Не лупили его никогда, что ли? Приволок лекарство, начал мазать синяки - прям медицинская сестрица над раненым героем-комсомольцем. Молчал, сжав губы, и зыркал на меня, как на жертву гестапо. Я подумал, не застонать ли для пущей красоты и не потерять ли сознание, но потом решил не пугать беднягу еще сильнее. К тому же я поел, выпил кофе и достиг состояния полной благости. Книги у него тут... хорошие книги, я половины и не видел раньше. Просить почитать, конечно, не стал, а то опять что-нибудь ляпнет про съезды КПСС, а мне не хотелось ругаться. Нашел в куче книжек “Смерть Артура”,  ту самую, зеленую, толстенную, с картинками, взглядом испросил разрешения и воткнулся. Потом обмолвился, что у меня есть французский альбом Бердслея, но Гонтарев, по-моему, не очень впечатлился.

Комната выходила окнами во двор (не такой уж противный, даже какие-то два чахлых желтеющих тополя там торчали), отраженный отсвет заходящего солнца испятнал стену и потертый ковер, и стало совсем хорошо.
Я сидел на старой кровати, застеленной сукном, смотрел на свет через граненый стакан с алазанским и радовался, что не надо все время стоять навытяжку и прислушиваться, не щелкнет ли замок. Здорово тут у него, даже как-то завидно немного. Все валяется, по стульям одежда накидана - и всюду книги. Книги, конечно, и у меня есть, еще модели всякие, но Антонина наводит порядок. Хотел бы я так швырнуть на подоконник… что там у него. В общем, весь этот хлам. И цветок какой-то торчит, в горшке, растопыренный. Я спросил, чего это он, цветы что ли любит, а Гонтарев помрачнел и сказал, что это неважно. Мы было опять стали заводиться, но я вовремя сдался и продолжил мирно читать “Артура”, а он пошел в дцатый раз варить кофе. Вернулся уже нормальный и даже сказал, что можно курнуть прямо здесь, только один раз, за ради дорогого гостя. У меня была пачка “Кэмела”, мы ее и раздербанили. Трубка мира, типа.
Потом мы еще сходили покурили на лестницу, я как-то свыкся с местными красотами (слава “Алазанской долине”), к тому же там оказался удобный подоконник. Гонтарев смолил свою сигаретину, поглядывал на меня и что-то обдумывал, похоже.

- Ну? - я здорово не люблю такие минуты молчания и потому спросил прямо. - Что-то хочешь узнать?
- Еще как хочу, - Сашке, кажется, тоже было неловко, он уставился в подоконник, поскреб по нему пальцем.
Я молча курил и разглядывал тополя, подбирая какие-нибудь приличные слова.
- Ну выхватил от отца, за дело. Сам виноват. Ничего особенного.
- А.
- И не надо меня жалеть.
- Угу.
- У меня все в полном порядке.
- Точно. Но я, вообще-то, о другом хочу узнать… к тебе не относится.  

Мы снова замолчали, докурили и с похоронным видом потащились обратно в комнату, откуда немедленно отправились за добавкой. Кончилось все тем, что к вечеру я нахлебался этой "Алазанской долины", как водопроводчик. Гонтарев на мой вопрос, как бы так бы добраться до метро, буркнул - оставайся. Я совсем окосел, поэтому не стал ломаться, а позвонил Антонине и попросил оставить папе записку, что в выходные буду гостить у друга. У друга, хм. Ерунда какая-то получается.

Я валялся на его кровати, закинув руки за голову, таращился в кружащийся потолок, будто сто лет уже тут живу. И, черт побери, мне было хорошо. Мне было просто отлично!
Гонтарев устроился на полу, сжимая в объятиях драгоценную Анитру. Мне показалось, он что-то ей любовно шептал, хотя, честно говоря, я так набрался, что не поручусь. Трепались обо всем подряд, Сашка, конечно, на всю голову ненормальный, но, если вдуматься, куда нормальнее меня. И свободнее, это уж точно. А, ладно.
Часам к трем ночи мы изрядно утомились от “Долины” и дружеских бесед, и Сашка предложил пройтить баиньки. Я наивно спросил, где моя кровать, он заржал и сказал, что разделим ложе, как тамплиеры, поскольку кровать одна. А между нами положим обоюдоострый комсомольский билет. Мне бы вызвать Василия и съебывать домой, но я этого не сделал. Поэтому мы поползли спать.

Умыться и почистить зубы в коммунальной квартире - это целое приключение. Сначала надо прокрасться мимо вереницы дверей, сжимая в одной руке полотенце, а  другой - рулон туалетной бумаги. Потом опознать среди пяти мыльниц нужную. Потом...в общем, сложно это оказалось. Ревущая газовая колонка навевала какие-то инфернальные мысли. Невероятные приключения комсорга в ледяном аду. Не понимаю, как это в ванной может быть одновременно душно и холодно. Сашка глумился и подначивал меня, именуя антильским принцем и графским недобитком. Сам он... недобиток. Я усилием воли отодвинул подальше мысли о том, что будет после выходных, и с трепетом ознакомился с содержимым мыльницы.



“Алазань”, чертова бурда, развозит на раз, так что потолок надо мной тоже нервно вздрагивал и вертелся то в одну, то в другую сторону, и ложиться стоило уже давно.
Накидать на пол достаточное количество одеял, спальников и курток и свить из них гнездо было делом трех минут. Можно, конечно, вообще пойти к матушке спать, благо она уехала, но я предпочел на полу. Я перетащил свою постель на ковер, а гостю постелил чистую. Тимур шел по коридору почти ровно, только раз его повело в комнату к Денисовым, а когда добрался до койки, рухнул в нее как подкошенный, сорвав предварительно футболку. Я пожелал ему спокойной ночи и вырубил свет.

Вот тут обычно и начинается пионерлагерь, темнота провоцирует на самый идиотский смех, на какие-то внезапные беседы… только не на такого напали. Комиссар лежал в своей койке молча, даже почти и не дышал. Ни звука не было слышно, то есть вообще, впрочем, это уже не очень мое было дело, а я просто угнездился и мгновенно уснул. Только спросил, не задернуть ли шторы, а то у нас в окно аккурат свет от фонаря бьет. Но гранд промычал что-то отрицательное, без уточнения. Ну, может, тоже поспать надо человеку.

Ночью я проснулся от звука, которого не ожидал услышать, наверное, никогда. В двух шагах от меня практически неслышно, вжавшись в подушку, чтоб не разбудить, рыдал Тимур Славко, звезда и любимец всех девок в классе, удачник и отличник, испанский принц… Похоже, рыдал он уже давно и останавливаться не собирался. Я слушал это некоторое время, потом встал, наплевал на все условности и сграбастал его за плечи. Долги, епта, надо отдавать. Сколько раз мои так же приводили меня в чувство, когда… всякое же бывало. Он тут же заткнулся и напрягся. Я брякнул что-то вроде “чего ты, комиссар все свои же, не думай”. Ну ясное дело, лучший способ кого-нибудь застроить окончательно - сказать “расслабьтесь и не беспокойтесь”. Через пару минут комиссар отлип от подушки и хрипло сказал, что он, наверное, сейчас вызовет машину и уедет. И типа извиняется… просто слишком много выпил. Но я-то вижу, что он уже практически совсем был трезвый. И что нифига ему не улыбалось сейчас возвращаться в это его семейное гнездышко, где все у него в ажуре и нормально. Я посоветовал не валять дурака и лежать спокойно, а если мое присутствие ему претит, так я свалю в другую комнату - и дело с концом. Он затих и дальше лежал уже молча. А я как идиот гладил его по голове, по спине и нес какую-то полную уже пургу, про “плюнь ты на все, учись, брат, у верблюда” и про “да пошло оно все лесом, комиссар”. Я в упор не знаю, что это за “все” и что у него такое случилось, но причины рыдать, полагаю, есть, и еще какие. Он ведь тоже не железный. И по ходу, совсем должен быть пиздец у человека, если во всем Питере ему больше не нашлось куда пойти, кроме как ко мне, который его шпынял и изводил на каждом шагу. И почему он звонил в половину первого, тоже ясно: как оставили в покое, так и пошел. Меня никогда не били, у нас в семье это… ну не принято. Но я, бля, видел, что с ним сделал его дорогой папочка. И иногда, чтобы не тронуться совсем, надо хоть кого-то услышать, хоть кого-то своего... “Комиссар, - спросил я его, - ты когда вчера ночью звонил… ты что сказать-то хотел?” Он, не поднимая головы от подушки, ответил: “Что хотел, то и сказал”. Я еще раз прокрутил в голове нашу вчерашнюю беседу. Господи, хорошо, что хоть трубку не бросил! Но, блин, выдержка у чувака, конечно, охуенная, горжусь знакомством. О чем я ему, конечно, тоже не преминул заметить. Вряд ли он почувствовал себя польщенным. И вряд ли слышал хоть половину из того бреда, что я нес, а чего бы вы ждали в 4 утра, да еще с двумя “алазанями” на двоих. И все это время я гладил его по башке как сумасшедший, а он молчал. В какой-то момент он все же посмотрел на меня и велел на хрен идти спать. И… спасибо, атаман. После чего взял меня за руку и отрубился.



На следующий день я все-таки свалил домой. Если честно, дико было стыдно за вчерашнее. Сам не понимаю, что на меня нашло, - все-таки эта "Алазань" настоящая отрава. Посмотрела бы Ниночка, как краса и надежда комсомола в соплях и истерике валяется в койке, а диссидент и отщепенец Сашка гладит меня по голове и держит за ручку. Классовая борьба во всей красе. Короче, сослался на похмелье и позорно сбежал. На прощанье он выдал мне с собой "Смерть Артура", сунув книгу углом куда-то в область печени, и сказал, чтобы, типа, заходил еще, не стеснялся. Я исправно отводил глаза и, кажется, даже покраснел. По крайней мере, уши горели. Пиздец.

До дома я добрался на метро, ни разу не заблудился и сразу заполз в ванну, потому как был весь липкий и мерзкий. Папа отвалил на все выходные с друзьями в лес, типа, "поохотиться", так что я был одинок и свободен. До вечера лежал на кровати (что обычно строго воспрещается) и читал Мэлори, но мыслями то и дело возвращался к Сашке. Есть в нем что-то такое... вот стал бы я незнакомого парня от синяков лечить и сопельки ему утирать? Хуй там. Посмеялся бы и сказал, что надо быть мужиком. А Сашка ненавидит любую несправедливость, похоже. И тогда он в библиотеке взбесился не из желания побузить. Я вспомнил, как он ломился в запертую дверь - глаза горят, кудри растрепались - декабрист! Французский революционер! Училку на гильотину! - и разулыбался.   

А ближе к вечеру меня накрыло. Я понял, что читаю одну строчку в десятый раз, отложил книгу и начал бесцельно бродить по комнате. Потом пошел, сделал себе чаю и призадумался.
Какого черта я умудрился за два дня привязаться к Гонтареву, как к родной мамочке? Можно, конечно, все свалить на то, что он поддержал меня в минуту позорной слабости, но епрст... Он, конечно, так и оставался в моих глазах растрепанной злоехидиной в мешковатых штанах, но мы ведь любим людей не за штаны, правда?
Я сказал ему "грамерси" и, черт подери, кажется, почуял в нем родственную душу. Как будто случайно высвистел из болота или чащи какую-то тварь, а она возьми да и заговори по-человечески.
В общем, я пил чай, потом плеснул в чай коньяку (хер с ним, с папочкой), потом долил еще, полчаса курил на балконе и таращился на питерские крыши. Крыши почему-то не вызывали омерзения. Поймал себя на том, что глупо улыбаюсь, выкинул окурок, потом пошел к телефону и замер над диском с занесенной рукой.
Правильно, Славко, давай трезвонь, напрашивайся снова в гости, как будто Сашке больше заняться нечем. Рекомендуем завалиться в оные гости с букетом цветов.
Короче, я решил наказать себя за слабость и вместо Сашкиного телефона набрал номер  Катеньки Завадской. Она, конечно, обрадовалась до соплей, час трындела в трубку о комсомольских делах и под конец беседы робко осведомилась, не хочу ли я завтра в кино. Я не хотел и оставил девушку в печали. Ну пусть хоть кому-нибудь будет плохо в этот чудный осенний день. Потом я - ну да, правильно - снова начал метаться по квартире, постепенно убыстряя шаг.

Когда раздалось чиликанье дверного звонка, я кинулся к двери как ненормальный, чуть ноги себе не переломал, ешкин кот. Но это, само собой, оказалась Антонина. Она вручила мне кастрюлю с солянкой, заботливо потрогала лоб - "что-то ты, Тимурчик, горячий, не заболел?"-  и потащилась в гостиную пылесосить ковер, а я наконец посмотрел на себя в зеркало.
Зрелище мне открылось феерическое. "Барышня, соблазненная и покинутая", примерно так оно называлось. Глаза красные, волосы растрепались, на щеках, прости господи, лихорадочный румянец. Рубашка застегнута сикось-накось, а в руках кастрюля с солянкой. Я некоторое время с ненавистью разглядывал свою физиономию, желая в нее плюнуть, потом запихал несчастную солянку в холодильник и пошел отжиматься. Когда Антонина добралась до моей комнаты с пылесосом, я уже заканчивал вторую сотню и больше всего на свете хотел упасть и помереть прям там. Не помогло, кстати.



Все воскресенье я тихо охреневал от невозможности бытия. Ну надо же было быть таким идиотом! Таким сраным самоуверенным идиотом! Да с самого начала ровно ничего же в нем не было от того лощеного хмыря, в какого я его рядил, нормальный он чувак. Неужели я такой сноб, что за деревьями леса не вижу? Вот Вианыч сразу прочухал, что Тим стоящий, и это в первый раз его увидев, а я месяц сижу рядом по семь часов в день – и не могу глаза толком разлепить. Ну и выходит, что лощеный хмырь – это я и есть, только в другую сторону. «Браво! – сказал мне внутренний Макс, - а теперь займись уже делом!» Я и занялся. Сделал английский, историю, даже алгебру сделал. На самом деле жутко жаль, что комиссар свалил, но откуда мне знать, как ему легче! Свалил – не беда, привалит. И я вечером отправился пошляться по своим заповедникам, с чистой совестью, можно сказать. И утром в кои веки раз вскочил, чтоб нестись в школу почти с восторгом!
Первым уроком была литература. Ясное дело, комиссар уже сидел рядом с Катенькой, та нежно рдела и что-то ему втирала, я ввалился в класс, подошел к милой парочке и церемонно поздоровался. Катенька щебетнула что-то в ответ – в общем, у нас с ней всегда были неплохие отношения,  - а комиссар… Комиссар смерил меня холодным взглядом и отстраненно бросил что-то вроде «а тебе бы, Гонтарев, все паясничать…» Тогда я рухнул в проход между партами и заорал, что не прогневайся, барин, а я благодетелю моему и спасителю ноги целовать готов и даже алгебру сделал, лишь бы ему за меня не краснеть и речи не толкать, не утруждаться… У Славко был такой вид, будто он сейчас заедет мне по морде. Не знаю, вряд ли дело бы кончилось чем хорошим, но тут грянул звонок – а он всегда так истошно верещит, будто над самым ухом, - я перескочил через ряд и ушел с головой в исландские дебри. Если честно, они казались мне куда веселее и логичнее, чем то, что творилось здесь и сейчас. На перемене Славко подошел и вернул мне «Смерть Артура». Поблагодарил и ушел. Вот тебе и грамерси.

Я искренне не понял, что произошло. Может, не стоило в школе подходить к нему как к другу? А может, он и не друг мне никакой? Ну подумаешь – покурили, нажрались до дурноты, а может… а может, ему опять дома влетело за то, что связывается со всякими… и комиссар не хочет себе осложнений. Вианыч бы что-нибудь обязательно сказал, чтоб все встало на место. Но я-то не Вианыч. И мне просто было до соплей обидно – что я ему сделал? Поэтому я сунул книгу в сумку, но сперва перелистнул. А вдруг там записка или еще что-нибудь. Записки не было, только какая-то фотография, вместо закладки. Какой-то долбаный курорт, пальмы и питьевой фонтанчик.

На следующей перемене я пошел курить в наш веселый парадняк. Там собралась теплая компашка из 9 «В», они только что написали контрошу по истории и радостно поделились вопросами по обоим вариантам. Наша Лёля Николавна напрягаться не любит, так что даст ту же парашу, ну разве что варианты поменяет местами. Перемена прошла плодотворно, я записал на бумажку, что они сказали, и бумажка пошла по рукам. История была четвертым уроком, и я стал на некоторое время героем, добывшим мамонта и спасшим племя. До Славко тоже добрались спасительные варианты, он пробежался по ним глазами, скомкал листок, извинился, подошел к корзине и выбросил его. Как ни в чем не бывало.
После урока я опять намеревался отравиться никотином, но тут меня окликнули. «Ты понимаешь, что это подло? – спросил меня комсорг, наливаясь праведным гневом. – Ты понимаешь, что ты таким образом срываешь реальную проверку уровня знаний?» - «А ты понимаешь, что совсем уже охуел? - спросил я его как можно спокойнее. – И, кстати, тут картиночка в книжке осталась. Милый пейзажик». Я честно хотел отдать ему эту фотку, но он выхватил ее так быстро, будто это была шифровка или порнуха, разорвал на клочки и выкинул. Тут уже даже до меня дошло, что с Тимом что-то не так. «Что ты бесишься, комиссар? – сказал я. – Тебе же пофиг эта историчка с ее контрольными. Что ты как с цепи сорвался? Пойдем лучше покурим! У меня «Родопи», будешь?» - «Рехнулся ты, что ли, атаман? – улыбнулся комиссар. –  Гадость такую курить, да еще в парадняке вашем отстойном!”. И тут мы посмотрели друг на друга и засмеялись, а изо всех щелей выбежал и вскинул руки к солнцу веселый пипл, камера улетела вверх, к синему небу Нью-Йорка, толстая негритянка зашлась в бэк-вокале, бас-гитары взорвaли музыкальную ткань сумасшедшими раскатами, в общем полный  “let the sunshine in”. И пока я стоял и наслаждался красотой момента, Славко повернулся и ушел, ни слова не ответив на мое щедрое предложение.

На четвертом уроке контрольную нам не дали, что, в общем, даже к лучшему. Со Славко мы больше не разговаривали, и бог бы с ним.  Да и какое дело мне до радостей и бедствий комиссарской жизни, мне, долбаному отщепенцу, да еще с подорожной по казеной надобности. Славко уехал домой, а я пошел гулять своих собак.    

6 т

Когда он начал вертеть и тряхать "Артура", видимо, в поисках трогательного письма на десяти страницах, я сообразил, что Сашка никакого зла мне не хотел. Ну просто он... такой. Нашел себе дела поинтереснее и потому не звонил. А потом, когда я попер на него за шпаргалку, - ну не люблю я этого! Что мешает взять и выучить? - растерянно предложил мне пойти покурить.
Ага, щас. Фотка еще эта чертова. Я уж и забыл, как сунул ее в книгу, а потом посмотрел и вспомнил. Загоняют тебя на все лето в Адлер или в какое-нибудь злоебучее Вороново, и ты там сидишь, как в тюрьме, дохнешь от тоски и питаешься четыре раза в день, вечером - кефир. В Югославии было лучше, только мало. Эх, ладно.
Я отверг протянутую руку и гордо удалился, хотя при этом чувствовал себя полным придурком.

Василий по обыкновению ждал во дворе, мне сегодня к репетитору, надо английский подтягивать. Я, конечно, говорю, но не так чтобы очень хорошо, не бегло. Еще в Москве, в нашей 91 школе, четверки проскакивали. Папа тут нашел мне какую-то elderly woman, которая, наверное, языки еще в гимназии учила. Чудесная дама, немедленно полюбила меня как сына и потчует абрикосовым вареньем. Ее имя-отчество я каждый раз подглядываю в блокноте. Аделаида.. м-м-м... Сигизмундовна, что ли? У нее на кухне круглый стол, покрытый пестрой скатертью с бахромой, удивительные фарфоровые чашки, синие, полупрозрачные, и пахнет так... ну не знаю, временем, что ли. Жаль огорчать старушку, но мне сегодня надо в другое место.
Василий вопросительно глянул на меня, судя по всему, видок у меня был не ахти. Я сделал морду кирпичом, доехал с ним до Садовой, десантировался к подъезду, а потом долго ждал, пока "Волга" отвалит по каким-то васильевым делам. Сказал ему, что забирать меня не надо, пусть резвится на свободе.  Как я потом искал Васильевский остров и на нем Сашкин дом, –  это отдельная сага. Попутно я позвонил из автомата Аделаиде и наврал, что заболел. Хорош комсомолец. Сашки, само собой, не было, он где-то шлялся, я понажимал кнопку звонка с его фамилией, открыла… ну его мама, наверное. Я одарил ее своей лучшей улыбкой, но по какой-то причине не сработало. Достойная женщина оглядела меня с ног до головы, поджала губы, как будто бы перед ней стояла размалеванная барышня из "Националя", и сообщила, что "Саши нет дома". Что ж, горе и печаль, я вежливо попрощался, спустился пролетом ниже и сел покурить на подоконник, а также обдумать свое поведение. Все бы ничего, но через час мадам Гонтарева прошествовала мимо меня с авоськой, я снова ей улыбнулся и опять мимо. Может, ему запрещают дружить с комсомольскими активистами? И вообще, я его маму как-то по-другому представлял.
Сидел я, сидел, высадил полпачки, наверное, Сашки все не было, я взгрустнул и навострил лыжи домой. Тем более, что достойная женщина прочапала обратно, с какими-то розовыми палками, торчавшими из авоськи, вроде позвоночников. Я вспомнил, как Гонтарев обсмеял мой батон вкупе с  "Белочкой", и сам фыркнул. Под ребрами как-то кольнуло, и я решил, что проголодался. Ладно, не судьба, завтра в школе подойду. Некоторое время я развлекал себя мыслью, не нацарапать ли ему послание гвоздем на двери, но соседи ведь не одобрят, верно?
Я слез с осточертевшего подоконника и потопал к метро, время от времени сверяясь с картой Васьки, которую я втихаря выдрал из питерского атласа. А то позор, блуждать по часу среди прямых улиц. К этому времени уже стемнело и в домах позажигались окна. Р-романтика, ешкин кот.

7а.

Я возвращался от Вианыча, в голове гудело, пальцы слегка ныли  - вдохновенный мэтр загонял меня до полусмерти, демонстрируя красоты сложных ритмов. Небо хмурилось, накрапывал крохотный дождик, над Васильевским островом висела сырая мгла. Два часа занятий вымыли из меня все лишнее, осталось только блаженное ожидание ужина и сна. По Среднему синкопированно прогрохотал трамвай, я попытался просчитать его ритм, но быстро сдался. Навстречу мне, съежившись от мокрого ветра, брел по тротуару Тимур Славко собственной персоной. “Здорово, комиссар! Какими судьбами!” - удивился я. Он остановился как вкопанный, как будто перед ним не одноклассник с басухой за плечами, а ангел с огненным мечом, я не знаю...Настолько странно было здесь видеть этого пижона в легкой курточке, но я уже положил себе за правило ничему не удивляться. Особенно если дело касается Славко. “Спроси себя”, - говорит в таких случаях Вианыч. “Спроси меня и сделай наоборот”, - говорила Инка. Инка… я о ней уже сто часов не вспоминал, вот же свинья! Постепенно зажигались фонари, обожаю это время. Я до смерти устал от всяких сложностей и недомолвок. Я люблю простой честный бас, а не скрипичные эти заходы. “Как насчет кофе?” - спросил я его. “Нет, наверное, - отозвался он. - Я тут к тебе заходил… тебя не было. Маме вот твоей глаза намозолил”. Маме? Она с работы так рано никогда не возвращается! “Да брось ты, мы же от дома в двух шагах, зайдем, хоть погреешься!” - но комиссар качнул головой и остался стоять посреди тротуара. Нас обходили прохожие. Наверное, мы выглядели нелепо.

- А я к Вианычу ездил, заниматься! Ты бы сказал…
- А… - бесцветно отозвался комиссар. - Ну ладно… пойду я.

Я даже не спросил, зачем он ко мне приходил. Просто отправился его провожать. Раз уж он такой упрямец.
Уже у самого метро он внезапно посмотрел на меня и сказал: “Знаешь, я сегодня… зря на тебя наехал, в общем. Собственно, зашел извиниться”. - ”Фигня вопрос, чувак, - отозвался я. - Ты мне одно скажи: в школе к тебе лучше не подходить? Типа, не компрометировать?” - ”Дура-а-ак… - выдохнул комиссар, - ну ты дура-ак, Гонтарев!” Ну дурак, что ж. Удивил тоже. Перед лестницей мы попрощались. Я протянул ему руку, тот слегка помедлив, ответил рукопожатием. Руки у него были просто ледяные. Я вспомнил, что где-то были перчатки - мать постоянно сует их мне в карман, говорит, достали твои бронхиты. Отдал ему. “Ну… бывай, звони, не пропадай”, - просиял Славко на прощание фирменной комсомольской  улыбочкой. Да я и позвоню, если телефон оставишь. Он еще раз улыбнулся, теперь уже нормально, и взлетел по ступенькам. А я пошел домой. Что-то мне говорило, глубоко в моем сердце: слушай, не лезь ты туда! Все эти сложные отношения, недомолвки, взрывы… нафиг оно надо! Береги голову, будь проще. Но… клянусь, это было оно. Начало прекрасной дружбы.

Матери, конечно, дома не было. И времени только-только оставалось, чтобы быстро закинуться чем-нибудь малосъедобным и сделать домашку, а потом поставить картошку к ее приходу. Пельмени еще оставались, поужинаем по-человечески. Кухня пропахла тошнотворной тушеной капустой. Галина Петровна опять месит бигос, хотя бигос нужно делать на пиве и из квашеной капусты, я читал. Может, правильный он и не такой мерзкий. Я плюхнул на наши конфорки чайник и кастрюлю под пельмяши. Галина Петровна нависала над своим бигосом, как воплощенная родина-мать. Она хмуро проигнорировала мое “здрасьте” и выронила: “Ктетутодили”. “Что?” - не понял я. “Приходили к тебе, - свысока пояснила Родина. - Чернозадый какой-то…” Я внутренне заржал, потому что так полно и бескомпромиссно охарактеризовать нашу комсомольскую звезду может только Галина, и невинно спросил, давно ли приходил. “Да давно… часа три тут ошивался. Настырный, как они все. Я ему русским языком говорю - нету, и когда будет не знаю, а он лыбится как дурак. Потом еще на лестнице торчал… Ты смотри давай… с ними ухо востро надо держать”. “А то что, Галина Петровна?” - еще невиннее спросил я. “А то сам знаешь что, - вскипела Родина. - Обнесут дом - и поминай как звали!” Я представил, как Тимур Славко удирает с награбленным Гальпетровниным бигосом, хрюкнул и бегом ретировался домой, якобы за пельменями, но и за ними, конечно, тоже. За спиной Родина-мать бурчала, мешая пригорающий бигос: “То все жиденята шлялись, теперь черножопых натащит…” К этому можно относиться как угодно. Я стараюсь никак не относиться - ну как к капающему крану на кухне, хотя порой от души хочется этой коммунальной фашистке надеть на башку кастрюлю с ее тухлым бигосом. Но в глаза она никогда ничего… Ни Максу, ни, надеюсь, Тиму. Пельмени приварились ко дну кастрюли сразу и намертво, всплыли, мотая оборванными лохмотьями теста, я вывалил их в миску и понес домой. Комиссар, ты что, совсем охренел? Ты и правда три часа сидел у меня под дверью?  Только чтобы извиниться? Я бы немедленно бросился ему звонить и выяснять, что на самом деле случилось с этим чертовым партизаном. Но он так и не оставил мне свой телефон.

7т.

Перчатки он мне дал. Смешные такие, серые, вязаные. Наверное, его мама сделала. Я и правда продрог, погода стремительно портилась, а я как-то легкомысленно вырядился. Ну и голодный еще. Топал домой и с нежностью предвкушал Антонинину солянку. Хорошо, что мы поговорили! Здорово! Когда я подходил к Сенной, дождь ливанул уже как следует, и я припустил бегом. Вот ведь! Надо было подумать и взять зонт. А из лужи смотрит вдаль комсомольский секретарь, как сказал бы Сашка. Короче, вымок я до трусов, влетел в квартиру, посдирал с себя тряпки и забрался в ванну. Г-газовая колонка, мать ее. Пока вода налилась, я уже клацал зубами и крыл местную погоду.
Как следует прокипятившись, я влез в пижаму и пошел на кухню сливаться с солянкой. Как раз вернулся отец, я весело с ним поздоровался, он тоже что-то буркнул. Я стал рассказывать, как провел день, хотя он обычно не слушает.
- А что шмотки мокрые в коридоре валяются?
- Так я Василия отпустил, а зонт не взял. Ливень на улице.
- Сколько раз я тебе говорил, не езди в метро, изобьют и куртку снимут.
Ага, ему везде враги мерещатся. Что бы он сказал, интересно, увидев Сашкиного Вианыча. Начал бы креститься партбилетом, сто пудов.

Я только пожал плечами и набросился на еду, жадно заглатывая дефицитные маслины и прочую копченую свинину. Хотя с большей радостью сейчас сидел бы с Сашкой и ел его бутерброды с яичницей. Я в воскресенье пробовал такие сделать, но облажался и сжег сковородку.

Папа подозрительно смотрел на меня, крутя в пальцах ложку, я старательно вкушал пищу. Сашка мне друг, и остальное неважно! По-фи-гу! Должно быть, я сиял очень уж неприлично, потому что папа вдруг отодвинул тарелку и вышел в коридор. Я немедленно напрягся. Послышалось дребезжанье телефонного диска, потом радостно-вежливый папин голос, которым он общается с малознакомыми людьми. Ну да. Я, наверное, позеленел, а потом не дыша снял вторую трубку, стараясь, чтоб не щелкнуло.

Звонил он, конечно, Аделаиде Сигизмундовне. Мол, бла-бла-бла, как там мой сын, успевает ли? Да, конечно, успевает отлично. Не бузит ли? Нет-нет, что вы.
Меня уже тошнило от ужаса, когда папа наконец спросил, как прошло сегодняшнее занятие. Надо сказать, что милая старушка к концу допроса очевидно встревожилась и в приветливых ее интонациях проскальзывала этакая сухость. Но это только я, наверное, у людей слышу. Папе-то пофиг, он среди машин был бы броневиком. На который В.И. залезал, ага.
Трубка как-то противно заскользила в пальцах, и меня снова затрясло, а Аделаида Сигизмундовна вдруг делала маленькую паузу, а потом холодно сказала, что "мальчик сегодня прекрасно занимался, мы читали из Киплинга, ну, вы, наверное, знаете..." Я понял, что не могу больше, и положил трубку на рычажок.
Круто. Не знаю, что она там подумала, эта питерская бабушка, но завтра приду к ней с букетом, тортом и поцелую ноги.

Уроки я делать не стал, завтра на перемене быстро напишу, покидал книги в сумку, убрал мокрые вещи в корзину для белья и забрался под одеяло. Простыня отчего-то царапалась, как колючая проволока, а одеяло кололось хуже обычного. Я вертелся, пытался согреться. С улицы навязчиво светил фонарь. Я то засыпал, то опять начинал таращить глаза. Потом мне приснилось, что часы слезли с полки и оглушительно ходят. То есть они мерно топотали по полу и лязгали, в ушах у меня гремело, а потом почему-то сильно заболела голова. Я попробовал разогнуться, чтобы лечь поудобнее, не смог, часы стучали все сильнее, потом фонарь тоже вошел в комнату и сказал, что сейчас меня арестуют за то, что я ел абрикосовое варенье. Только не трогайте Гонтарева, я за него поручился, хотел сказать я, но вместо этого перегнулся через край кровати, и меня вывернуло на пол.
Вообще я осенью часто болею, но на этот раз были какие-то совсем кранты. Я добрел до ванной комнаты и сунул лицо в холодную воду, потом потрогал лоб - он был горячий даже сейчас. Перед глазами все расплывалось и ужасно тошнило. Надо бы принять что-нибудь жаропонижающее, анальгин какой-нибудь, но я, если честно, ничего не соображал и просто сидел на краю ванны, свесив руки и опустив голову, а потом сполз на резиновый коврик. Ночью на меня наткнулся папа, перепугался, обматерил и вызвал "скорую". Я прокатился в больницу, потому что докторша сказала, что похоже на менингит, после чего меня долго мучали эскулапы, тыкали толстенной  иглой в позвоночник и заодно вкатили пару уколов. К утру выяснилось, что никакого менингита у меня нет (я уже был на все готов, даже выдать тайны комсомольской ячейки, только вот меня никто не спрашивал), а есть банальная простуда, судороги из-за высокой температуры и вообще езжай-ка ты, мальчик, домой. Василий отвез меня на Сенную, сунул обратно в койку и свалил, а я остался бесславно валяться в компании трехлитровой банки компота и упаковки таблеток.



Утром он не пришел в школу. Первая парта блистала отсутствием комиссара, юная фрейлина Завадская скучала и томилась. Я внутренне взвыл и стал ждать, когда скрипнет дверь и комиссар войдет, извинившись за опоздание в своей аристократической манере. Фиг там! Паршивые сорок пять минут тянулись вечность, все это время я убеждал себя, что Тим торчит на каком-нибудь собрании по комсомольской линии, или поздравляет тещу директора школы, или проповедует октябрятам… Да, черт возьми, просто машина сломалась! Наконец нас отпустили. Нам что-то диктовали, очень важное, для будущего экзамена, я не записал в тетрадь ни строчки – только покрыл синими лабиринтами пару страниц. Рванул к Нине и успел вовремя: она как раз выгнала орду пятиклашек и  намеревалась запирать кабинет и идти в учительскую. «Нина Валентиновна,  - как можно беззаботнее выпалил я, - вы не знаете, где у нас Славко? Что-то его на биологии не было!» Ниночка посмотрела на меня с некоторым удивлением, сказала, что не в курсе, но если Тимур не пришел, то, наверное, у него есть на то уважительная причина. В глазах ее ясно читалось: не то что у тебя, раздолбая и прогульщика! Я соврал какую-то дичь про обязательно книжку передать и про самодеятельность обсудить – и с замиранием сердечным спросил телефон комиссара. Ничего, конечно, не обломилось, с какой стати, Гонтарев!.. Нина подняла брови под самую прическу, будто я предложил ей пылко любиться прямо здесь, у доски, сунула мне в руки журнал пятиклашек и велела отнести его в учительскую. Это была удача! Даже такой отъявленный злодей и кощунник, каков я, имеет беспрепятственный вход в учительскую, если есть у него золотая пайцза. Её-то мне и выдали.

Мне повезло, журнал 9 «А» находился на стоечке, биологичка его аккуратно доставила. Я взял его под мышку – обычное дело – принял невинный вид и пошел к кабинету математики, а по дороге завернул в сортир, последнее прибежище негодяев. То есть предпоследнее, последнее – наш веселый парадняк. И что же? Все труды втуне – ни фига там не было. То есть там была информация обо всех учащихся, кроме загадочного комиссара Славко. Папулю его зовут Сергей Николаевич, маму – Анита Риварес-Славко, без отчества, а на месте адреса – упс… «рабочая квартира». Я отнес журнал к кабинету, положил на учительский стол и запсиховал. В голову лезли картинки одна другой страшнее, «Хижина дяди Тома» по сравнению с ними казалась журналом «Мурзилка». Однажды я затусовался у Макса с Инкой и нечаянно у них отрубился… ну да, предварительно нажрался…  Утром мать лежала с головной болью, а от сердечного приступа ее спасла умница Инка, которая ночью позвонила ей и сказала, что я жив и здоров, просто сплю. Так вот, теперь я понял, что значит мамино «я уже все мысли передумала, если б не Инночка, пошла бы по моргам звонить!» Я и сам уже был готов по моргам звонить.  Ну почему он такой дурак? Почему не остался, я же предлагал! Куда мне теперь деваться? В комсомольской комнате тоже ничего не знали, я и туда забежал. То есть у нас запросто человек может взять и пропасть – и никому до этого дела нет. Хотя кому дело, что у моего друга дома вполне узаконенный ад и застенок? Он же молчит, сука! У него же все нормально! Он же Риварес!

И тут меня осенило. После алгебры подошел к Кате Завадской и спросил, не знает ли она телефон Тимура. Катя отреагировала в точности, как Ниночка, но при этом жутко покраснела, и я возликовал. «Катюш, - начал я самым проникновенным голосом. – Слушай, я серьезно. Я просто очень волнуюсь. Вчера он твердо обещал прийти, а сегодня его нет. Я боюсь, понимаешь? За него боюсь. И не без причины». В Катином сердце бушевала буря. Дева явно чуяла какое-то западло, только не понимала, с какой стороны подстава.  Я же враг, я над ее любимым Тимурчиком стебусь с утра до ночи, у меня ж ничего святого нет. Но я говорил очень серьезно, насколько мог серьезно. И выглядел, наверное, полным идиотом, да в общем,  пофиг. «Господи, Катя, - сказал я. – Ну ты сама можешь ему позвонить? Не надо мне ничего, просто позвони и спроси, живой он там или как?» И Катя сдалась. Мы с ней пошли в канцелярию, секретарь пустила нас (на самом деле, Катю) к телефону “по важному делу”, и Завадская на память набрала номер, прикрывая диск розовыми перстами. Я стоял и молился самым натуральным образом, чтобы мне оказаться дураком, чтобы все как-нибудь нормально разрешилось. Бог меня любит – комиссар снял трубку. Катя, стесняясь и кокетничая, спросила, а чего он не в школе… ах, заболел!.. Простуда?..  Даже в больницу ездили? А то тут Гонтарев просто с ума сходит… Что? Здесь... Сейчас дам. Я взял трубку, и комиссар, живой и сонный, продиктовал мне адрес этой самой конспиративной «рабочей» квартиры. Я поцеловал Завадскую в щечку (она обомлела настолько, что даже не успела толком воспротивиться), схватил сумку и покинул школу. Куртка осталась в гардеробе - и черт с ней, повисит до утра. Два урока НВП, физика и астрономия пройдут без меня, а я мчался в сторону “Василеостровской”, как в попу раненный олень. На последнюю мелочь купил у метро апельсин. Все же к больному еду...



Сашка примчался после двенадцати, наверное, сбежал с уроков. Встрепанный, глаза горят. Ну отлично. Еще когда утром Катя позвонила, до меня доперло, что я и не подумал дать ему свой телефон и адрес. Идиот. И обижаюсь, что не звонит. Ну нормально, а? Короче, Сашка притиснул меня к сердцу, сунул апельсин и начал с порога стебаться.
"Конспиративная квартирка!" - восхищался он, обходя дозором нашу непомерную трешку со свежепокрашеной лепниной. "Ух ты-ы! Я в сердце вражеской крепости". Глаза у него подозрительно поблескивали, и гнал он как-то уж совсем неуемно.

После жаропонижающего укола мне здорово полегчало, поэтому я бродил за ним по комнатам в своей синей пижаме, как щенок, и радовался, что Сашка у меня есть. Нет, ну правда. Как я раньше жил без этого дурака с бас-гитарой и Лакснессом? Непонятно.
В итоге я распотрошил холодильник и принялся потчевать гостя обкомовскими деликатесами, потому что не знал, как еще выказать безмерное счастье от его визита. Притащил свой японский кассетник и достал бутылку шампанского, а Гонтарев окончательно зашелся и сказал, что в следующий раз вместо апельсинов придет с цветами. Я засмеялся, кивнул, и сказал, что все, что ему угодно. Сидел, ел Сашкино подношение и таращился в пространство как полный псих. Наверное, у меня все-таки была температура, потому что реальность как-то подплывала.

Радость моя, правда, скоро поубавилась, потому что Сашка сказал, что зашел ненадолго - надо собак гулять. Он посидел со мной с часик, сияя и страшно глумясь над "чахоточным принцем”, выпил глоток шампуня, слопал бутерброд с икрой, дождался докторшу из местной поликлиники и сбежал.  Докторша долго меня тыркала, выслушивала, ковырялась в медкарте, а я смотрел в окно и переезжался. Если поразмыслить -  от питерского одиночества я кинулся, можно сказать, Гонтареву в распростертые объятия, прогулял репетитора, два раза наврал отцу, простыл и вообще сделал много такого, чего не надо бы делать никогда. Сегодня говорил с ним про самодеятельность и чуть было не согласился поставить на школьной сцене под Новый год "Пир во время чумы". С музыкальным сопровождением. Вот Ниночка-то обрадуется. А самое плохое - я дико по нему скучал. Аж скулы сводило. Только он за дверь вышел, так и...
Инстинкт самосохранения намекал мне, что я охуел, а логика подсказывала, что я неминуемо влечу в неприятности и большой скандал. Вот только отказаться от этой дружбы я не мог.
- ... И принимай эти капельки три раза в день, - закончила докторша, черкая в рецепте. Я благовоспитанно кивнул, и она отвалила. А я остался один на один со своей температурой и постепенно темнеющим окном. И было мне тоскливо. Я неумело помолился, чтобы все как-нибудь разрешилось к лучшему, сбился, потом понял, что уже час сижу, обняв сам себя за плечи, и раскачиваюсь. В Москве для таких, как я, есть Кащенко, а что в Питере - не знаю.



Звонок защебетал, практически сразу же распахнулась новая железная дверь, и я выдохнул с облегчением и даже, кажется, на радостях его обнял. Комиссар, домашний и всклокоченный, в какой-то нелепой васильковой пижамейке стоял и буквально сиял мне навстречу. «Что, комиссар, не Мадрид у нас погодка?» - спросил я, чтобы что-то сказать. «Вообще не Мадрид! - весело согласился он. - Что, атаман, школу прогуливаем? Ну молодец!» - «У меня задание, комиссар, мне можно. Я тебе витаминку принес и пламенный привет от Катеньки!»  Он отобрал у меня апельсин и закрыл дверь на сто пятьдесят ключей, цепочек и засовов.
Не знаю, что я ожидал увидеть, но дом комиссара меня сразу окатил холодным презрением - словно и вправду каземат. Он был выскоблен до блеска, холоден и неуютен, Тим выглядел там заложником. Окончательно мне стало противно, когда я заметил ментовскую черную дубинку, по-хозяйски висевшую у входа. Там и пахло как-то не по-жилому, а так, по-казенному, не то гостиницей, не то конторой.  Натурально - вражеская крепость, замок рыцаря Като. Тим сразу протащил меня в свою комнату, и я бы не удивился, если бы в углу у него валялась охапка соломы, а на стене болтались цепи, но нет, все было нормально, даже очень. Какая-то космическая модель на подоконнике, ковер, кровать… все как у людей. И та же чистота, ничего нигде не набросано, словно к ним кинохроника  через час должна приехать, снимать фильм про счастливое детство. Из книг - только учебники на полочке. Ясно, чего он такими голодными глазами смотрел на мои роскошества. И ни пылинки, ни соринки, все по струночке. Я бы в таком жилище долго не протянул, а этот вот как-то умудряется…Тим ходил за мной по пятам, и это было ну, мягко говоря, непривычно. От его герцогских повадок не осталось ни следа, а я, по чести сказать, был ужасно рад. Насколько выморочное было все кругом в этом жилище, настолько живым и настоящим был мой комиссар. И да, это была самая обычная простуда, как полагается, с кашлем и соплями, дня на четыре минимум.”Температура-то у тебя есть?” - спросил я его. “Есть, наверное, - отмахнулся он, - я не знаю, градусник вечером папа принесет, если вспомнит”. На самом деле, он весь горел, и глаза у него были красные. Ну ясно - дождь, холодно, а он в своей курточке еще сколько времени в холодном парадном просидел. Так что заболел он отчасти из-за меня.

Нельзя сказать, чтобы я чувствовал себя виноватым, - вольно же быть таким пижоном и шляться в чем попало. Но он был так рад, что в его ледяную крепость пришел хоть кто-то с воли, и мне, если честно, было ужасно приятно. Когда Тим не лезет на бочку и не изображает комсомольца с плаката, он отличный чувак. Он потащил меня в кухню (еще один образцово-пустынный зал), выгрузил из холодильника всякую всячину, настрогал бутеров с парадной твердой колбасой, добыл жестяночку с красной икрой, даже шампанское откуда-то вынул, а сам сидел, вцепившись в дурацкий апельсин, как в фиал с чудодейственным бальзамом. В общем, я от души веселился, вспоминая мультик «Бобик в гостях у Барбоса», но Тимуру об этом, ясное дело, говорить не стал. Услышав, что я ненадолго, он приметно сник, но я пообещал прийти на следующий день, принести книжек каких-нибудь. «Только на сей раз давай после уроков, - наставительно заметил комсорг, - а то я обещал, что ты больше не будешь прогуливать!» Да пошел ты лесом, комиссар, вольно ж было брать на себя невыполнимые обязательства! Тим посмотрел на меня печально и сказал: «Ради всего святого, Монтрезор!..»  И я понял, что, кажется, попался. «Посмотрим, - буркнул я, - ну разве что ради твоей характеристики, зануда! Где тут у вас курят?» Не курили у них нигде. Можно было бы выскочить на улицу, но трепаться с комсоргом мне хотелось больше, чем курить. В лесах ленинградской области пачками дохли медведи. Тим валялся на кровати с фужером шампанского в руке, я сидел рядом на полу, и мы гнали, как не гнали даже на репетициях «Ондатров». Я, конечно, рассказал ему про нашу  группу “Записки ондатра”, про бесславную ее кончину и про отъезд моего лучшего друга и моей девушки. Оказалось, ни о чем об этом комсорг не подозревал, а про «тяжелую ситуацию» вставил просто так, по шаблону. Или по внезапной интуиции – кто его разберет, этого испанца. Под конец гон достиг уже гомерических пределов, и я предложил ему поставить на ближайшие праздники – ну вот хоть на 7 ноября – «Пир во время чумы», прикинь, с девками, музыкальное сопровождение свое! И ты, конечно, Вальсингам, в белой рубахе, все дела, голова алой тряпкой повязана, как у гаррибальдийца! Ты прикинь, как круто будет: гимн в честь чумы, нараспев, под басуху и грохот кружек об сцену! Комсорг посмотрел на меня смеющимися глазами, постучал пальцем по лбу и сказал, что тогда с него папа точно всю шкуру спустит. При чем тут Пушкин?  На 7 ноября, «Пир во время чумы»! Ну ты вообще, атаман, соображаешь, что несешь? И мы ржали еще минут пять, два дурака. Договорились во избежание дурных подозрений перенести постановку на Новый год, и чтоб Ниночка непременно правила телегой, в которой сидел весь педсостав и махал еловыми веночками с черными лентами, шариками и канителью. А потом мне надо было убегать к своим собачкам. Я смахнул слезу, на прощание крепко обнял больного друга и скатился по ступеням, пообещав завтра прийти проинспектировать, как он тут справляется со своей хворью.

Жужа, по обыкновению своему, сожрала на помойке какую-то гадость, но я даже толком на нее не наорал – я думал о комиссаре, и мне было ни до чего вообще.

А вечером позвонил Михалыч и сказал, что хватит уже «Ондатрам» муму пинать, а пора нам собираться и репетировать. Как минимум, обсудить репертуар, а там уже посмотрим. Установительное сборище было решено проводить у меня, в четверг, часов в семь. Я сразу же предложил ввести в программу авангардное решение гимна Вальсингама. «Чо? – не понял Михалыч. – Еще что-то новое навалял, что ли? Молоток ты, Саныч, продолжай в том же духе!» Тут только я понял, как соскучился по этим идиотам. Жизнь постепенно стала налаживаться.



Остаток дня я продрых, вставать было рановато все-таки. Даже к отцу не стал выходить, правда, он все равно забыл купить градусник. Сашка нервно спросил меня насчет открытого шампуня, но я только рукой махнул - чего отец панически боится, так это того, что я сдохну от какой-нибудь простуды и он останется без наследничка. Когда я был мелкий, он вычитал где-то, что детей надо обливать при температуре ледяной водой, ну и дообливался до больницы. Так что шампанское он мне простит, я же бедненький и помираю. Звонила Катя, нацелившись развлечь меня беседой, но я, скотина такая, закашлял в трубку и быстро распрощался. Катя хорошая, скучно только с ней. Надо все-таки взять себя в руки и пообщаться с девушкой.
Ночью  я, естественно, валялся без сна, думал о Сашке и лыбился как идиот. Глаза у него сегодня... ну, светились, что ли. Серые, красиво так. Он, когда в ударе и не сидит, мрачно вперившись в доску, на рыцаря похож. Из "Смерти Артура", ага. Или на андерсеновского ангела, которого выгнали из рая за долбоебизм, опоздания и хамство старшему командному составу. Но все равно ангел. Я зажмурился и стал вспоминать, какой он и как сегодня впаривал мне про "Пир во время чумы". И впарил же ведь, зараза такая, я, кажется, для него на все согласен, даже скакать по сцене в белой рубашке и декламировать про дыханье девы-розы. Хотя какой из меня Вальсингам. А Сашка...

В общем, я довспоминался до того, что... да неважно. Перевернулся мордой в подушку и стал ждать, пока попустит. Вцепился зубами в наволочку, прямо скажем. Он, само собой, не знает. И, пожалуйста, пожалуйста, какие там боги есть, пусть и не узнает.

Назавтра Сашка прискакал только после уроков, внял гласу моления моего, паршивец. А то я уже представлял себе заголовки в школьной газете: "Комсорг Славко окончательно испортил Гонтарева", "Позор!", "Куда смотрит комсомольское собрание!"  и так далее. Я гордо выставил на стол кривые, но съедобные бутерброды с яичницей, но Сашка по обыкновению оборжал меня и сказал, что ветчина все-таки лучше. С его шуточками я уже придумал, как бороться: надо принять смиренный вид, вздохнуть и, как можно виноватее опустив голову, со всем согласиться. Поэтому я посмотрел на Гонтарева глазами раненой лани и пристроил поверх своих уродцев еще и ветчину. Если проявить комиссарскую кротость, Сашка теряется и замолкает минуты на три. Несомненная польза! Надо еще перед зеркалом потренироваться.

До вечера возились с Пушкиным: Сашка расхаживал с книгой по комнате и читал на разные лады, а я лежал на ковре, влюбленно на него таращился и подавал ценные идеи. К вечеру мы сожрали пакет "Мишек на севере", выпили литра три чаю и состряпали сценарий чудовищного действа, точнее, я бы сказал, вакханалии, на основе текста бедняги А. С. Там только  подтанцовки со скелетами не хватало и голых девок в перьях, а остальное было. Думаю, если мы это поставим к Новому году, педсостав нашей школы в полном составе хватит товарищ Кондратий.
Мне страшно не хотелось отпускать Сашку, тем более, что очертания грядущего "Пира" приняли  совсем уж демонические формы, а потом я позвонил папе на работу и спросил у Машеньки, сидит ли он еще в кабинете. Та сказала, что только что свалил, и пришлось спешно  расходиться. В дверях Гонтарев меня обнял, как у нас уже повелось, и я воровски сунулся носом ему куда-то между ухом и воротником куртки, на один быстрый вдох. Расцепил руки, попрощался, отводя взгляд, запер за ним дверь и потом долго стоял, прислонившись к стене и созерцая сияющие вспышки перед глазами. Идиот.

Скоро приехал папа, с двумя гостями  - один какой-то обкомовский функционер, лысоватый, низковатый, в черном пальто и шляпе пирожком, а второй явный кгбшник, с постной рожей, совсем коротко стриженый и, будто кол в жопу засунули, с неисправимой военной осаночкой. И правда - под плащом обнаружились полковничьи погоны. Они прошли на кухню, добыли крафтовый сверток с торчащим хвостом, два пузыря и нацелились со вкусом бухнуть, а я вежливо поздоровался и попробовал слинять к себе. Но счастье мое, очевидно, закончилось с Сашкиным уходом, потому что папа был уже поддамши и велел сидеть с гостями. Я  достал им рюмки, закуску, они разлили, и дальше понеслось: "Пусть парень тоже выпьет, привыкает мужиком быть", “Растет смена, растет”, "Что, девчонки-то есть у тебя? Ну не красней!", "Я для сына ничего не жалею, у него все есть, комната своя, водила, шмотки", "Анита? Помню, как же. Р-редкостной красоты дамочка".

Когда они стали обсуждать маму, я опять дернулся уйти, но отец уже завелся и цыкнул мне сидеть. Я вертел в пальцах холодную рюмку и кивал, иногда что-то отвечал, а сам вспоминал, как Сашка сидел с гитарой в обнимку, а еще как мы шли по Васильевскому, и он отдал мне перчатки, а еще как он хрипловато смеется и как гладит струны Анитры, чуть прижимая их ладонью. Я завидовал его гитаре.
Гости окончательно наклюкались, забили пепельницу окурками и закидали стол рыбьими костями. Я вышел будто бы отлить, подошел к телефону и долго над ним стоял, с ненавистью глядя в стену. От водки голова кружилась и подташнивало, а может, еще температура не прошла. Потом я почувствовал взгляд и обернулся. Кгбшник стоял в коридоре и внимательно меня разглядывал. Я вопросительно поднял бровь.
- Девочке звонишь? - спросил он, миролюбиво, но я почему-то заледенел. - Да брось, они все сучки, не стоит того.
Протянул руку и взъерошил мне волосы. Я знал, что не надо бы огрызаться, отец обхаживал этого чувака на предмет перевода обратно в Москву, что-то он там мог решить, но меня всего передернуло. Вид, наверное, у меня был очень нехороший, потому что чувак руку убрал и ушел обратно на кухню, с безразличным видом. Даже засвистел что-то. Я вернулся к себе, в который раз пожалел, что на двери нет задвижки, потом саданул кулаком по стене. Из-за водки больно не было, поэтому я ударил еще и еще, представляя, что это рожа того, в погонах. Или папина. Или, наверное, моя собственная.

10а

Три дня подряд после школы и собак я садился на метро и отправлялся на «Сенную площадь». Там, в высоченном свежеотремонтированном здании, за железными дверями меня ждал мой друг Тимур, комсомолец и псих, каких поискать. Макс морщился, когда при нем говорили о психах и шизиках, как о чем-то положительном, - ну его можно понять, они с Инкой дети психиатра, для них сумасшествие всю дорогу было диагнозом, к папе на работу они ходили, так что реальных психов навидались  изрядно. А что тут поделаешь, если у меня просто слова другого для него нет, если среди всех этих нормальных и житейски-правильных активистов Тим и вправду на всю катушку чокнутый, и принципы у него какие-то железные. Он реально наорал на меня, когда я при нем запел «при Советах жить – продавать свой крест». И Лукича зовет исключительно Владимиром Ильичом. И при этом готов на любую авантюру, и любую цитату может продолжить. Ну, короче, он совершенно наш человек, только и вправду комиссар, из тех, которые «в пыльных шлемах». Я пришел к нему во вторник, и в среду, и к четвергу понял, что уже привык. Дома Тим был совсем не такой, как в школе: в школе ему все время приходится «держать лицо», делать так, чтобы вся наша комси-комса поверила, что он такой же, как они. А я-то знаю совсем другого Тима. Он валяется на ковре, хохочет, отпускает крайне рискованные шутки, но самое главное – исчезает это выражение правильного идейного комсорга. И еще – я видел этого чувака в минуту, злую для него, и, наверное, никогда уже не забуду, как безукоризненно он держался. Вы как хотите, а для меня это очень много значит. В четверг он взял и пришел в школу, хотя потом сказал, что врач ему советовал еще полежать. Завадская так и бросилась ему навстречу, как верная супруга героя. А я сидел на своей второй с конца парте, смотрел, как по Неве проползает железная баржа, слушал звонок и улыбался самым дурацким образом. Тим любезничал с Завадской, с Ниночкой, а я тупо радовался, что слышу его голос в этом драном кабинете цвета пшенной каши. За эти три дня мы здорово привязались друг к другу. По крайней мере, я точно привязался. Ну ясное дело, что никто из нас не кинулся другу на шею, даже не подошли. Так, обменялись взглядами, типа: ну ты как? Нормально, а ты? И я нормально! Все как положено.

На перемене он хлопнул меня по спине, и мы двинули вместе курить. Я спросил его, какого черта ему не лежалось дома, выглядел Тим все еще не ахти, – болел бы себе. Он хмыкнул и съязвил что-то о серых прекрасных глазах, без которых ему не живется спокойно. Я обозвал его «голубой испано-сюизой», он треснул меня по затылку, вот и поговорили. Как второклашки, ей-богу. Я еще не привык, что это Тим. Обычно таким образом мы вели себя с Максом, за тем только исключением, что Макс был нормальным. А Тим псих, я уже говорил. Кровь в нем испанская, что ли, бродит? После школы он таки уехал на своей таратайке, ну я видел, что ему вообще не следовало приезжать – больной насквозь. Я не смог пойти к нему в гости – у нас был съезд «Ондатров», - но мы договорились созвониться.

Вечером ко мне завалились Михалыч и Серёга, мы с ними обсудили ситуацию и решили, что клавишника нам так скоро не найти, а значит, придется или заткнуться и развалиться, или полностью менять формат. Гитара, бонги и бас – это то, что надо для полноценного тяжеляка, даже не вопрос. Еще бы скрипочку и флейточку – и вперед, пейте песни пралюбофь. Макс и Инка создавали все необходимое, чтобы мы не задавались такими вопросами, Макс вообще на клавишах лабал, как будто его папа Манзарек, и в магических волнах его «Электроники» можно было потеряться и захлебнуться без всякой травы. И Инка вступала так, что мурашки по спине бежали. Это был такой древний и тихий голос… ну правильный, в общем. Строго говоря, брат и сестра могли и без всяких нас отлично выступать, тем более что Инка и сама писала стихи, круче, чем я, честно! Но Максу нравилось, как все получается, он говорил, что как раз наше взаимное напряжение с Инкой – это нерв, на котором держится группа, а Михалыч и Серега отлично осаживают нас с его сестричкой, чтоб мы совсем не улетели в небеса. Себе же он оставлял роль Мерлина или Гэндальфа, закутывался в свои клавишные партии, напускал тумана и делал красиво. Теперь ни красоты, ни загадочности, ни тайного колдовства Инкиных бэков с нами не было, половина репертуара без этого шла к чертям. Я сказал, что таким составом мы отлично можем петь на вокзале песенки вроде «по приютам я с детства скитался». Серега ржанул, а Михалыч посмотрел на меня простодушными глазами и сказал: ну так напиши, а? И меня пробило. Я оставил их в комнате, а сам ушел на черный ход, а как вернулся, принес «Комсомольское сердце». Парни мои ржали, говорили, что это хит, верняк, стопудовый хит! Мы начерно прикинули, как его можно раскидать, куда вставить проигрыш, как наиболее идиотски мне рубить на басу. Договорились, что встречаемся через неделю у Михалыча - у него как раз родаки собирались свалить в Таллин на пару дней, - и классно оторвемся. А с меня потребовали еще три-четыре песенки такого рода, чтоб поддержать программу. Название решили не менять. В конце концов, зануда Ондатр всем нравился. Потом мы сходили за пивом – потому что надо же было отметить рождение хита и возрождение «Ондатра».

Когда парни свалили, я бросился звонить комиссару. Трубку взял какой-то мужик, явно нетрезвый. Я честь по чести попросил Тимура. Сказал, что школьный товарищ, звоню по поручению Нины Валентиновны узнать, как его здоровье. Мужик помолчал и крикнул куда-то в коридор: «Тебя! И скажи, чтоб так поздно не звонили!» Поздно? Десяти еще нет… Тим отозвался почти сразу, равнодушно-чужим голосом: «Гонтарев, это ты? Я приду завтра, в школе и поговорим. Ты доклад приготовил по истории? Лично проверю…». Я как-то не въехал, а потом въехал. «Я тебе затем и звоню, Славко. Приготовил, конечно. Тема – «Гражданская война», так ты точно завтра придешь? Нина Валентиновна велела тебе напомнить… про политинформацию». Всю дорогу в трубке висела какая-то ватная тишина с подзвуком, потом раздался щелчок. Я понял, что читать сейчас про комсомольское сердце будет несколько неуместно. «Вот такие дела, атаман, - сказал мой друг уже обычным своим тоном. – Спасибо, что позвонил» - «Ну тогда бывай, комиссар! Держись там… Завтра увидимся» - «Ага, и ты давай, атаман!» После чего мы повесили трубки и разошлись по разным комнатам в разных районах Питера.

10 т

В пятницу я пришел в школу в каком-то неприлично счастливом настроении. Если вдуматься - жизнь просто ад кромешный, отец стал выпивать вообще каждый вечер, не нравится ему в Питере. Вчера оттолкнул меня с дороги, и я влетел башкой в косяк двери, но вместо того чтобы пойти и скрючиться в своей комнате, почесался и чуть ли не сплюнул ему под ноги. Я теперь все время думаю - ну и сиди тут, сука, может, сдохнешь от водки. А у меня есть Сашка! Мы поставим "Пир во время Чумы", и я буду ездить по сцене на черной телеге, или как он там хочет. Елки, как же я счастлив. На радостях сегодня стрельнул в него скрепкой из аптечной резинки, когда Ниночка не смотрела. Попал, между прочим.  В ухо. Сашка считает меня комсомольским ханжой и святошей, а также принцем крови и маленьким креольчиком, так что видели бы вы его морду. Я сделал надменное лицо, отвернулся, а сам уже нацеливался дать по дорогому другу второй скрепочный залп, но тут он ухмыльнулся и передал мне по рядам какую-то бумажку. Развернул, не ожидая худого, и вчитался в мелкие строчки.

О чем ты молчишь, комсомольское сердце?
Ах, лучше не спрашивай, Родина-мать!
Я был секретарь комсомольской ячейки,
А втюрился в антисоветскую блядь.

У ней ядовитая сучья усмешка,
У ней на боках кружевное белье,
Я был секретарь комсомольской ячейки,
Но дрогнуло крепкое сердце мое.

На этом месте я хрюкнул и согнулся, но неимоверным усилием взял себя в руки, метнул в Сашку грозный испанский взгляд и стал читать дальше. Это был какой-то, простигосподи, чудовищный пиздец, написанный с привычной гонтаревской легкостью. Сколько раз я себе говорил, что не надо на него хвост задирать, не моя весовая категория, ведь я даже стихами отбрехаться не могу! Через минуту я сдался и скорбным голосом попросил у Ниночки дозволения выйти вон. Забежал в сортир и там уже дочитывал без помех. Потому что негоже оглашать класс упыриным гоготом.

И я третий день все хожу и страдаю,
И Ленин глядит на меня со стены.
Я, может, вернуть ее, падлу, желаю
В объятья советской любимой страны.

Чтоб вместе ходили мы с ней на собранья,
Чтоб вместе поехали с нею на БАМ.
Но только напрасны мои все старанья,
Она мне сказала «комсоргу не дам».

Уже две недели хожу невеселый,
Потухли глаза заводилы-бойца.
Зачем ты болишь, комсомольское сердце,
Зачем вообще комсомольцам сердца!

Эх, Сашка, Сашка. Но я не стал ему ничего говорить, только дождался перемены и огрел сумкой по спине. “Попомнишь”, - угрожающе пообещал я, после чего непоследовательно договорился завалиться к нему в гости после уроков. Все равно из-за его гнусного стишка день занятий был потерян. Да и хер бы с ним.

Мы топали вглубь Васильевского острова, толкались и ржали как кони. Я, кажется, никогда столько не смеялся, как в этом сумасшедшем сентябре. Ну втюрился. Ну в антисоветскую блядь. Ну и что? Оратория “Падение комсомольца”. При участии хора скорбящих дев. Я окончательно наплевал на все и взял его за руку.
У Сашки я привычно закинул в его комнату ботинки и теплую куртку (светлая кожа и подстежка из юной овцы, мне кажется, очень аристократично), а потом ломанулся к телефону.

- Аделаида Сигизмундовна! - возопил я, отпихивая локтем Гонтарева, который корчил мне рожи и вознамерился пасть на колени, изображая пантомимой мою страстную речь. - Королева! Спасибо, что спасли меня от праведного отцовского гнева! Уберегли от гильотины! От позора, что для комсомольца хуже смерти! Аделаида Сигизмундовна, я опять не приду! Выздоровел! Но влюбился отчаянно! Не могу расстаться с милой! В понедельник буду! Благослови вас Бог и все его апостолы! И вам до свидания!

Я перехватил потрясенный гонтаревский взгляд и вдруг окстился. Осторожно положил трубку на рычажки. В ушах звенело, а голова кружилась. Сашка вдруг протянул руку и озабоченно потрогал мой лоб.
- Э, комиссар, у тебя часом не температура опять?
- Иди в жопу, -  с достоинством ответствовал я и пошел в его комнату, где рухнул на Сашкину девичью кровать мордой вниз и немедленно заснул.

Не знаю, сколько я спал, но, когда разлепил глаза, за окном уже было темно, светил фонарь. Кто-то, ну кто - Сашка, наверное, - накрыл меня пледом. Я угрелся и поэтому спал так долго. Я сел, потер лицо и вздохнул. В соседней комнате работал телевизор, должно быть, Сашкина мама пришла. Надо бы выйти поздороваться, представиться, но я вместо этого прислонился спиной к стене и плотнее закутался в плед. Мне было сонно и хорошо, истерика эта смеховая прошла. Я лениво перебирал в мыслях события дня, потом природа все-таки взяла свое, я сполз с койки, пригладил волосы и вышел. Поздоровался с госпожой Гонтаревой, она взглянула на меня вроде бы благосклонно. Я не стал включать комсомольского активиста, просто представился и пошел себе в сортир. Я тут уже все выучил, и даже смешно вспомнить, как шарахался раньше от коммунальных подробностей, - чисто девочка-институтка. Потом сунулся на кухню, оттуда доносилось звяканье и тянуло шоколадом или какао. Сашка что-то химичил на плите, в медной джезве, рядом валялась фольга.

- О, как изысканно! - вяло возрадовался я. - Предаешься порокам аристократии? Горячий шоколад? А сливки у тебя есть? А пригожая негритянка в переднике и чепце?
- С молочком попьешь. Без негритянок.
Я не нашел в себе сил пикироваться, зевнул, дождался, пока Гонтарев доделает свое зелье, и мы пошли обратно. Сашка поглядывал на меня с беспокойством. Я попробовал шоколад. Вкусно.
- Я у тебя переночую, ага?
- Всегда! - рек мой прекрасный друг.

Я еще умудрился позвонить домой, потом притащился обратно и провалился в полусон, не выпуская кружку из рук. Мир плавно поворачивался вокруг, и где-то на краю моего несчастного сознания взревывал король баньши.

11а

Вот  как, оказывается, просто человеку быть счастливым. Нас отпустили раньше – отменили последние два урока, и это тоже было отлично. Мы шли после школы ко мне домой, Тим веселился от души, осень наконец перестала быть мокрой и грязной, Васильевский остров сиял золотом под ярко-голубым небом. Дома мы собирались хлопнуть кофе - и арбайтен,  меня ждали псы, а ему надо было идти к репетитору. Ржали мы уже как-то почти нездорово, все, что попадалось навстречу, вызывало взрывы гогота, что-то в этой листве явно отдавало наркотой. В какой-то момент мне показалось, что мой комиссар просто пьян, но этого не могло быть - вместе же были всю дорогу! Дома Тим с интересом посмотрел вокруг, протопал к телефону, позвонил своей англичанке и минуты три паясничал в трубку, как мне бы и в голову не пришло. Из разговора я понял только, что никуда он сегодня не пойдет, но отмазку от занятий комиссар придумал просто божественную: объяснил, что безумно влюблен - и у него, типа, свидание. Звонко так объяснил, на весь коммунальный коридор. Ну и еще я понял, что он тут, по ходу, чуть снова не “выхватил”, и если будет известно, где он сейчас вместо английского, мало ему по возвращении не покажется. Наверное, у меня здорово это все отразилось на лице, потому что Тим вдруг резко перестал дурачиться, посмотрел вокруг совершенно непроницаемыми глазами, послал меня в жопу, ушел в комнату и там вырубился, сразу и намертво, буквально сном праведника. Я укрыл его, нацарапал записку, чтоб он меня дождался, и пошел к Еле Ароновне. Раньше не позже.

У Ели Ароновны меня ждала нечаянная радость. Хитрая старуха посмотрела на меня с лукавым видом и сказала, что Левочкины детишки мне тут прислали весточку. Уехала на своем кресле-каталке в комнату, долго рылась, вернулась с плотным конвертом. Я увидел надпись “Саше Гонтареву” и чуть с ума не спрыгнул. Буквы вкривь и вкось, тонкими штрихами… Инка! В конверте лежала открытка, фотография их с Максом на берегу моря, шоколадка и пакет с басовыми струнами. И маленькая записка от Инки. Что-то очень странное меня накрыло - одновременно и дико больно, и дико хорошо. Еля Ароновна смотрела на меня всепонимающе и помалкивала. Я удержался, чтоб не поцеловать конверт, и спросил, нельзя ли, если можно, конечно, передать им что-нибудь тоже? И сколько это будет стоить? А то Инка вот… просит ржаных сухарей... Старуха покачала головой и сказала, что можно, если не тяжелое, вот как раз через пару недель Симочка поедет, она с Левочкой непременно увидится. Сухари… Все они черного хлебушка хотят… Ты, деточка, как раз и успеешь - через две недели приготовь, только немножко, а я ей передам… И лимонадика мне купи, хорошо? Вот денежки! Все это время толстая старая Альма сидела у самой двери и подскуливала. Я прицепил к ошейнику поводок и вышел на улицу. Альма присаживалась через каждые десять шагов, чувствовалось, что ей уже тяжело, и мордочка у нее вся седая. Я в первый раз задумался, как тетя Еля останется без своей псинки. Ну, может, кота заведет. На фотке Инка такая загорелая… За месяц успела. И волосы у нее по ветру развеваются, короткие ее темные перья. А Макс все такой же, похож на задумчивого медведя. Я подумал - и понял: хорошо, что они там. Там все-таки солнце, море, Иерусалим. Ну арабы, конечно, но зато нет такой Галины Петровны. И ни один партийный работник не будет их мордовать только за то, что они евреи. Альма сидела у моих ног, потом встала, одышливо кряхтнула и пошла по асфальтовой дорожке вдоль кустов акации - в булочной ее уже сто лет как знают, с собаками туда нельзя, но это же Елечкина Альмочка!.. Потом я дождался, пока она сделает все свои дела, и отвел ее домой. Утром и вечером с ней гуляет дочка Ели Ароновны, а вот днем я. Мне сперва было стыдно брать у старухи деньги, но Макс сказал, что это нормально, что Еле присылают из Израиля - и это даже своего рода взаимное доброе дело: ты гуляешь ее Альму, а Еля пасет тебя, вроде как сериал у нее такой. А потом по телефону будет про тебя с подругами болтать. Ну я малость и успокоился на предмет грабительства старушек. Если все правда, сегодня Еле Ароновне будет что рассказать: как гойский мальчик Сашенька собрался сушить сухари Левочкиным детишкам, как чуть с конвертом не лобызался… Да пусть уж.
С Жужей тоже все было просто, мы погуляли, я подробно рассказал Ольге Моисеевне, как Жужа покакала, и помчал домой. А когда я пришел, Тим даже не проснулся. Уж не знаю, что там с ним делали в родимом доме, но спать явно не давали, вот он и отрывался. Во сне он был очень спокойным, грустным и казался куда младше. Я аккуратно расчехлил Анитру и стал натягивать отличные витые струны. Серебряные, упругие - подарок друга, который помнит в своем прекрасном благословенном краю, что у нас путевые струны фиг найдешь. И конечно, я насушу им гору сухарей, с перцем и солью. И напишу, что сейчас с “Ондатрами”, и расскажу про Тимура… В конверте еще была земля - красноватая, сухая, колючая. Я ссыпал ее в кожаный мешочек и повесил на груди. Это Инка, мой вечный маленький романтик, прислала горсть Святой земли. “Грамерси, любовь моя!”- подумал я и чуть не рассмеялся, но вовремя вспомнил, что рядом спит Тим.

Наверное, он все же был еще болен, потому что проспал до темноты.  Мама уже довольно давно пришла с работы, я ее предупредил, что у меня гость, но с этой стороны все нормально. Я думал, не надо ли позвонить Сергею Николаевичу, но решил, что сперва стоит спросить об этом Тима. Да и вообще от папаши Славко меня мутило. Хотелось позвонить ему, это правда, но не чтоб утешить касаемо загулявшей кровинушки, а чтоб выстрелить в трубку серебряной пулей. Потом меня осенила отличная идея - пойти и приготовить  какао. Уж и не знаю, что меня так сподвигло, может, Инкина шоколадка? На обертке был нарисован стручок красного перца и какая-то белая треугольная чашка, надпись исключительно квадратными ивритскими буковками. Я заварил свою обычную затируху из “Золотого ярлыка” и бережно покрошил туда четверть плитки. Когда шоколад загустел и покрылся темной корочкой по краю, на кухне объявился призрак сына отца комиссара - я как раз вливал в джезву горячее молоко. Призрак дрожал и покачивался между раковиной и дверным косяком. По крайней мере, слово “откопался” подобало ему больше, чем “пробудился”. Он выжал пару искрометных шуток в духе Ривареса-прототипа, позвонил домой, отпросился и поплелся обратно - отлеживаться. Температуры у него, кажется, уже не было, но ходил он все равно по стеночке. Я сунул ему в руки кружку шоколада с перцем, он попробовал - и чуть не ввинтился туда с головой. И тут же снова уснул, не выпуская кружку из рук. Эх, комиссарище!

Через пару часов он, конечно, проснулся. Спросил, чем я его таким вырубил, что он ничего не помнит, и можно ли еще этого зелья. Была уже ночь. Мы с ним прокрались на кухню, чтобы, как ведьмы в ночи, сварить горькое темное варево, а потом выползли на лестницу покурить. Питерский сырой сумрак прохватил нас сразу же. За серым лестничным окном шел дождь, мы курили в полной тишине, только чуть-чуть подергивалась лампочка. Где-то далеко, у синего-зеленого моря, сияло солнце и пела Инка на стогнах святого града Иерусалима. А здесь бесконечно стучал дождь, в холодном сыром парадняке вились дымком наши сигареты, и рядом со мной на подоконнике сидел мой друг. Мой лучший, черт возьми, друг.

11ат

Я проснулся от яркого, ликующего какого-то солнца. Непогода и впрямь закончилась, скоро золотая осень. Сашкина рука лежала на моем плече, он крепко спал, а я боялся шевельнуться. Вчера мы здорово замерзли на этой лестнице и, недолго думая, завалились в его койку, под одно одеяло. Я мысленно изругал себя самыми черными словами, но они как-то отскакивали. Тогда я осторожно повернул голову и вгляделся в спящее лицо. Сашка и во сне не был спокойным, он хмурился, и у губ залегла жесткая складка, потом улыбнулся чему-то. Я чувствовал тепло его руки и боялся придвинуться. И отползти к стенке тоже боялся. Я, кажется, трус. Если бы меня пытали фашисты, я бы, наверное, выдержал, но как выдержать это - не знаю. Ножи из золота сами входят в сердце. А серебряные рассекают горло, как соломинку. Значит, ими не хлеб режут?

Он бы, наверное, и эту цитату смог продолжить.

На губах еще оставался вкус шоколада и перца, я облизал их. Очень хотелось пить. Я лежал и терпел, чтобы не разбудить его. Не знаю, сколько времени так прошло.
На тумбочке у кровати, заваленной всяким хламом, пристроилась фотография - двое темноволосых счастливых людей. Я знаю, кто это - Макс, его друг, и Инна, его девушка. Красивая. Он вчера весь вечер рассказывал. И позавчера. Скучает. Здорово, когда друзья. Я смотрел и смотрел на него, не отводя глаз. Другие ножи не годятся. Другие ножи - неженки и пугаются крови. Наши - как лед. Понял? Входя, они отыскивают самое жаркое место и там остаются.

Солнце еще немного переместилось, и Сашкины русые пряди вспыхнули ярче пламени, он опять чему-то улыбнулся, повернулся на бок и, не просыпаясь, сгреб меня в охапку. Привычным таким жестом. Я перестал дышать, а потом меня, наверное, заколотило, я закусил губу, чтобы не шуметь. Он часто прикасается запросто - или хлопнет по плечу, или обнимет. В его компании, наверное, это было принято.

Он еще другом меня считает. Но я ему друг, это правда. А сердце колотится просто так. Потому что я еще и псих по совместительству, он сам так говорит. Я давно выучил его до черточки, до кончиков светлых ресниц. Да поднимайся же! Поднимайся скорей! Надо поспеть прежде, чем рассветет...
Я потянулся и легко коснулся его губами, украл поцелуй у спящего, и я был вор и предатель. Я уже ни черта не соображал, только молился, чтобы он не проснулся и ничего не понял, а в ушах у меня стучало. Тут серые глаза удивленно распахнулись, и я умер.

***

Комиссар отшатнулся от меня как ошпаренный. Потом вжался в стену и окаменел. Было уже довольно поздно, на часах около одиннадцати, мать уехала давно. Солнце сияло вовсю – оно у меня редкий гость, я обычно в школе в это время. На полу около тахты валялась кружка из-под шоколада. День обещал быть зашибенским. Интересно, мой в голову раненный друг опять сейчас бросится вызывать тачку и улепетывать отсюда? Чего он вообще?

- Ну что, комиссар, встаем? – спросил я его наугад. В ответ было молчание.
– Эй, что случилось? – не понял я. – Я тебя что, случайно обесчестил? Так во сне не считается! Давай вставай – и пойдем завоюем мир! А если что - женюсь на тебе без вопросов! Даже без приданого возьму.
Я был не готов к тому, что будет потом. То есть откровенно не готов. Я думал, что он реально меня убьет. Он вскочил и заорал на меня, и лицо у него при этом было просто страшное.
- Блядь, Гонтарев, да ты заебал меня уже, понимаешь, заебал! Сколько можно! Ты меру своим идиотским шуткам знаешь или нет? Или тебе вообще на людей плевать, игрушки, сломаются – и хуй с ними! Ну все, хватит с меня, иди ты…

Тим яростно вдирался в одежду, запихивал рубаху в школьные брюки… Я смотрел на него ошарашенно и слова не мог вымолвить. Комиссар схватил куртку, уронил ее, попытался завязать шнурок на ботинке… Тут я наконец очнулся, в чем был вылез из кровати и тихо сказал:
«Ну извини, комиссар… Прости. Я же не думал тебя обидеть, я кретин, наверное… Ты же знаешь, что я тебя люблю».

У практически голого человека есть перед одетым только одно преимущество. Ему не надо думать, а вдруг он смешон  и жалок, – он таков и есть. И еще – его совершенно невозможно ударить. И поэтому всегда остается две секунды на опережение. Тим замешкался – и я просто обнял этого сумасшедшего и сказал ему, чтоб он не валял дурака, не сердился на меня бога ради, а потом мы сварим кофе – и я покажу ему мой город. А за все прочее – прошу прощения.

Он некоторое время стоял как каменный, потом вздохнул, ткнулся лбом мне в плечо и в свою очередь извинился. И попросил больше так с ним не поступать, а то однажды он просто с ума сойдет, потому что не привык к такому… напору веселых шуток. Я в сотый раз выдал себе по шее, потому что и вправду - наше обычное общение с Максом и “Ондатрами” - это наше общение, и то Максу приходилось меня урезонивать, а у комиссара, может, в жизни все было по-другому и он не привык к простым человеческим вещам. Вот он как от всего шарахается - будто в клетке его растили. Хотя кто знает, может, и в клетке. Я оделся и пошел варить кофе и делать бутерброды.  
    .
***
Сашка меня обнял, и мне как-то полегчало. Ну что я за дурак, в самом деле. Чего я от него хочу? У нормальных людей так принято - шутки там, дружеские объятия. Я помотал головой, извинился, хотя перед глазами еще плыли алые вспышки. Ничего... Ничего.

А потом, когда мы завтракали, Сашка вдруг спросил - какого хуя. Ну, мол, что не так, что с тобой творится, давай выкладывай, комиссар. И я ему рассказал. Сначала смотрел в стол, в свою чашку, выдавливал из себя по словечку, а потом глянул ему в глаза и не увидел в них ничего, кроме понимания. Я спросил, как он думает, мне надо лечиться? А он засмеялся и... как будто с меня сняли приговор, честно. И я снова могу жить, а не умирать каждую минуту. Тогда я увидел, какая на улице погода, и сообразил, что у нас вообще-то суббота и впереди два отличных выходных дня.

Мы допили кофе, слопали по бутерброду и пошли смотреть его город. Я спросил, уместно ли будет в школьной форме, да еще с комсомольским значком, а Гонтарев хмыкнул и спророчествовал, что все девки в “Сайгоне” будут мои. Я не знал тогда, что это - “Сайгон”, слышал только, что что-то плохое, вроде притона. Но то, что нравится Сашке, не может же быть плохим, правда? Я надел свою пижонскую куртку, сунул в карман подаренные серые перчатки, которые так и таскал, хотя у меня были свои, кожаные, и мы вышли на Васильевский остров, а небо сияло такой синевой и листва - таким золотом, будто бы сумрачный и холодный Питер принял в себя частичку Москвы.

12а

“Слушай, - спросил я его, - что с тобой происходит? Ну в самом деле – что творится? Ты же как бешеный, орешь, взрываешься на пустом месте”.

Мы сидели и пили кофе. Впереди были долгие выходные… Тим приметно напрягся: ну я же извинился, что теперь-то тебе нужно? Но  видимо ему и самому уже давно хотелось выговориться, и постепенно, слово за словом, не сводя глаз с интересного узора на блюдце, комиссар выложил буквально все. Сказать, что я офигел, - не сказать ничего. То есть вот в жизни бы не подумал, что я это от него услышу. Но еще пару недель назад я бы, наверное, ни за что не поверил в то, что утром субботнего дня буду завтракать с этим партайгеноссе, предварительно выковыряв его из собственной койки. Он был весь зеленый, при этом абсолютно спокоен, и говорил спокойным голосом, только глаза ненормальные. По его словам выходило, что он насквозь извращенец, по нему плачет 121 статья, и никакого будущего у него нет, потому что какое уж тут будущее… А тут я со своими шуточками… и близким контактом… И он уже просто с ума сходит со мной, потому что не знает, что и думать. Кроме того, что хорошо бы ему как-нибудь взять и кончиться, а еще лучше – никогда не рождаться, но ведь это же невозможно… так что вот… такие дела. Решай уже сам, общаться ли со мной, таким…

Фиг знает, что мне полагалось сделать, по мысли Тима, наверное, с грохотом опрокинуть стул и заорать «вон отсюда, грязный ублюдок!», ну или на худой конец закончить завтрак в ледяном молчании. Но дело в том, что отец Макса и Инки… благослови его бог тысячу раз… он был очень врубной чувак. Непривычно так говорить о взрослом человеке, бородатом и очкастом дядьке, но Лев Михайлович и вправду был идеалом. Я даже не завидовал Максу и Инке, что у них такой офигенный отец, потому что, кажется, для доктора Гриншпуна было совершенно все равно, кому он там папа, кому дядя Лева, а кому Лев Михайлович. Ну Инка – это особая статья, Инка в доме была королевной, но с нее и спрашивали по-королевски. А со мной у Гриншпунов обращались вполне по-свойски, могли и припрячь по хозяйству, и новую пару носков выдать, если мои уже совсем издохли, и шею намылить, если мы с Максом разводили свинарник на кухне. Ну так вот, меня слегка парило, все ли со мной в порядке, если любую девку в нашем классе я не задумываясь пошлю лесом и отправлюсь трепаться с Максом, потому что это для меня в сто раз интереснее, – как со второго класса повелось, так и в восьмом никаких изменений. Казалось бы, мы же подростки, - гормоны и все прочее должны играть, а вот не играют. Моя матушка, наверное, в обморок бы грохнулась от самой постановки вопроса, закричала бы, чтоб я не говорил глупостей, и все такое, что она обычно говорит, когда не знает, что сказать. А Лев Михайлович просиял, заявил, что это отличный, очень своевременный вопрос, что он как раз работает над соответствующей главой к какому-то экспериментальному учебнику и перевел какую-то статью, а потом закатил шикарную лекцию часа на три. Честно скажу, я не все понял, даже, наверное, почти ничего. Но тогда казалось, конечно, что каждое слово, сказанное Львом Михайловичем, яснее ясного. Общий смысл сводился к тому, что нам с Максом потому так комфортно, что мы помогаем друг другу решить какие-то вопросы, ну и вообще не о чем зря беспокоиться. Это что касалось нас. А что касается вообще гомосексуалистов, то это никакое не извращение и не распущенность, и лечить от этого нельзя, то есть выходило что-то это вроде как лечить человека от рыжих волос или черных глаз, или орать на кого-то за то, что он родился левшой. И что гомосексуальные люди появляются постоянно, и ничего в этом ни страшного, ни отвратительного нет. А было время, когда близкие отношения между мужчинами считались совершенно нормальными и даже предпочтительными. Тут он нам впервые рассказал про «Пир», про самураев. Сейчас у меня бы ум за разум зашел от таких бесед, но тогда я все воспринял нормально. Это же говорил Лев Михайлович, а ему не верить невозможно.

Что-то такое я примерно и выдал, по дороге внезапно осознав, насколько все же крут Максов отец. Я с пятого на десятое пересказал комиссару блистательную речь, обращенную когда-то к двум юным оболтусам. Так Лев Михайлович, волшебник и умница, совершил очередное врачебное чудо: чем дольше я говорил, тем лучше становился Тим. Да что там, ему просто на глазах легчало. Не знаю, что он там себе думал, а я остро, от души, жалел, что больше никогда не увижу доктора Гриншпуна, и еще больше - что не смогу отвести к нему комиссара, потому что Лев Михайлович бы точно поправил эту крышу на раз. Надо будет написать Максу, чтоб он от меня еще раз поблагодарил отца.

А потом мы наскоро вымыли посуду и с гоготом и свистом выкатились из дома. Впереди было два чудесных дня. По Большому ехал троллейбус, мы вскочили в него и рванули на Невский. Тимур, в куртке, висящей по-гусарски на одном плече, в белой рубашке (он, интересно, другие-то носит?), с комсомольским значком на лацкане школьного пиджака и с сияющими глазами буквально олицетворял комсомольскую молодость и оптимизм будущего строителя коммунизма. На Невском мы покинули общественный транспорт, страха ради общественного контроля, и пошли себе фланировать, этакие два лощеные хмыря по Пикадилли. Пикантность ситуации состояла в том, что шли мы не куда-нибудь, а в “Сайгон”. Я не был там сто лет, и мне хотелось показать моему другу все-все тайные закоулки моего королевства. Ну и друга моего тоже представить, а как же. Возможно, это и  граничило с некоторой провокацией, может, даже на грани пристойного - ну как, к примеру, юную маргаритку тащить в бордель, но я-то знал, что ежели маргаритка в тонусе, то скорее борделю несдобровать, чем нежному цветочку. И все же я и представить не мог, как обернется дело!

12т

Кончилось тем, что я выпросил у Сашки томик Платона и припрятал в сумку. Правда, сумку я в итоге бросил у него, а потом мы ехали в троллейбусе, и он с пятого на десятое что-то мне пересказывал, но я не особо понял. Потом прочту глазами, так проще. Круто, что у него был такой знакомый дядька. Я только один раз общался с психиатром, мама меня тайком отвела, когда поймала за тем, что я сунул руку под кран, в кипяток и терпел. Кожа вся слезла, а тому чуваку я объяснил, что воспитывал волю. Как Муций Сцевола. Но отцу не сказали, и вообще это был какой-то знакомый знакомых. Мне было лет тринадцать, что ли. Слово “гомосексуализм” мне тогда было незнакомо, но я уже понимал, что со мной что-то здорово не так. Ешкин кот, да со мной всю жизнь было что-то не так. Сашка говорит, что я, наверное, оттого такой упертый активист и святоша. Не знаю, может быть. В Средневековье я, наверное, колдунов бы жег или в крестовые походы ходил.

Солнце светило как ненормальное, мы доехали до какой-то остановки и потопали вдоль Невского, я, наверное, был в ударе, потому что рассказывал Гонтареву что-то про БАМ, конный спорт и кубинских революционеров. Потом мы немного поорали про "Слышишь чеканный шаг! Это идут барбудос!". Сашка смеялся и подпевал, река Мойка так и искрилась, по ней ходила рябь и солнечные блики, ветер пах свежестью и немного осенью. Совсем чуть-чуть, а так будто бы снова лето вернулось.

Я себя чувствовал примерно как глупый белый мальчик, которого добрые гаитянцы взяли на оргии вуду, или как там у них... Мы поржали еще и над этим, потом Сашка продекламировал мне про коня, я и это одобрил. В “Сайгон”? Да легко! На антисоветский слет? Да пожалуйста. КГБшные машины переворачивать? С удовольствием.
Есть упоение в бою, так сказать. И у “Сайгона” на краю. Я шел рядом со своим другом, который только что подарил мне огромную жизнь, и радовался, как радуются, наверное, только в райских чертогах.
А потом мы пришли к огромному храму, такой второй Исаакий, с открыток и конфетных коробок, как-то географически называется, и там было... мда. Вобщем, я, если честно, мало помню. Они все были одеты кое-как, по какой-то странной своей моде - длинные волосы, и у парней тоже, на руках браслетики-фенечки. Столько неподшитой и откровенно драной одежды я даже на фотографиях из беднейших кварталов Нью-Йорка не видел. Я чуть было не почувствовал себя неловко в своем комсомольском прикиде, но меня видно уже понесло и я так сиял, да еще рядом был неформальный и в доску для них свой Гонтарев… короче, первым делом ко мне подвалила какая-то дева с белокурыми косами чуть не до пояса, в клешах и с такой сумочкой на шее, осияла глазищами и мурлыкнула, что мол “смело… круто! Комсомольский значок, вот это да… это протест! Школьная форма! Чуваки-и-и, как вы смотритесь!”

А мы что, мы да, смотрелись. Вольнолюбимый мой атаман, с растрепанным светлым хайром до плеч, парашютной сумкой за спиной и с совершенно лисьей ухмылкой, и я, блин, гребаная краса и гордость Испании. Я оценил диспозицию, снял куртку совсем, небрежно закинул ее на плечо и испробовал на белокурой девице лучшую комсомольскую улыбку. Знаете что? Среди сайгонских девок она тоже отлично работает. Они там какие-то все немного унылые или задумчивые. Комсоргов им явно не показывали. Сашка меня быстро познакомил с какими-то патлатыми темными личностями, к которым я раньше и на километр бы не подошел. Потом ему сунули в руки гитару и посадили на ступеньках “работать”. Он хмыкнул, посмотрел на меня и перебрал струны. Я только сейчас понял, что никогда толком не слышал, как он играет. Не было случая. Так я впервые услышал “Дорзов” и узнал, кто такой Джим Моррисон. Я с ним вообще много чего впервые узнал. Как жить, например. Как не умереть.
Я машинально отпихивал от себя блондинистую  Джейн в бахроме и пацификах (интересно, как ее на самом деле зовут? Дашенька? Машенька?), которая норовила обвиться вокруг меня лианой, игнорируя светлое комсомольское прошлое, и слушал, как завороженый. Постоял-постоял и сел рядом с Сашкой на ступеньки. Заднице было холодновато, хотя солнце и пригревало сверху. Как они тут целыми днями сидят?
“People are strange when you’re a stranger, faces look ugly when you’re alone...”  Черт, да это же просто про меня. Как я раньше не слышал эту песню. “Women seem wicked when you’re unwanted, streets are uneven when you’re down…”  Елки, да я сам бы ее написал, если бы умел. Но я не умею.
А потом… ну в общем потом случилось это. То есть дальше я правда не очень помню, а Сашка отказывается подробно рассказывать и ржет.
 
13а

Ни до какого “Сайгона” мы не добрались. Стремительная несудьба настигла нас, как сказал бы Вианыч. Несудьбу звали Джейн, мы столкнулись на Казани, она мне приходилась какой-то сложной системной родней - не то бабушка, не то двоюродная сестренка, она кинулась мне на шею, и вдруг из-под портика свистнула золотая стрела и пронзила грудь бедняжки. Темнокудрый ангел в белой рубахе и синем школьном пиджаке задумчиво стоял, потупив карие очи, и знать не знал ни о какой Джейн. Рубиновое знамя полыхало на синем его лацкане, и золотая голова Вождя хрипло вещала с эмалевого полотнища. Я бы честно сказал: сестренка, пожалей свое доброе сердечко, даже не смотри в ту сторону, – но меня уже увлекли на ступени. Несмотря на холод, упорные пиплы продолжали летние традиции, Черный Скальд притащился с гитарой, мне втиснули ее в руки – и чо, полетели. На Джиме Морисоне комиссар окончательно растворился в небесном сиянии, а бедная девочка только что не заплеталась возле него в мелкие кольца – и все безрезультатно. Но это же Джейн, белокурая бестия! И выждав некоторое количество песен, всласть налюбовавшись на романтичного красавца Тима, она лукаво шепнула мне, мол, отойдем, Сэн, дело есть. Дело было довольно важное, туго забитое в “беломорину”, одного такого дела на троих хватило с избытком. Добрая Джейн мастерски пустила нам по паровозу, особенно длительный достался комиссару, я даже испугался: сколько можно выдыхать? Пуская паровоз, Джейн едва не касалась вожделенных Тимовых губ и, ясное дело, желала бы остановить сие прекрасное мгновение. Я обнаружил в сумке сколько-то заблудившихся конфет, подарил их нашей прекрасной даме, подательнице зеленого блага, и мы вернулись обратно под портик. Голубое небо сияло незамутненной чистотой. Стеклянный глобус Дома Книги обрисовывался на нем чисто и резко. Я опять взялся за гитару - и нам с ней было хорошо.

Но, по ходу, комиссару было еще лучше. Не знаю, пробовал ли он раньше, я как-то не поинтересовался, но комиссар явно справлял свой личный праздник непослушания и не нуждался в няньках. Он сидел на ступенях и смотрел на садик Герцовника, я плыл на мягких волнах золотистых аккордов, а Матильда, герла Скальда, попросила меня спеть «Любовь дурака». Ну я и запел – жалко мне, что ли?

Жил да был дурак, жил в стране дураков.
Было дураку жить вольготно да легко.
Было у него все, что нужно для него,
А и нужно-то ему было вовсе ничего.
Только дудочка в руках,
Только солнце в облаках,
Только земляника-ягода на солнечных полях,
Только синяя река,
Только птица в рукаве,
Только ветер, что свистит в его дурацкой голове.

Шел себе дурак по дороге любви,
Сбил себе дурак ноги до крови,
Впереди обрыв, позади стена,
И куда теперь идти не ясно ни хрена.
Стихла дудочка в руках,
Скрылось солнце в облаках,
Не мелькает земляника в голых сумрачных полях,
Стала серою река,
Плачет птица в рукаве,
Только ветер все свистит в его дурацкой голове…

Но допеть мне было не суждено, потому что со стороны ступенек вдруг поднялся Тим и со словами «атаман, что за херню ты несешь?» навсегда вошел в историю питерской Системы. Он встал, опасно балансируя на краю сознания, обвел всех сияющим взглядом и разразился речью. Убей меня Бог, эту речь я не забуду никогда, и все, кто там были, не забудут тоже. Тим обрушился на меня за то, что я профанирую и проституирую понятие любви, коль скоро допускаю туда серый цвет и полное крушение надежды, а любовь – это великая етическая сила и она, ебена Матрена, никогда не бывает безнадежной, или это не любовь. Потом он заговорил о великом освобождении, о том, что любовью и только ею одной можно очистить мир от говна и ебаной грусти, что в Боливии был явлен миру живой святой – и это Че, который и мятежник, и солдат, и врач, и, по ходу, он умер, превратившись в огромный факел любви, - и вот это называется любовь, а не слюнявая херня, когда все плохо и надо мазать мир соплями, – это не любовь, а срам свинячий, блядь, атаман, неужели ты не понимаешь! Любовь – это действие, действие и еще раз действие! Это дуэнде! Это когда ты смело подходишь и делаешь все, что в голову придет: лезешь на баррикаду, едешь в Боливию, целуешь первого встречного, да хоть тебя, атаман!..  Потому что ты это можешь, потому что ты уже не ты, а святая сила любви в тебе, и даже поделенная на все твое говно и нерешительность, она сжигает тебя дочиста! И ты зовешь меня комиссаром – но комсомол – это тоже было о любви, атаман, о любви, и о войне, и о свободе, мать вашу! После чего он покачнулся и упал мне на грудь.

Пипл стоял как громом пораженный. Пламенная проповедь Тима пришибла буквально всех. Скальд очнулся первый: «Ебать! – выдохнул он, - а чувак-то прав! Откуда ты его выкопал, Сэн? Он же гений, в натуре!» И обернувшись к Матильде, слился с ней в чем-то среднем между поцелуем и урборосом. Джейн всхлипнула и повисла на каком-то мэне, потому что Тим был уже недосягаем – на том небе, где сейчас парил комиссар, находились только господь бог и Че Гевара. Мы с комиссаром сидели на ступеньках, а вокруг нас плыла золотая осень, и хиппи смотрели на Тима как... как Джейн. “Джейн, - сказал я, когда она наконец подошла к нам, отлепившись от своего избранника, - скажи, голубка, а у тебя еще такая трава есть? И что нам делать с этим златоустом? Он сейчас не то что ходить, сидеть разучится. Я его до дома точно не дотащу”. “Говно вопрос, - улыбнулась Джейн с торжеством Феи Морганы. - пошли ко мне, я тут рядышком живу!” Мы кое-как уговорили Тима подняться на ноги, по дороге отрезали хвост - какая-то юная пионерочка собралась пойти с нами, пожирая комиссара пламенным взглядом, - и повлеклись в сторону дома Джейн, а пипл смотрели нам вслед и охреневали. Потом мне кто-то, кого там не было, рассказывал, как однажды на Сайг пришел какой-то чувак с комсомольским значком и задвинул такую мощнейшую речь про фрилав и анархию, что три герлы на месте залетели, и это был прям Че Гевара на Вудстоке, в натуре!

Джейн и вправду жила в двух шагах. Я, честно говоря, и представить не мог, что она не шутит. Вдоль канала мы прошли совсем чуть-чуть, потом поднялись на третий этаж, Джейн открыла деревянную дверь, за ней тянулся типичный питерский коридор, а потом мы протащили Тима еще чуть-чуть  и оказались в комнате сумасшедшей хиппушки. Это был самый настоящий флэт, с рисунками на стенах, с солнцем и слоником, намалеванными гуашью прямо на обоях, с люстры свисали колокольчики и зеленые пластмассовые стрекозки из магазина “Охота и рыболовство”, в углу стояли огромные стенные часы прошлого века и зеркало-трюмо, в окно весело лился осенний светлый день. Я осмотрелся, скинул с ног кеды и проволок комиссара до дивана. Он немного помогал мне, но, кажется, ему уже было все равно. Джейн посмотрела на меня несколько испуганно. Ее саму, конечно, тоже накрыло, не без того, но мы уже были вполне в норме, а вот с Тимом творилось что-то непонятное. Как-то слишком долго и крепко его держало с пустякового, в общем-то, количества. “Он у нас тут кони не двинет?” - робко спросила дева. Я честно пообещал ей, что ничего такого, просто чувак несколько ослаб после болезни, ну и вообще довольно нервный тип. Так что надо просто дать ему поспать. И кстати, мы твои планы никакие не путаем? Ой, не было у Джейн никаких планов, ну так… побродить, потусоваться, может, в Ротонду заглянуть. Но вообще так тоже ништяк! Слушай, откуда он взялся? Я его раньше никогда не видела. Я честно сказал всю правду: что это наш комсорг, он типа взял надо мной шефство, помешал выпереть меня из школы и все такое. А про остальное ты его сама спроси, когда очухается. Джейн не поверила ни одному моему слову, но пошла и поставила чайник. Я спросил, есть ли в доме хавчик или надо бы притащить, дома были макароны, и пока Джейни караулила блаженно посапывавшего Тима, я быстренько домчался до булочной, а потом до гастронома.

Если говорить откровенно, я почти был готов, что мой уход будет воспринят как сигнал к практическому осмыслению Тимуровой лекции и беспомощное состояние комиссара помехой не станет. Но когда я вернулся, чайник свистел на весь коридор, аж с лестницы было слышно, а Джейн так и застыла в позе Наташи Ростовой над койкой князя Андрея. Никаких нескромных мыслей или жестов, одно нежное благоговение. Видно, неожиданный дебют комиссара поразил девушку, и она удоволилась уж тем, что гишпанский гранд валялся на ее диване. Мы пили чай с бубликами, как подобает петербургским жителям нашего разбора, трепались ни о чем, между делом Джейн рассказала, что живет с бабушкой, бабушка не мешает внучке сходить с ума, лишь бы та училась нормально. Учится она в медицинском, на медсестру, там скучища, конечно, но ничего, жить можно. Хотела бросить и свалить куда-нибудь, ее один мэн звал по трассе в Крым, но что-то ее заломало, и бабушка бы волновалась… Ну еще успеется. Ой, Сэн, а с ним точно все будет в порядке? Он какой-то бледный… Я подошел к Тиму, укрыл его пижонской курткой, благо теплая, посмотрел на него внимательно: нормальный комиссар. Дышит ровно, будить не стоит. И вообще, кто тут медсестра? Потом Джейн зевнула, пробормотала что-то про давление, прилегла рядом с комиссаром - и вскоре на диване спали уже двое ангелочков. А я сидел рядом с ними на полу, благо вязаных ковриков было в избытке, и читал, что Бог послал.  

13 т

Я спал и мне снилось что-то яркое и звенящее, словно облако, от которого исходило теплое млечное сияние. Я плыл в этом облаке и кажется, вот-вот был готов понять самое главное. "Caballito, yo te amo", из немыслимого далека произнес голос матери. Почти за гранью слышимости звякала посуда, серебро о фарфор, лилась вода. Алый значок на моей груди стал тяжел и протек сквозь ребра каплей ртути. Это было не больно, но я дернулся и проснулся.

Незнакомая койка, незнакомая страшно захламленная комната. Пахло свежим хлебом, немного пылью, еще какими-то сладкими духами. Под боком у меня прикорнула незнакомая девица, в ее косы были вплетены бубенчики, они, наверное, и звякали во сне. Я осторожно огляделся, увидел Сашку, сидящего на полу с чашкой чая и книгой в руках, успокоился и попытался вспомнить, что сегодня такое было. День раздробился на части, и многие из этих частей потерялись. Адски хотелось пить, в сортир, и потом слопать все, что есть в холодильнике. От запаха лежащих на столе бубликов желудок просто в узлы завязывался.

Так, мы вроде дунули... А потом-то что было?

"Саш… — шепотом позвал я, стараясь не разбудить спящую деву. - Мы вообще где?"
Мой друг отожил книгу и внимательно меня оглядел.
- Очухался? Комиссарище…
Я сполз с дивана на пол, помотал головой, потом отобрал у Гонтарева чашку с остывшим чаем и присосался. Стало полегче.
- Ну ты отжег, - в Сашкином голосе сквозило восхищение. - Ну ты там всем задвинул! Войдешь в историю, чувак.
Я снова покопался в памяти, но на месте дневных событий нашлись только яркое пятно и чувство общего удовлетворения. Видимо, в конопляном угаре мне удалось толкнуть действительно захватывающую речугу. Профессионализм, блин, не прокуришь.
- Ты бы сказал, что раньше не курил.
- Да курил я.. только не так. И не то.

Тут я вспомнил, что эту хипповскую мадонну, почивающую на диване, зовут вроде Джейни...  Меня совершенно отпустило, еще и выспался, но есть хотелось неимоверно. Я сцапал бублик и вгрызся. Потом подозрительно оглядел деву, но она была одетая, еще проверил молнию на штанах,  все ли застегнуто. Сашка заметил мои манипуляции и сделал страшные глаза.

- Теперь придется на ней жениться, Че Гевара хренов. Что ты тут вытворял, страшно вспомнить! Я уже никогда не стану прежним.
- Верю, камрад, что ты берег мой сон и мою невинность, - беззлобно ответил я и откусил от второго бублика сразу половину.

Короче, я там съел все, что нашел, запил крепким сладким чаем и несколько попустился. Мы старались не шуметь, и хиппушка Джейн, по доброте давшая приют двум странникам, безмятежно спала.
- Вернемся на Ваську? - спросил я. Перспектива ночевать на узком диване с неизвестной девицей совсем меня не прельщала. В конце концов, это безнравственно!

Гонтарев пожал плечами и сказал, что скоро разведут мосты и теперь придется сидеть тут до утра. Ну не то чтобы скоро, но влом же сейчас куда-то идти. Я пригорюнился, но он предложил выбраться на крышу, взяв с собой пузырь и пачку сигарет.

Крыша была треугольная, скатом, кое-где проржавленная. Шаткая оградка предохраняла таких вот придурков, как мы, от падения вниз. Мы вылезли через маленькое окно и уселись на облупившейся жести. Край солнца еще виднелся над изломанной линией питерской застройки, и окна кое-где отблескивали алым и золотым. Я достал пачку, закурил и сунул сигарету Сашке, а он протянул мне откупоренную бутылку. Я сделал глоток, обнаружил внутри крепкое портвейноподобное пойло и порадовался, что хоть не замерзнем.

На трубе курлыкали и возились голуби, Сашка беззаботно засвистел незнакомую мелодию, я бездумно смотрел на заходящее солнце. Мне было хорошо, я привалился к Сашкиному плечу, он меня обнял, а в другой руке держал тлеющую сигарету и что-то там себе думал, посвистывая.
- Гляди, вон там твой дом, - вдруг сказал он, махнув сигаретой. На меня отлетела частичка пепла.
Я пригляделся и сообразил, что мы действительно где-то рядом с Сенной.
- Вот уж куда мне совсем не хочется, - честно ответил я.

Я подумал, что в жизни бывают такие моменты, которые стоит сохранить, как в янтаре, припрятать получше, чтобы потом, в черные дни, доставать их и радоваться. Я хотел оставить себе этот темнеющий город со светящимися прямоугольниками окон, морозный запах питерской осени, теплое плечо рядом. Я повернул голову и поцеловал Сашку в краешек губ, просто так, чтобы запомнить. Он ничего не сказал, только небрежно запустил пальцы мне в волосы, и мы довольно долго сидели на этой гремящей крыше, передавая друг другу целительный портвейн. Разговора не получилось, мы просто слушали  звуки вечернего города и молчали. Потом нас увидела из окна какая-то тетка, раскричалась, что сейчас вызовет милицию и что на крыше сидеть запрещается, мы и ушли.

14а

Все было прекрасно, лучше не придумаешь.Тетка спугнула нас крайне вовремя, так что мы вполне мирно спустились на три этажа, сонная Джейн открыла нам дверь, мы (ну ладно, я, на правах старшего родственника) поцеловали ее в щечку и свалили, чтоб не злоупотреблять добротой милой крошки. Субботний день пошел наперекосяк - и в самом деле, что хорошего: выключились с одного косяка на троих, как пионеры, эти двое весь день продрыхли, я до одури навтыкался в какого-то макулатурного Дрюона - и теперь в голове дикая каша, все друг друга жрут и травят в красивом антураже… Но почему-то я был дико рад, как все сложилось: и речугу Тим толкнул потрясающую, и  вообще день получился отличный, а в “Сайгон” завтра сходим, отчего бы двум благородным донам… а теперь мы летели по ступеням вниз и ржали - да что-то мы все время только и делаем, что ржем, когда не спим. Метро было совсем рядом - ну буквально Невский перейти. То есть мы бы прекрасно успели и до “Площади Мира” доскакать, только  один из наших  не захотел лишний раз оказываться в тех местах. Вечерний Невский сиял фонарями и красотой, но в смысле пожрать или закупиться какой-нибудь едой был для нас совершенно бесполезен. В пустом метро мы и вовсе не стеснялись условностями – катались по полу, гонялись друг за дружкой, опять орали про  El pueblo unido, вообще вели себя вызывающе. А потом, вытряхнувшись на пронизанный всеми ветрами Васильевский остров, горько сокрушались, что не дал нам господь мозга и не взяли мы «топоров» на вечер, так и придется помирать от скуки всухую. «Тебе что, со мной скучно? Может, я домой пойду?» - вскинулся Тим, но быстро опомнился и прекратил валять дурака... вернее продолжил. А то бы я точно кого-нибудь проклял, как магистр Жак де Моле одного короля, который тоже был красавчик и в амбицию не дурак вломиться.

Мы шли по Ваське, и я внезапно подумал, что как-то очень естественно – идти с комиссаром по городу, возвращаться откуда-нибудь, а завалимся домой – будем трепаться, курить, да мало ли чем можно заняться. И как же я соскучился по этому чудесному ощущению, что есть на свете такой же чокнутый, как ты, и более того – вот он, рядом, идет себе и курит. «Отдай цыгарку, комсомол, ты мне должен подавать хороший пример, а сам смолишь напропалую!» Комиссар бровью не повел, зато разразился очередной речью, как все познается в сравнении и для меня, хипоты и асоциального элемента, полезно узнать, что сигарета может и обязана быть без наркотика, а, как ей и положено, состоять из говна и табачной пыли. Это типа тебе хороший пример. «Сейчас ты умрешь, лошадь!» - пригрозил я ему, но комиссар встряхнул отросшей гривой и удрал вперед с буйным ржанием.
Дома было душно, тепло, пахло горелой капустой, мать дала нам общий втык за то, что не предупредили, что заявимся после десяти, а она тут нервничай! И да, Тимур, вас тоже дома потеряли. Я сказала, что вы с Сашей где-то бродите и, скорее всего, останетесь у нас, но папа вас настоятельно просил перезвонить.

У меня резко упало настроение. Что еще могло случиться? Комиссар сразу же двинул к телефону, а я остро пожалел, что не могу силой мысли пережечь сраный провод.  Ничего хорошего с той стороны я не ждал.
Ничего хорошего и не было. После короткого телефонного разговора он вошел в комнату, поискал глазами сумку, сухо простился и сказал, что за ним уже приехали. Я бросился на лестницу, проклиная осеннюю слякоть и чертовы шнурки на ботинках, - пусто. Когда я выскочил на улицу, никого там уже не было. Но не было и шума отъезжающей машины, и вообще никаких машин: тишина стояла мертвая. От грохота двери в нашем подъезде проснулись пять соседних линий, не иначе. Ни одна душа не нарушала мертвенного геометрического единообразия, спрятаться просто невозможно. Оставался только наш двор - или ловить его потом по всему Ваське. Но тут Бог решил надо мной смилостивиться. Тим сидел на земле, под тополем, его было практически не видно в ночной темноте, он задумчиво курил и, судя по всему, если бы сейчас весь мир взорвался и исчез, комиссару было бы безразлично. Я не знал, что конкретно у него случилось, но ясно понимал: беда.

Я упал с ним рядом, он не шелохнулся. «Тим, что случилось? – шепотом заорал я. – Ты сдурел совсем? Что произошло?» Комиссар продолжал курить. И тогда я схватил его в охапку, прижал к себе, прекрасно зная, что он не сможет меня оттолкнуть. Да черт с ним со всем, я все что угодно готов был сделать, лишь бы он прекратил сидеть как каменный и бесстрастно молчать в пространство. Дурак несчастный!
Подействовало, конечно. «Саш…  я уезжаю, так надо… отца переводят… - безучастно сказал комиссар. – На той неделе в Москву...» Честно? Я чуть не заржал в голос. Москва, тоже трагедия, далеко – страсть! Ну что ж ты, комиссар, в самом деле! Это разве горе – а я-то уж невесть что себе накрутил. Да сдернешь ты нафиг из этой Москвы, это же всего ночь езды, ну или день по трассе. Это не Боливия какая, не заграница, не… не рак, в конце концов! Вставай, хватит тут сидеть! Пойдем домой уже!

Он, конечно, встал и пошел. Он вообще довольно покладистый, если в мелочах. Да и глупо было дальше торчать в сыром дворе, под дурацким тополем: когда первый ахуй прошел, это стало ясно. «Сварить кофе?» - спросил я. Тим кивнул и добавил: «А можно шоколада лучше? Ты извини, я тут останусь, ничего?» Я пошел на кухню, а он лег и отвернулся к стене.

Я держал над огнем джезву и думал, как бы спасти комиссара. Всегда же можно что-нибудь придумать? Попросить мать, чтоб он пока пожил у нас, ну типа чего мотаться из школы в школу? А насчет прокормиться – что-нибудь придумаем, заработал же я себе на Анитру, да нам много и не надо! А если мать будет против… В конце концов, надо же продержаться только полтора года, в сущности, мелочь. По впискам? А что, вполне реально! Я прямо с ходу найду на ближайший месяц, а там глядишь – и устаканится. Тем более что по родному дому Тим явно скучать не станет. Того, что он мне урывками и обмолвками успел рассказать, хватило бы, чтоб три раза это гнездышко сжечь, а землю перепахать с солью. Я принес ему чашку с шоколадом  - «без перца? О! отлично!» - и изложил свои соображения по поводу аболиционизма и подпольной железной дороги. Ясное дело, что вписываться мы станем вместе, не бросать же его. А может, и комнату снимем, как чуть-чуть отдышимся! Тим посмотрел на меня безнадежно и как-то… как на несмышленого, и заметил, что не отпустят его никогда. А если он рискнет сбежать, то через десять минут его с ментами и вертолетами доставят из любой точки мира. И приютившим его, знаешь, тоже хорошо не будет. Ты не понимаешь, атаман, это и вправду совсем другая жизнь. Чего я, по-твоему, так впахиваю, характеристику эту заслуживаю, только не на цырлах хожу? Ради Ниночки, что ли? Да у меня только одна возможность свалить – поступить в МГИМО это сраное. А был бы девкой – вообще труба, так бы и сидел на привязи, пока замуж не выдадут за кого-нибудь полезного.

Я слушал и охреневал. Вот уж и вправду – два мира, два детства. И как он умудрился вырасти человеком, при таком пиздеце, да еще и я тут на его пути… будто мало горя…
«Знаешь, - сказал под конец Тим, - ты как хочешь, а я спать. И тебе советую!» - «Хорошо, - ответил я. - Спать – это правильно, утро вечера мудренее. Даром, что ты сегодня весь день продрых… но ничего, больному можно. Я на кровати или на пол пойду?» Комиссар коротко взглянул на меня и обронил: «Очень смешно!»

14т.

Я лежал в Сашкиной койке и думал. За день наспался, поэтому никак не мог отключиться. Черт, как я только умудрился записную книжку дома оставить. Отец, конечно, позвонил по всем питерским номерам и меня нашел. А так я ничего не знал бы до воскресенья, потом как-нибудь повыл дома один, очухался и в понедельник пришел с готовым планом действий. Сашка сгоряча предложил мне какой-то идиотский побег и жизнь по впискам (выпивка и наркотики прилагаются, очевидно) потом мы долго шептались в кровати, накрывшись одним одеялом, он меня даже поцеловал пару раз, видимо, чтобы утешить. В какой другой день я обосрался бы от счастья, но не сегодня. Сегодня мне как-то хватило переживаний, поэтому я просто таращился в ставший подозрительно знакомым облупленный потолок, размеренно дышал и перебирал в голове всякие варианты. Есть отличные идеи, одна другой страшнее, как сказала бы одна моя московская знакомая.

Сашка давно уже спал сном ангела, а я все скручивал в себе раскрутившуюся пружину и, должно быть, обледеневал на глазах. Никакие любовь и дружба не стоят разрушенной жизни. Побаловался и хватит.
Ну Москва. Ну я же туда хотел. Ну летом увидимся.

Ты сам-то веришь? - спросил я себя, улыбнулся потолку и начал дышать еще размереннее. Это  всегда помогает. Из форточки дуло, слепил фонарь. Я еще немного порассказывал себе, как приеду на Кропоткинскую, и мы пойдем, скажем, с Серегой Моргуновым в бассейн, а потом завалимся ко мне и выпьем чаю. И никаких этих питерских заебов больше не будет в моей жизни, а все будет ясно и просто. Я буду клеить модели космических кораблей, читать книги исключительно из библиотеки и заниматься комсомольской работой. В 91 у меня авторитет, давно завоеванные позиции. Сашка во сне пнул меня коленкой, и я отодвинулся еще дальше к стене.
Короче, я долежался часов до пяти утра, еще темно было, потом встал, стараясь не шуметь, оделся, сцапал свою сумку. Подумал, что ему написать, потому что западло так совсем без всего уходить. Нацарапал на тетрадном листе, что-то типа “пока, спасибо за все. У меня все хорошо, не беспокойся. Уехал собираться. Тимур", оставил записку на его захламленной тумбочке, прижал томиком Платона, которого так и не открыл, зашнуровал ботинки и свалил. Дверь у них захлопывается, что обычно неудобно, а сейчас было удобно - меньше всего я хотел кого-нибудь разбудить. Метро еще не открылось, я потусовался немного у входа, дождался, пока начнут пускать внутрь, и поехал к себе домой. В голове в кои-то веки было ясно и полный порядок.

Дверь открыл своим ключом, папа еще спал, конечно. Я тоже рухнул в койку и уснул, мыслей не было ну никаких. Проснулся к завтраку, солнце так и фигачило в окно. Папа был оживлен, все время шутил, видно, достал его этот Питер хуже горькой редьки. Я порадовался вместе с ним, потом сказал, что никакой мочи нет ждать и что я отстаю по программе с каждым днем все сильнее, несмотря на Аделаиду, поэтому нельзя ль мне сегодня отвалить впереди паровоза. Папа удивился, но я так подольщался и вертел хвостом, что он в итоге позвонил куда-то, поговорил пять минут и днем Василий увез меня в Пулково. Я только сумку взял. Сидел в салоне рядом со своим безмолвным стражем, читал “Похитителей бриллиантов” и все время думал - ну и отлично. Повезло. Пока я окончательно не рехнулся.

15а

Я ждал звонка весь день. Иногда срывался и звонил сам - в пустоту. Слушал длинные безнадежные гудки и кусал губы. Вешал трубку и возвращался в комнату. Пару раз мне позвонили, а я сворачивал трепотню на полуслове, потом на телефон села мадам Денисова, а я стоял под дверью и только что не рычал от раздражения, представляя, как комиссар в это время пытается пробиться сквозь наглухо занятую линию.

К вечеру я представлял собой крайне плачевное зрелище. Наконец уже решил было ехать на Сенную и выяснять все лично, но тут трубку внезапно сняли. Сергей Николаевич Славко, весьма навеселе и в отличном расположении духа, поделился радостью: уезжают они, а Тимур… он уже в Москве давно. Днем улетел. Сказал, учиться ему надо, давай, папка, билет мне… на самолет… ну прально, он вообще у меня сообража-ет, по-ни-ма-ет в жизни. Так что все, пацан, вычеркивай номерок… я недослушал. И вообще что-то с трудом соображал. Все, что мне осталось, - это дурацкая записка с благодарностью. «Уехал собираться»… Учиться ему надо…И мне, наверное, тоже учиться надо, на собственном дурацком опыте. Прямо скажу, чувствовал я себя как оплеванный.

В понедельник в школе было скучно, пыльно и как-то безыдейно. Катя Завадская – вот кого жаль – на третьем уроке сидела с заплаканными глазами, очевидно, сбегала к Ниночке и узнала новые наши новости. Интересно, он хоть ей-то  позвонил? Хоть с девкой-то можно было попрощаться по-человечески?  Видимо, нет… Я запретил себе об этом думать, старался сосредоточиться на чем угодно: на алгебре, на солнце за окном, на раздолбанной парте с ее бесконечными чернильными поездами - «кто сидит на этой парте, нарисуй вагончик»  - и внутри висела серая пустота. А потом я разозлился, да еще как. Значит, так, да? Ну и отлично! В конце концов, жил я как-то без этого мудака, и неплохо жил. У меня, между прочим, есть «Ондатры», и Вианыч, и мать, между прочим, тоже есть. А в субботу завалюсь в “Сайгон”, возобновлю старые знакомства – меня же отлично помнят там. И даже очень хорошо, что все так херово, - я когда злюсь, пишу злые песни, а нам надо репертуар менять. Группа же не собирается бездарно развалиться только потому, что… некоторые мудаки берут и уезжают.  

День прошел обычным образом: собаки, переодеться, взять Анитру, поехать к Вианычу. Вианыч был несколько не в духе, наехал на меня за то, что я мало занимаюсь и лоботрясничаю, но узнав, что «Ондатры» возрождаются, сменил гнев на милость и даже пообещал, если мы сумеем его позабавить, замолвить за нас словечко какому-то имяреку, глядишь, толк и выйдет. Ну так, года через два. «Если не доживу, Вианыч», - горестно вздохнул я и огреб целую панамку комплиментов, из которых «ебаный Надсон» был наимягчайшим. После занятий – а почему нет? – я прошел вперед, до Владимирского, а там и до «Сайгона». Вообще Вианыч меня неоднократно предупреждал, чтоб я с инструментом туда не закатывался – ну мало ли что. Знакомых никого не было, поэтому я взял стандартный «маленький двойной» и сел на подоконник. Сидел, аристократично тянул горькую жижу, вокруг кипела какая-то жизнь – не в «Сайге», конечно, а так… БАМ строился, в Америке негры играли на трубе, по Владимирскому ехал красный трамвай. Ко мне подтянулась какая-то юница в обтрепанной по подолу юбке-шлюпке. Она спросила, нет ли у меня сигареты, потом обрадовалась, ой, говорит, Сэн, это ты? А где твой чокнутый друг?  Я пожал плечами и сказал, что друг уехал. В Боливию, ага. Отвоевывать у неверных руку и сердце команданте Че. Слово за слово, и вот мы уже курили на улице, в теплом и сыром питерском полумраке. Девку звали Чудо, она была старше меня на год (никогда не умел определять возраст на глаз, я был уверен, что она классе в седьмом), на Сайгон пришла месяц назад, никого тут не знает, ну вот только… и дальше пошел бесконечный счет родством и знакомствами, как всегда бывает между пионерами. «Чудо, сестренка, - сказал я, - может, тебе кофе взять?» Чудо помялась, согласилась, а когда я принес ей кофе и колечко с орехами, она уже стряхнула с тощей лапки фенечку и держала ее в ладошке. Белую фенечку с синими и черными косыми полосками. «Сестренка, - восхитился я, - ну ты знаешь, что дарить в черную минуту! Ночь-день и вечное небо над ними!», - и полез в сумку, в надежде выудить там хоть что-нибудь. Повезло, нашел стеклянный шарик. «Белый-синий-черный, - сказала Чудо. – Это надежда. Видишь, она с одного бока чуть поехала… когда порвется, будет тебе счастье, Сэн».
Мы допили кофе и расстались, даже телефонами не обменявшись. Чудо встретила кого-то из своей многочисленной родни и осталась хвастаться стеклянным шариком, а я потопал на «Гостиный», домой. Анитра нежно вибрировала легкими струнами, на руке у меня осыпалась белым бисером фенечка девочки Чуды, и…

Поздним вечером зазвонил телефон. Межгород. Я бросился к нему, как к Граалю. В трубке был шорох, щелканье, а потом прорвался голос. «Сэн! Сашка! Сашка, черт, ты живой там вообще?..» В первый момент я не понял, кто это. А во второй – буквально задохнулся. Макс! Максище! Медведь чертов, окаянный Гриншпун… Конечно, я живой! Не дождетесь!!! Мы протрепали, наверное, чертову уймищу денег, сперва с Максом, потом с Инкой, потом они кричали в трубку вдвоем… Галина вылезла из своей берлоги на шум в коридоре и недовольно сморщилась, но мне было покласть на Галину. У меня был друг. Настоящий друг. Я вернулся в свою комнату, которая за эту неделю вся насквозь была пронизана Тимом, его сигаретами, его словами, его заебами, и понял, что эти фенечки – чертовски сильная магия. Просто чертовски! Кстати, она вполне крепко держалась. Поэтому я содрал ее с руки, подтянул разошедшуюся леску и заплавил узелок. Против всех законов жанра, я его не пережег, и фенька не порвалась в самый патетический момент. Говорю же - сильная магия!

15т

В Москве я продержался три дня. В понедельник сразу же пошел в школу, меня встретили ликующие дружбаны. Уру-ру, Тимур Фрунзе вернулся! Вечером мы толпой гуляли мимо парящего бассейна, сворачивали на Гоголевский, листья уже вовсю сыпались, но погода была не как в Питере, солнечная, теплая. Серега собрал новую модель парового двигателя, крохотную такую, но работает на денатурате. По улицам, по растрескавшемуся сухому асфальту валялись тополиные ветки. Еще я зашел в Пушкинский, погулял среди полотен вел. мастеров, съел в буфете невкусный бутерброд с колбасой. Мама пропадала в своем Доме литераторов, возвращалась поздно, я сунулся в шкаф в ее спальне, по-детски зарылся лицом в  шелковые платья, неизменно пахнущие "Клима", вдохнул, постоял. Наша квартира была пустой, огромной, ночью по стенам гуляли свет и тени проезжающих мимо машин. Что-то проворачивалось во мне, как осколок стекла, саднило и не давало толком спать.

В среду я заснул на математике, меня отвели к медсестре, Танечка даже не разозлилась, а скорее удивилась. "Тимур, ты здоров?"
Я был нездоров. Точнее... А, елки, да не знаю я. Вечером я сел и написал Гонтареву короткое путаное письмо. Звонить зассал, представил, как он холодно разговаривает со мной. Скажет, что я предатель. Я и есть предатель. Так что письмо было в один конец, на деревню дедушке. Адрес я помнил наизусть.
Звенящая осенними утренниками,гремящая трамваями, стеклянная, яркая Москва была мне не в радость. В четверг после школы я открыл пачку "Невских", которые с какой-то радости валялись у нас дома, взял одно, повертел серую пластинку в руках, полоснул по ладони. Ранка тупо заныла, я поспешно сунул руку под холодную воду, потом запихал лезвия обратно в коробку, убрал подальше. Пошел делать уроки.
Стеклянные шкафы с книгами раньше казались мне чудесными оплотами порядка  и знаний. Оказывается, книги могут быть запрещенными, пыльными и валяться на полу. В них можно зарываться и искать что-нибудь. У нас рядом с полками лежал книжный каталог. Натертые полы тускло блестели. По  паркету путешествовало солнечное пятно.
Я всегда любил нашу квартиру на Маркса-Энгельса, летом там было прохладно, зимой уютно пели чугунные батареи. Анита умудрялась поддерживать порядок, просторную какую-то чистоту, не сама, конечно, но осуществляла общее руководство. На стене моей комнаты висел волошинский набросок акварелью, мама считала, что это круто и немного вызов.

Ночью я снова пошел в ванную, сгреб коробочки с "Невскими", выбросил в окно. Разрез на ладони разошелся и саднил, по краям все воспалилось. Хорошо, что не правая рука,  а то не смог бы писать. Англичанка наша обрадовалась мне как родному и заставила пол-урока трепаться о красотах города Питера. Что бы я мог рассказать классу? Санкт-Питерберг из э вери спешиал сити. Там я курил траву и спал у какой-то хипушки, между небом и землей. Целовался с одноклассником. Я мерз на его гребаных набережных и чуть не помер от простуды. Я пил "Алазань" и видел, как стеклянный воздух бьется под лучами фонарей. Я видел, как разводят мосты.  Ай хэв э вери спешиал експириэнс он май вэкэйшенс. Я, кажется, предал друга.

В пятницу по дороге в школу я кинул письмо в ящик. Ладно, Гонтарев его получит и спустит в унитаз, все лучше, чем выкашливать из себя слова извинений в телефонную трубку. Пусть ему звонят старые друзья из Израиловки. Проверенные. В выходные должен был прилетать отец, Анита прозрачно намекнула, что лучше бы мне выпереться куда-нибудь из Москвы на это время. Я, в принципе, и сам собирался, тем более что ехать недалеко. И там пусто, очень кстати, я и не хотел никого видеть.
Сколько там идет письмо? Три дня? Четыре? Я не знаю, я раньше никому не писал, если не считать зарубежных друзей.

В Мозжинку я поехал на электричке, с Белорусской очень даже удобно. Взял сумку, сунул туда пару учебников. На перроне долго стоял, глядя на блескучие линии рельсов, вдыхал запах креозота. Пропустил несколько поездов. Ай лив ин Москау. Москау из э кэпитл оф аур кантри. Сойдя с поезда и дотопав до нашего дома, я обнаружил, что забыл ключи.

Пришлось топать в правление, там был раньше клуб - красивое белое здание с колоннами и балкончиками, папа рассказывал, что при Сталине там были танцульки, обеды всякие, играли в теннис. Ну, в общем, академическая жизнь кипела. Папа как-то подсуетился и купил тут дом лет десять назад, неважно, короче. Сейчас, уже, конечно не то, все позарастало, зато сосны и Москва-река рядом. Ну, купаться уже поздно, сами понимаете. Я шел по внешнему кругу, пиная гречишные кусты, или что это тут росло, с такими темными листьями-сердечками. Из зарослей вылез пес, лохматый, бородатый, пегий какой-то, весь в репьях. В общем, такой пес. Очень собачий. Гавкнул на меня, я от нечего делать посвистал и дальше мы пошли вместе. Меня вдруг прорвало, я подкупил его бутербродом и стал рассказывать все подряд. Как мне тошно в Москве, которую я еще месяц назад нежно любил. Как хочется уйти по шпалам в Питер. Как я ненавижу эту суку Гонтарева, который свернул мне голову - и я теперь все время думаю о том, о чем люди обычно думать не должны. И что мне надо учиться и поступать, а я вместо этого временами забываю, как меня зовут. Что у меня болит сердце. Что сейчас меня не только в разведчики не возьмут, а, кажется, даже в полковые шлюхи. Что больше всего мне хочется упасть на асфальт и заорать, а потом немного покататься по дороге. Что я жалею о письме. Не то чтобы я все это вслух сказал. Вслух я сказал только: “Эх, ну, брат, такие дела…вот ведь…” Но могу поклясться, репейная псина меня как-то поняла. Наверное, надеялась на второй бутерброд. В правлении я раздобыл запасные ключи, и мы пошли домой.

16а

Привет, Сэн.
Я тут подумал, что надо бы извиниться. Сбежал, черканул тебе записку. Ну да, сбежал. Подумал, что не выдержу еще неделю ходить в школу и тебя видеть. Думал, лучше отрезать по живому, а потом понял, что я просто трус. В выходные, наверное, уеду в Мозжинку, никого не хочу видеть. Мне очень тебя не хватает, Сэн. Очень.
Прости меня, если можешь.
Тимур.

Адрес на конверте был какой-то странный. И почерк тоже странный. Но самое странное, конечно, было то, что я вцепился в этот чертов листочек вместо того, чтобы выбросить его нафиг. И надо же было этому письму прийти именно сейчас, когда все вроде бы начало становиться на свои места, группа репетирует, учеба худо-бедно вырисовывается, Макс и Инка прорезались из своего туманного небытия… А я иду к Вианычу, чехол лупит меня по дурной голове, словно Анитра говорит мне: перестань, дурак! Сколько можно на те же грабли! Почему он так пишет, словно ты обязан сорваться с места и нестись в эту чертову Мозжинку как пес по свистку хозяина? И почему Сэн?  Тим же никогда не называл меня системным именем. Да какое мне до этого вообще дело? Извиняйся перед Катенькой, если такой уж совестливый!

Так, злясь и ликуя попеременно, я добрался до Вианыча, чтобы отлабать свои два академические часа с перекуром, но голова моя была занята другим, совсем другим. Я не успевал переставлять пальцы, звук шел какой-то плоский, дурацкий, из нашего дуэта-дуэли на басухах, специальной педагогической фишки Вианыча, не вышло ровным счетом ничего.  Во время перекура мой ментор посмотрел на меня с некоторой рассеянной усталостью и велел либо встряхнуться, либо проспаться. И если в четверг я буду такой же, то позвонить и предупредить, он тогда чем-то более осмысленным займется, чем трахать со мной дохлую му-му. А сейчас, если я не в состоянии прекратить валять дурака, то не пойти ли мне отсюда к монаху? Раньше бы я со стыда сгорел, а теперь извинился, сослался на семейные проблемы и свалил с середины занятия. Денег он с меня тоже взял половину, раз уж у меня проблемы, но предупредил, что если еще такое повторится, то никаких отмазок, заплачу как за целое занятие. Я сказал, что это уж ясное дело, - и через пять минут брел по направлению к метро. Жить было неуютно. Чертово письмо грызло меня изнутри, я внезапно понял, что все это время только и делаю, что отвечаю Славко, нарочно подбираю самые ядовитые и ледяные фразы, чтобы с виду было бы не подкопаться, а тем не менее из общего тона ясно бы читалось, как по мне прокатился его скоропалительный отъезд. Осознал это - и сам себе изумился: надо же столько херни нагородить. Надо было как-то успокоиться. Я пошел в “Сайгон”, посидеть там, ума поднабраться, раз уж своего не завезли.

В “Сайге”, как всегда, было людно, сыро и безыдейно. А с подоконника ко мне внезапно порхнула Чудо: “Ой, Сэн! Сто лет не был - и вдруг зашел!”  Живет она здесь, что ли? Да в общем, мне было все равно - главное, чтоб хоть кто-то сейчас со мной поговорил, а то я же с ума сойду. Мы вместе встали в очередь, Чудо трещала без умолку, зато, слава Богу, не вспоминала о Славко. “Ой, смотри, Сэн, Катрин пришла! Ну вон та герла - это Катрин, которая “никто не знает, как же мне хуево”. И басист “Радужного Дзена” вон стоит… А я думала, музыканты все друг друга знают…” Я вежливо обломал ее, мы заговорили о музыкантах, очередь тянулась бесконечно, кофе-машины рычали, и вдруг Чудо улыбнулась этак мило и говорит: “Сэн... а ты по трассе давно ходишь?” Я сроду по ней не ходил. Кругом народ, если послушать, так рассекает взад и вперед по всей стране - делов-то. Но вот лично я - никогда еще. Тут наконец подошла наша очередь, мы взяли кофе и колечки и двинули к столику вдали, там как раз освободился лоскуток столешницы. И тут Чудо и говорит: “Слушай, Сэн, мне срочно надо в Москву. Давай на выходных по трассе?”. Все равно как если бы предложила выскочить покурить. Кругом гомонили, договаривались, ругались - какой-то явно нетрезвый мэн громко выкрикивал кому-то: “Ты не понимаешь! Просто не понимаешь!”  А Чудо, аккуратно прихватив горячий стаканчик краешком рукава, ждала моего ответа. Я некоторое время поизучал орешки на шестеренке песочного теста и сказал: “Да легко! У меня там тоже дела”.

Дальше все было очень весело. Она просияла, взвизгнула “Сэнушка, ты прелесть!” и развила бурную деятельность. Выяснилось, что в Москве у нее есть вписка, так что вообще все без проблем, а на собаках сейчас очень холодно - и огромные перерывы, долго будет. Пока зима не пришла, можно быстро долететь. Она уже договорилась с одной герлой из Саратова, но та внезапно зависла у Джима и как-то обломала ее с этим, а одной ей стремно, потому что… ну потому что. А у нее в Москве очень важное… личное дело. Так что мы просто супер скатаемся, в пятницу выйдем, чтоб по первой волне пойти, а в понедельник уже вернемся, ну да, со школой напряги, но школу она прогуляет, да блин, она однажды недели две просто туда не ходила, как-то так опротивело все… и ничего за это не было.  Внезапно Чудо насторожилась, подняла пальчик, мол, тише, стой тут - и нырнула куда-то вбок. Появилась она обратно, таща за собой какого-то белобрысого пацана. Я и слова сказать не успел, а тот улыбнулся и вывалил целую кучу информации - типа как нам собираться, откуда выходить, что делать, что не делать по дороге. Через какое-то время мы уже втроем пили кофе, парнишка оказался настоящим гуру трассы, я было хотел записывать, что он говорит, но заломало. По его словам выходило, что он чуть не до Байкала дошел, а будущим летом планировал махнуть в Самарканд - и дальше. Чуда сияла влюбленными глазами, а парнишка сыпал какими-то географическими названиями, километражем, байками, и вскоре мы втроем пошли курить, а потом решили еще чуть-чуть погулять, пошли провожать Чудо, она жила где-то на “Технологическом”, мы все трое обменялись телефонами и расстались уже совсем друзьями... Звали его Карычем, а так тоже Сашей. Домой я вернулся совсем поздно, мать уже волновалась, и к тому же ей адски не понравилась идея моего внезапного вояжа куда-то в другой город. Конечно, про трассу я ей ничего не сказал, но и так хватило. Я не очень понимал, что буду делать, когда увижу комиссара, если вообще увижу. Еще сто раз не факт, что в огромной Москве он прямо так выйдет меня встречать на Красную площадь с хлебом-солью. И все же парадоксальным образом, стоило мне решить, что я все же двигаю в свой крестовый поход на Москву, тут же меня и попустило от злой тоски. Зато сам я попал в какую-то струю, жизнь вокруг обострилась, что, в сущности, меня очень устраивало. Даже солнце над Питером проглядывало сквозь октябрьскую привычную хмарь. Ниночка в школе обратила на меня милостивое внимание, задержала на большой перемене и долго говорила о том, куда я хочу поступать, да что меня в жизни привлекает, да как я вижу свое грядущее. Я отвечал в том смысле, что будущее вижу гадательно, как бы сквозь мутное стекло, а поступать хочу в… Московский университет. На русский и литературу. И даже в эти выходные еду, чтобы на месте все заранее выяснить с общагой, с подготовительными курсами. Я врал ей прямо в усталые подведённые глаза с голубыми тенями, врал и сам себе удивлялся, экий во мне Штирлиц скрывается. Или Остап Бендер? Поди узнай. А заодно испросил позволения пропустить занятия в пятницу, потому что… на субботу уже не было плацкарта, не удалось купить. Что бы я стал делать, если бы Ниночек попросил меня предъявить билет, я не знаю, но она как-то мелко суетливо закивала, конечно, Саша, конечно… А потом, смущаясь, спросила, зачем я хожу в кафе “Сайгон” на Невском? Разве это приличное место для советского школьника? Я объяснил, что туда совсем почти и не хожу, только кофе попить, когда возвращаюсь от репетиторши… Там кофе вкусный, и дешево… Она просто недалеко живет. По английскому. А то ведь надо сдавать, если в универ хочу, сами понимаете… Это мне Тимур Славко посоветовал, он у нее занимался. Аделаида Сигизмундовна, старенькая такая. “Ах так, - рассеянно протянула Ниночка, - ну да, да. Но ты все же учти, Саша, ладно? Наш разговор учти на будущее…” Я учел. В общем-то, многие говорили, что “Сайгон” караулят и, если тебя застукают, могут прилететь неприятности. Хорошо, что мы с комиссаром так до него и не добрались, а то папаша бы ему потом прописал кофейную кантату.

Вечером звонила Чудо, тараторила в трубку, проверяла по списку, выданному Карычем, все ли у нас есть для похода. Не было велосипедных катафотов, чтобы нашить на рюкзаки, если задержимся на трассе до ночи. Но мы решили, что не задержимся. Еще позже меня опять позвали к телефону. Звонила Фира, дочка Ароновны. Она извинилась, что поздно и, всхлипнув, сказала, что у них горе… Альмочки не стало. Нет-нет, все хорошо, уже приехали из ветлечебницы, забрали… Мама очень вам благодарна, Саша, если мы возьмем... собачку, то очень бы хотели опять с вами сотрудничать… Но пока мама и слышать не хочет… возраст, знаете ли… Еще раз извините, и всего вам доброго…

Я вернулся в комнату. Честно говоря, даже не думал, что так расстроюсь из-за чужой собаки. Все вспоминал ее седую мордочку, одышливую походку, жирные старые бока. Она была хорошая собака. И очень жалко Елю. Отчего-то показалось, что старуха и Альма были сестрами, и вот теперь одной из них нету. Наверное, в такие моменты надо бы помолиться, и я бы непременно, если бы знал можно ли молиться за собаку. Наверное, Франциску можно, он же вроде хиппи был, ему всех тварей было жалко. Инка про него рассказывала. Телефон зазвонил опять. Я подумал, это снова Фира, что-то еще вспомнила… “Ответьте Москве”, - сказала женщина-телефонистка, и почти сразу же: “Сэн?.. Ты?.. Ты получил мое письмо?..”

В первый момент я обалдел. Потому что не сразу узнал голос, потому что не ожидал ну никак, потому что потому. И тут комиссар, не переводя духа, не дожидаясь ответа, попросил: “Сэн… скажи мне что-нибудь… ну хоть сказку расскажи?” Коммунальный облезлый коридор. Из кухни несет холодом и простывшей едой. Мне 16 лет. Я говорю по телефону с абсолютно ебанутым чуваком, который внезапно стал моим лучшим другом, который любил меня запретной любовью, а потом предал нас обоих. Я сочиняю ему сказку прямо на ходу, привязанный к телефонной трубке. “Жил был человек, у которого… все получалось. Ну вообще все. За что ни возьмется - все выходит. И вот однажды достало его, что все у него так круто, так пучком. И стало ему скучно. Захотел он тогда от тоски повеситься… И что ты думаешь? Отлично получилось!” На том конце провода раздался короткий смешок Ривареса. “Знаю я эту сказку, как ты начал рассказывать, уже знал, чем кончится”. Да на здоровье, я еду к тебе, чучело, мы выходим с Чудой на трассу, только дождись, только попробуй исчезнуть, вот специально еду дать тебе в морду за все твои выебоны… Ничего этого я сказать не успел. Где-то там в Москве его окликнули: “Ти-мур! опять на те-ле-фоне ви...сишь!” И из трубки потекли короткие гудки, он опять свалил и не оставил номера. Но у меня была эта чертова бумажка с адресом Мозжинки.

16т

В Москву я притащился в понедельник, сразу поехал в школу, домой не заходя. Меня особо никто не искал, я отсидел уроки, и мы по обыкновению пошли гулять с Серегой. Все выходные я честно просидел под облетающей березкой у нас в саду, трепался с лохматым-бородатым и время от времени кидал ему облезлый резиновый мячик, завалявшийся со времен босоногого детства. Ждал чего-то, что ли? Кругом идиот, да. На станцию лохматый-бородатый со мной не пошел, точнее, проводил до поворота, вильнул хвостом и отвалил по своим делам. Наверное, чуял, что я не могу его с собой взять.
Серега радостно сиял, обсуждал со мной последний журнал «Вокруг света» и делился планами на жизнь. Он хочет быть международным обозревателем, везде ездить. «Ты, Фрунзе, тоже мог бы, вместе мы бы дел наворотили!». Я как-то криво усмехнулся и вдруг брякнул, что вообще никем не хочу быть. Жизненный кризис, мол. Серега засмеялся, будто хорошей шутке, махнул рукой, и мы свернули с Поварской, по нашему обычному гуляльному маршруту. Я, наверное, был не в ударе, потому что Серега поглядывал на меня странновато, потом прямо спросил – какая буржуазная падла меня укусила.

Ха. Укусила. Если бы эта падла приехала и меня ногами отпиздила, я бы слова не сказал. Смотрел бы влюбленными глазами и просил еще. Но с фига ли ему тащиться из своего Питера. Кто я ему, брат, сват, любимая невеста?
На Арбате тусовались немытые и небритые хиппи в обносках, мы раньше всегда брезгливо проходили мимо, потому что нельзя, противно и наркотики, а тут у меня что-то екнуло внутри, и я сказал Сереге, чтобы он меня подождал. Ввинтился к ним, руки в карманах, комсомольский значок сияет, стрижка, то-се. «Здорово, пипл, как дела?» Они посмотрели на меня мутными глазами и к диалогу склоняться не собирались. «Может, кто из вас Сэна знает? Ну, питерского».

Среди этой драной кодлы произошло некоторое шевеление, и потом одна из их девок, рыженькая такая, протянула, что видала такого, когда ездила в Питер стопом, и что песенки у него клевые. На нее зашикали, но я вел себя умильно и старался поменьше выглядеть комсомольцем. Девка  закатила очи горе и минут десять предавалась воспоминаниям, что Сэнчик, мол, «лапа и прелесть, каких свет не видывал, и на гитаре лабает охуенно, только вот молоденький еще и стервец страшный, а как подрастет – станет красой и гордостью Системы». Я дал ей немножко денег и отошел, глупо улыбаясь. Серега посмотрел на меня как на зеленого человека с Марса, прилетевшего с дружеским визитом. «Тимур, ты что, с ними разговаривал? С этими?»
Я пожал плечами и спросил, а что такого. Тоже люди. Люди задумчиво таращились мне в спину или, может, на окружающие дома и бегущих мимо розовых лосей.
«Люди? Да они же наркоманы, педерасты длинноволосые! Ты, Фрунзе, чего, в Питере своем с дуба рухнул?»
Я чего-то завелся, впрочем, мне в последнее время немного надо, и ляпнул что-то вроде того, что и педерасты, мол, тоже люди.

Ну и получил, а что я хотел? Серега, с которым мы с первого класса сидели за одной партой и в третьем мечтали быть космонавтами, а в четвертом – пионерами-героями, отстранился от меня как от чумного и немедленно прочел Лекцию. Нормальная, в принципе, реакция. Читал он мне ее шепотом, подымая светлые брови, а я стоял и охуевал. Даже как-то не представлял, что такие глубокие познания у человека могут быть. Я для него всегда был чем-то вроде сияющего комсомольского бога в венке из партбилетов… да. Под конец он перешел к каким-то тюремным подробностям, совсем уж поганым, я не знал, как заткнуть этот фонтан, поэтому спустился с божественного пъедестала и по- простецки дал ему в морду. Он постоял немного, удивленно моргая и держась за скулу, потом кинулся на меня. Растаскивал нас укуренный пипл, что-то ласково причитая, но получилось у них это не сразу. Хорошо, что милиция не набежала.  На следующий день я пришел в школу с фингалом, а Серега вовсе не явился, наверное, переживал крушение своих идеалов. Ну, к лучшему. Я взял сумку и пересел к окну, на гонтаревское место. То есть это было бы его место, если бы я был в Питере. Классная поглядывала на меня как-то странно, я соврал ей, что получил теннисным мечом на корте, и воткнулся в учебник. Ничего, я думаю, Сереженька накатает на меня докладную, будьте благонадежны. В попытке вернуть в лоно ц…то есть, тьфу, комсомольской ячейки. А я… уже и сам не знал, кто я теперь такой.

До четверга все было тихо, никто меня никуда не вызывал, наверное, друг мой бывший так обалдел, что решил все забыть. На переменах не подходил, а я упрямо сидел на Сашкином месте и таращился в окно, где проплывали по Неве баржи и маленькие катера… ладно, вру, не проплывали. Там было корявое дерево и немножко асфальта.
В четверг вечером я набрал межгород, долго стоял с трубкой в руках, ждал чего-то. На том конце провода щелкнуло, послышалось хрипловатое «алло», я чуть не залез в телефон и не телепортировался в город-герой Ленинград. А Сашка рассказал мне сказку. Тогда все, в общем, стало совершенно ясно. Стеклянно ясно.

-----------

Мы вышли в самую что ни на есть раннюю рань. День обещал быть без дождя, и за это уже можно было благодарить небеса. Чуда довольно быстро застопила зеленый жигуль, мы влезли в его пахучие недра - и понеслись. Первая машина, которая подбирает тебя на первой в твоей жизни трассе, как-то странным образом уносит тебя от всего прежнего. Остаешься только ты - и твоя дорога, с нуля, с чистого листа, психопомп за рулем, все мелочи полны глубочайшего смысла. Сзади остается рой всяких забот и хлопот, а ты уже не там, и впереди непонятно что. Главное - здесь и сейчас. Не знаю, что там чувствовала Чуда, она щебетала с водителем, говорили о современной молодежи… что-то такое… Потом зеленый жигуль должен был сворачивать, а нам надо было прямо, мы вышли и стали ловить новую попутку.

Довольно быстро и почти без приключений добрались мы до Вышнего Волочка - и тут сделали ошибку, о которой нас предупреждал Карыч: заехали туда вместо того, чтоб попытаться поймать кого-то на въезде. А в городе стопить было бесполезно: никто и не думал остановиться, чтоб подобрать двух зачуханных пиплов. Пришлось долго и скучно плестись через городок, протянувшийся непомерной кишкой, я забрал у Чуды ее рюкзак, в моей-то сумке валялась только книжка, блокнот и свитер, больше мне ничего было и не надо. Ну да, и фляга с водой, как советовал Карыч. Вышний Сволочок и не думал заканчиваться, нас обгоняли веселые цветные легковушки, каждая из которых, конечно, должна была стать нашей, а когда мы наконец выбрались оттуда, поток кончился, как будто тот, кто выпускал машины на трассу, запер их в гараже и ушел обедать. Мы висели, наверное, около двух часов. За это время успел покапать небольшой дождик, Чуда умудрилась отчаяться и трижды попросить у меня прощения, что втянула в этот безмазовый стоп. Я подбодрил ее, что новичкам всегда везет, ну просто наш дальнобой еще в пути, и не Карыч ли говорил, что ни один пипл еще  на трассе не остался? Потом выдал Чуде утешительную шоколадку и стал на краю пустой дороги в позе хичхакера. “Сэнчик, а тебе идет! - захихикала Чуда. - Вставай так чаще, ты сразу же такой одухотворенный делаешься!” Насчет одухотворенности не знаю, но шоферы за рулем, замечая нас на обочине, или качали головами, или показывали жестами, что им, мол, скоро сворачивать. На исходе третьего часа судьба наконец-то вспомнила, что у нее есть замерзшие и приунывшие мы. Внезапно дальнобой, проехавший мимо нас, остановился невдалеке и призывно мигнул. Мы подхватились и рванули к нему. Повезло - не то слово как. Дядька взял нас до Твери! Чуда влезла в высоченную кабину первой, я - за ней, и мы тронулись.

Все эти разговоры, что дорога меняет идущего, - в общем, они оказались правдой. Я это понял и ощутил по самое небалуйся, равно как понял, отчего Карыч такой. Дорога забрала его, пережевала и переделала под себя целиком, превратив в настоящего бродягу и Снусмумрика. В какой-то момент, глядя на мир через ветровое стекло, вознесенный над полотном дороги, я вдруг осознал, что мне пофиг все, что представлялось таким важным и мучительным до трассы. Найду ли я в Москве комиссара? Да найду, конечно! Если мы оба в ладони повелителя всех дорог, куда мы денемся? Будет ли он мне рад? И о чем мы вообще станем говорить? Вот уж полная глупость: найдем, о чем. И если мне неудержимо захочется дать ему по шее - значит, дам и дело с концом. Но коль скоро я вышел ради него в путь, значит, он мне нужен. И тогда чего метаться и глупить? “А что ж ты, парень, молчишь все? - спросил шофер. - Студент? Где учишься?”  Странно, я никогда еще толком не думал, куда пойду после школы. А тут ответил, даже не задумываясь: “В медицину хочу попробовать. Правда, туда конкурс большой…” Дальнобойщик уважительно покачал головой. “Врач - это дело, это ты молодец! А то кого ни спросишь из вашей братии - все какой-то фигней маются, кто музыкант, кто художник…” Одно другому не мешает, я вот тоже музыкант. Просто это для себя. А так вот… в хирурги, наверное. Хорошая профессия - почти военная”. Чуда смотрела на меня огромными глазами. Шофер покивал головой: это точно, хирург - он и в мирное время на передовой. Снова пошел дождь, здоровенные дворники стирали капли. Дальнобой летел по мокрой дороге, по обочинам рассыпались деревеньки, мелькали синие указатели. Чуда прикорнула на моем плече, меня тоже начало клонить в сон, но я встряхнулся - и мы с водилой заговорили о чем попало. В разговорах время пролетело незаметно. На прощание водитель выдал нам по яблоку, огромную наливную антоновку.

В Твери дождь нас нагнал с удвоенной силой. Начинало смеркаться - уж очень качественно висели мы под Волочком. Я посмотрел на дорогу, на часы, на Чуду и предложил дойти до вокзала и отправиться уже на электричке. Сколько-то еще мы добирались до вокзала, сколько-то ждали поезда, а потом зеленая змея потащила нас в брюхе до Москвы.  

Потом мы довольно долго разбирались с метрополитеном, ехали куда-то с  пересадками, кругом стоял молчаливый и угрюмый московский народ.  Нас не то чтобы сторонились, но Чуда в своих ярких бусах с колокольчиками и немыслимом шарфе смотрелась среди них, как экзотическая птичка в стае галок.  Если честно, мне был удивителен уже сам факт, что я в Москве. Названия станций «Павелецкая», «Сокольники», «Таганская» странно отзывались в голове – ночи, полные огня… Ленин и дети… наши годы длинные, мы друзья старинные…  И ведь наверняка примерно так же ходил по Питеру Тим, оглядываясь и удивляясь – вот он, Достоевский, а вот Гоголь. Хотя Тим о классике как-то не особенно распространялся, Достоевский - это вам не комиссар в пыльном шлеме. Наконец, мы добрались до нужной станции, где-то в новостройках, дома стояли, как скалы. Чуда, хоть и была тут раньше, испуганно повертела головой, но все же сориентировалась,  долго ныряла по каким-то дворам, сверяясь с планом, начерченным на бумажке, наконец остановилась у высоченного дома, подъездов в 6, не меньше.  В затертом и покореженном лифте мы добрались до 12 этажа, позвонили в дверь.  Нам открыла толстая герла в косынке и цыганских ярких юбках. «Мэри!» - «Чуда! Какими судьбами!» - «Ой, Мэри, это Сэн, мы с трассы…» Так я попал на первую в своей жизни московскую  вписку.

Честно сказать, я запомнил очень мало что: народу в доме было порядочно, как раз тогда подвалили два воронежских стопщика, да на самой вписке у Мэри жили пятеро,  по дому ходили коты, не то три, не то четыре штуки, один бесцеремонно обнюхал меня и вспрыгнул на рюкзак. Не сказать, что нам были особенно рады, но зависать я тут и не собирался.  Чуда с Мэри пошли на кухню, а мы с  Алексом, здешним обитателем, отправились в ближайший магазин за едой («и не только» - хмыкнул Алекс). Мы быстро добежали до подвального гастронома, почти под закрытие, но успели схватить стандартный набор - макароны, какую-то сайру в масле, плавленых сырков и пакет пряников. Бухло Алекс покупал отдельно, я ограничился хавкой.

Пока девчонки варили кашу из макарон, муж Мэри мне подробно объяснил, как добраться до этой самой Мозжинки. Потом был вечер с гитарой и бухлом, но я почти не принимал участия, спел пару песен и тупо вырубился в углу. Потому что завтра с утра я продолжаю свой крестовый поход. Ау, комиссар! Держись там! Я иду. Это была моя последняя мысль, а через минуту заорал будильник, я встал и двинул в сторону “Белорусской”.

***

В пятницу я снова уехал на дачу, даже не заходя домой, в школьной форме и с сумкой. Там тихо, вечером вообще никого нет, только редкие старушки с детьми гуляют по кольцевой дороге. Я шел по подмокшему от дождя асфальту и думал о том, что этот поселок никогда не изменится. Наверное, пройдут десятилетия, а тут осенью будет так же тихо, просторно, и памятник ВИ так же будет стоять в конце аллейки, засыпанный пожухлыми листьями. Ну, может, машин прибавится. На самом деле, я понимал, что надо бы остаться на выходные в Москве, как-то себя отвлечь, а то так и свихнуться недолго. Куда-то делся прежний несгибаемый комиссар, я чувствовал себя будто треснувшим, и в эти трещины каплями втекала осенняя тоска. В Мозжинке никто не разводит огороды, и колхозных полей нет, но пока я ехал в электричке, то видел, как жгут темные кучи сушняка по обочинам железной дороги, ботву, что ли, или ветки. Пахло дымом, ржавой водой, подступающей зимой. Мир раскрывался для холода, деревья сбрасывали листья, на крохотных делянках у насыпи возились бабки, в залитых колеях ковырялись вороны. Среди всей этой древнерусской тоски одному-единственному испанцу как-то не было места. Вот совсем не было.

У наших ворот меня ждал пес, как будто бы я уехал только вчера, а не отсутствовал неделю. Усатый-бородатый, и репьев в шкуре прибавилось. Я отдал ему сверток с мясными обрезками, которые купил в магазинчике на станции. Человек бы их есть, наверное, побоялся - что-то такое бледное, с синими печатями, а  псу было нормально, он вильнул хвостом, положил подношение на землю и терпеливо ждал, пока я возился с замком на воротах. Желал поужинать в пределах человеческого жилья, очевидно.

Я пустил его на территорию и ушел в дом. Свечерело, я согрел себе чаю, вышел на террасу и забрался в старое кресло. В моем детстве оно часто играло роль то кита, то слона - этакая потрепанная кожаная туша. Сосна, высившаяся рядом, в сумраке казалась синей, серой. Пахло хвоей, на фонарь летели желтые иглы, а насекомые уже спали или умерли. Я замерз даже в куртке, но в дом упорно не хотел идти, сидел, грыз овсяное печенье, ждал чего-то. Окончательно стемнело, на железке тоскливо завыл поезд. Я думал обо всем на свете, кроме Сашки, запретил себе о нем думать, плеснул в чай коньяку, чтобы согреться. Его сказка была такая, ну, однозначная. Окончательная. Чай кончился, а коньяк еще оставался, поэтому холода я не чувствовал. Пес, укрывшись под столом, глодал свою говяду, деликатно покашливал. У меня перед глазами все плыло, зато ком в горле рассосался, в груди согрелось, и я подумал, что если останусь жить, то, наверное, сопьюсь.
- Да, не крепок ты, Риварес, - сказал у меня в голове Сашкин голос. - А я вот собираюсь в Израиль, к своему настоящему другу.

Он говорил еще что-то, издевательское, смеялся, повторял, то, что сказал тогда Серега, потом меня замутило, я, кажется, уронил бутылку, она загремела. Пошел в дом, поднялся сразу в отцову комнату, там на стене над кроватью висело ружье, подарочная "тулка" с взводными курками, с красивым травлением. Патроны тоже были. Я их просыпал, долго ползал по полу, подбирая, потом никак не мог сообразить, где у них донце, наконец зарядил. Задумался, поможет ли картечь в моей беде, и по всему выходило, что поможет. У меня всегда все отлично получается. Как в сказке. Я рассмеялся. Пес проник за мной, я видно спьяну не закрыл дверь, наблюдал за моими ковыряниями, может решил, что завтра пойдем на охоту? Одобрительно постукивал хвостом. Я сел на кровать и уткнулся лбом в  холодный ствол, худо мне было - не передать. Бутылку я точно всю опростал. В глазах то и дело темнело, тошнило, руки тряслись и потом я, наверное, отключился. Сидел в забытьи, опираясь на это долбаное ружье. Очнулся от звона железа по полу, вздрогнул, огляделся. Горела люстра, я был весь липкий, взмок и страшно замерз. "Тулка" лежала на полу, среди разбросанных картонных патронов. Я тупо посмотрел на нее, потом, как был, в одежде, не снимая ботинок, рухнул на кровать, натянул на себя покрывало и провалился в сон.

Утром мне было худо, у-уу! В доме похолодало, даже батареи не справлялись, потому что дверь я вчера действительно не закрыл. Пес куда-то отвалил, по своим делам. Я попытался припомнить, что вчера было, самому от себя стало стыдно. Собрал патроны, воровато припрятал коробку обратно, ружье положил на стол. Идиот идиотский. Еще бы на сосне повесился. С веревки смотрит вдаль… комсомольский секретарь. Алкоголик, к тому же.
Злость на меня подействовала плодотворно, я зажег газовую колонку, умыл рожу, переоделся в дачную одежку и вышел в сад. Пес ждал около садового стола, покрытого старой клеенкой, видимо, взял меня под опеку.
- Ну вот такой у тебя приятель, чувак, - сказал я ему покаянно. - Мог бы и получше себе найти, а?
Вместо ответа он снова приволок мой старый мяч, набитый паклей, надорванный с краю, и мы долго играли в него, а потом в березовую ветку. Отлично день провели - ходили на реку, потом я сварил макарон с тушенкой, и мы их вдвоем слопали. Остаток дня я провалялся с "Туманностью Андромеды", к коньяку больше не притрагивался, брр, ну нафиг. У людей бывает всякое, ну я не знаю, голову взрывом оторвало, или дом сгорел, а у меня всего-то разбитое сердце. Я прислушался - оно уже почти и не ныло, склеивается, стало быть. А мог бы разнести себе башку картечью, придурок. Жизнь налаживалась, вот только заснуть ночью я все равно долго не мог. Со стен моей комнаты смотрели засушенные бабочки в стеклянных витринках, это я в детстве увлекался, как положено приличному мальчику. Латинские подписи, аккуратно расправленные крылышки. Потом заснул конечно, куда я денусь. Наскреб где-то силы воли.

Утром в воскресенье я пошел сгребать листья с дорожки и увидел Сашку.
Он стоял себе рядом с нашими облупленными воротами и щурился на табличку с номером. Такой, как был - со светлыми своими лохмами, в старенькой брезентухе, свитере навыпуск, сером, крупной вязки. Мне бы побежать к нему, но я просто стоял на месте, улыбался, как полный придурок, и не сводил с него глаз. Парашютная сумка. Ботинки...да, черт знает какие ботинки. Сэн...Сэнушка... Пес гавкнул и кинулся к воротам, а я наконец отмер и пошел за ним следом.

***
Чем ближе была Мозжинка, тем больше меня разрывало напополам. Одна половина рвалась вперед и чуть не повизгивала от нетерпения. Другая малодушно помышляла о побеге. Вернуться на вписку, повертеться там до вечера, потом на вокзал - и в Питер. Ну… не срослось. Чего я буду навязываться? Но я же, черт меня дери, не для того пер сюда трассой, чтобы сейчас тупо слиться, когда до Мозжинки рукой подать. “Следующая остановка - Звенигород”. Я подхватил сумку и вышел. Накрапывал дождик. И никакими птичьими голосами Звенигород не звенел.

Примерно через час я уже крутился по несчастной этой Мозжинке. Поселок был пуст и безвиден. Яблоки висели в садах, последние астры чахли, ну обычная нежизнь благоустроенного короедства перед наступлением зимы. В воздухе пахло холодом и листвой, где-то что-то жгли. Как было найти моего комиссара в царстве выморочных дач? Я шел и шел, стараясь не думать, что будет, когда стемнеет и из овагов полезут призраки в панамах и шлепанцах… ну то есть вообще старался не думать, что все зазря, а потом поднял глаза... А за голубовато-серой сеткой мой комиссар шаркал веерными граблями. Самый обычный Риварес, в затертой куртке, поношенных джинсах. Рядом с ним тусовался лохматый пес. Пес подбежал к воротам и весело гавкнул - типа пришел? проходи давай, поиграем. А на меня глядел Тим, и я отчего-то не рванул к нему навстречу, а пошел к воротам вразвалочку, будто нарочно тормозя. Он открыл мне свои дурацкие скрипучие ворота, и я брякнул первое, что в голову пришло: “Чувак, я замерз, как жопа, и не жрал с утра ничего. У тебя еда есть?” Не рыдать же нам друг у друга на плече…

***
Ну я что, пожал плечами и пошел кормить этого бродягу макаронами с тушенкой, вчерашними, я с какого-то перепугу огромную кастрюлю сварганил. Сашка был здорово голодный, но глаза блестели. Он орудовал вилкой, заглатывал огромные куски бутерброда с колбасой, запивал все это сладким чаем и рассказывал, как добирался. Я слушал и половину пропускал мимо ушей, просто смотрел на него, не отводя глаз, вид у меня, наверное, был самый дурацкий.
- Комиссар...комиссарище! - сиял Сэн и поглощал макароны, как пылесос. - Комиссарина!
- Ну я за него. И что?
- Да ничего. Здорово!
- Я тут без тебя чуть не застрелился, - покаялся я, но Сэн наверное решил, что это так, говоря метафорически, и рассмеялся.
- Ты надолго?
Он пожал плечами и ничего не ответил. Да  это и неважно, наверное. Приехал, лис-путешественник. Стопом, офигеть. Я чувствовал себя идиотом, но счастливым идиотом, честно. У этой истории все-таки намечался хороший конец.
- Сэн...
- М? - он вскинул на меня серые глаза.
- Здорово!
А что я ему должен был сказать? Стихи читать, что ли. Гонтарев вздохнул и взял меня за руку. Я закрыл глаза, сидел, держал его теплые пальцы, гладил мозольки от струн.  Сердце колотилось где-то в горле. Я знал, что он на меня смотрит, ласково и понимающе, и пусть. Мой мир рухнул еще в Питере, не знаю, вырастет ли новый, или мы так и останемся в этой осени, на пустой даче. Мне было пятнадцать лет и я любил его запретной любовью. Сэн... Мой Сэн.

Мы целовались на кухне, неумело и поспешно обнимаясь, на моей рубашке отлетела пуговица. Переглянулись, я неловко рассмеялся.
- Да снимай ее, ладно, - сказал Сашка.

Я ничего не пил, но был все равно, как пьяный. Пальцы не слушались, дрожали. К черту, не важно. Я ничего так не хотел, как обнять его. Просто обнять. И потом вспоминать этот день, как самое драгоценное. Все дни с ним, как самое драгоценное. Как сундук сокровищ.
- И что, и в койку?
- В нее, родимую. Я с ног падаю, честно.

Ну да. Я отлепился от Сашки и пошел показывать, где можно залечь. Почему-то не хотелось в мою комнату, где дохлые бабочки по стенам, мы поднялись на второй этаж, я тащил его за руку, на лестнице мы надолго застряли и целовались снова, как два полных психа. Крыша покосилась непоправимо. Сашка... у него чуть проступающие под рубашкой ребра, чуткие руки, на шее бьется жилка, которую можно прижать губами и замереть. Он лучше всех.
В отцовой комнате мы раскидали одеяла и заползли под них, на холодные простыни. Сашка бросил джинсы на пол, не глядя. Я уже ни черта не соображал, черт, да я дал бы ему не хуже всякой девки, с радостью, но мы тогда были два пятнадцатилетних придурка и поэтому просто вцепились друг в друга руками. Я ткнулся лбом ему в плечо, а он гладил меня меж лопаток, шептал на ухо, что скучал, и какой же я моральный урод, и что я мог бы хотя бы адрес оставить, а я кусал губы и не отвечал ничего. Что бы я мог ему ответить. Обнять и держать, до боли, чтобы вышибло дыхание.

- Тим...комиссарище...
Я выдохнул ему в плечо и тут меня унесло напрочь. Не знаю, что это было. До сих пор не знаю. Я словно выпал из тела и смотрел на нас со стороны, на двух склеившихся накрепко подростков в пустой комнате, в пустом доме. Сильно шумели сосны.

Когда в глазах перестало сверкать, я кое-как вздохнул, разлепил ресницы и посмотрел Сашке в глаза.
- Что? - спросил он одними губами. - Тим?
Я покачал головой и провалился то ли в сон, то ли в забытье. В ровный стук сердца, в дыхание, в медленный ток крови. В посвистывание ветра за окном. Сэн сунулся мне носом в волосы и задремал рядом. Это было лучше и правильнее всего на свете. Рядом, в тепле, соединив руки, навсегда. Навсегда, даже если завтра все кончится.  
Разбудило меня щелканье курков.

Я открыл глаза. У кровати стоял папа, в руках у него было ружье. Свет бил из-за спины, поэтому лица не разглядеть. Уже настала ночь. Мы долго спали.
Зря я днем не разрядил.
Я некоторое время смотрел на него, перебирая, что сказать.Ничего не придумал. Потом неторопливо откинул одеяло и поднялся.

В трусах и майке человек слаб и жалок, Сашка прав. Только это мне было все равно.
Отец молчал и смотрел на меня пустым взглядом, и еще на меня смотрели два круглых черных глаза "тулки".
Гонтарева тут даже никто искать не будет. Никто не знает, что он сюда поехал.
Он спал, я не видел его, стоял спиной, но знал, что Сашка спит и сон его был для меня важнее всего на свете. Важнее жизни.

Я сделал очень маленький шаг и уперся в ствол. Я уже как-то сдружился с этой тварью. Отец ничего не сказал.
Мы поворачивались, будто в странном танце, я чувствовал ключицами холод железа, и все отходил, становясь так, чтобы он не мог попасть в Сашку, даже если у него дрогнет рука.
Мне было упоительно все равно.
Абсолютно.
Мы долго так стояли, отец хрипло дышал, я заметил, что у него намокла лысина. Я подождал немного, потом медленно поднял руку и отвел ствол от себя. Посмотрел отцу в глаза.
Я его не боялся.
Ни чуточки.
- Поставь на место, - сказал я беззвучно.- Уходи.

Когда внизу хлопнула  дверь, я машинально разрядил "тулку" и аккуратно убрал два картонных столбика в коробку. Прислушался - заурчал мотор, значит с Василием приезжал. Потеряли меня, что ли? Василий и тело помог бы спрятать, он такой. Очень предан папе.

Сашка пошевелился под одеялом и сонно позвал меня по имени. Я сказал, что иду. Ночь еще не кончилась, а ведь все люди ночью спят. Такие дела.

***
Где-то далеко загудела электричка, и я проснулся. Комиссар лежал на спине, глядел в деревянный потолок и чему-то улыбался, безмятежный, как боливийский партизан. Наверное, это и называется счастьем: неяркий, уже совсем осенний свет, холодное утро на чужой даче и лучший друг рядом. Друг, которого  мне так чертовски не хватало все это гребаное время. Я не знал, хорошо или плохо то, что мы тут валяемся, мне просто хотелось никогда не вставать с этого дивана. Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.  
«Комиссар, - спросил я его, - слушай-ка, а что, ночью кто-то приходил? Или мне приснилось?» - «Приходил, - спокойно ответил Тим. – Пиздец к тебе приходил. Я сказал, чтоб нахуй шел». – «А он?» - «Ну и пошел!» И мы опять заржали, как ненормальные.

В этот понедельник наши школы, моя и комиссарова, понесли тяжелую утрату. Мы забили на них самым неприличным образом.  Ближе к полудню все-таки встали, убрали кровать и прошлись по даче трудовым десантом. Я подмел пол, Тим вымыл посуду и свалил остатки макарон дремучей поселковой псине… Отлепиться друг от друга мы просто не могли, так и ходили, как два идиота, то и дело переглядываясь и улыбаясь. Тут у него тоже было полно моделек – всякие ракеты, луноходы и прочая космическая хрень. «Эх ты, Риварес, - сказал я ему, - не мог что путное собрать, пулемет хотя бы. Пиночет придет, а ты ему что? Луноход?»  «Не придет, - широко улыбнулся Тим. – Венсеремос, чувак!»

Были три мысли, которые меня очень неприятно грызли. Первое: не сойдет ли с ума моя матушка, потому что ясно, что сегодня я никаким боком в Питере не окажусь.  Второе – не сильно ли вломят Тиму за прогул. Ну и третье – хорошо бы, конечно, все-таки купить билет, хотя бы на завтра, пока деньги остались. А еще на ночь Мэри обещала меня точно впустить.  Все это я довольно сбивчиво изложил Тиму, тот недобро и как-то криво усмехнулся и пообещал, что все будет хорошо. И с ним, и со мной, и вообще. Так что я могу расслабиться, сейчас доберемся до Москвы, купим этот чертов билет – а нет, так он меня на самолете отправит – раз мне так невтерпеж.  Я бы, конечно, предпочел, чтобы билетов было два и комиссар вернулся со мною вместе… Но кто ж меня спросит, когда МГИМО и все прочее.

Билеты оказались только на завтра. И отлично, и слава богу! Я позвонил матери на работу по межгороду, сказал, что опоздал на поезд, что со мной все ок, ну и люблю-целую, скоро буду.  А потом мы шлялись с Тимом по Москве весь остаток дня, на каком-то бесконечном бульваре курили одну сигарету на двоих, наплевав на условности, где-то пили кофе, а вечером я его уговорил поехать к Мэри вместе со мной. Комиссар посмотрел на меня, как на полного придурка, и… согласился. Еще бы не согласился – я вообще не представлял, как это возможно – проститься и разойтись в разные стороны, мы с комсоргом будто намертво схлопнулись, срослись – не хуже платоновских двухголовых людей. Мы поехали вместе, захватив по дороге бухла, хлеба и сыра, Чуда с обожанием вилась вокруг того самого легендарного комсорга, а потом  мы спали вповалку на каких-то пенках-спальниках. И всю ночь я прижимал к себе этого психа, но да будет стыдно тому, кто подумает об этом дурно! А утром Тим проводил меня на вокзал, посадил в сидячку и улыбаясь отсалютовал в окошко. «Венсеремос, камрад!» Я уехал с одной-единственной мыслью, что вечером он мне позвонит, а на следующие выходные будет в Питере. Но он не приехал.  Что-то не вышло у него. Я еще пару раз приезжал в Москву… А потом перестал.

17.

В следующий раз я увидел его спустя много лет. Развалился Советский Союз, республики разбежались в разные стороны, комсомол упразднили за неимением комсомольцев, партия и народ категорически перестали быть едины. Папенька мой успел основать недурную  фирму на стыренные капиталы, я закончил МГИМО и работал у него пиарщиком. И заодно организовывал избирательную кампанию. Потом папенька получил пулю в тыкву, Василий достался мне по наследству (лихие девяностые, чо). После похорон я нанял хорошего коммерческого директора, взял отпуск  и месяц пил без просыпу. Очнулся в пустой квартире, в распахнутые окна надрывно гудела весенняя Москва. Мы давно перехали на Кутузовский, после нашего тихого переулка я с трудом привыкал, а потом все время было ни до чего, работал сутками, вываливался ночью из машины и падал рожей в койку. Мать загорала в своей Испании и не думала возвращаться, у нее завелся там какой-то мачо-мучачо, с лихими кавалерийскими усами. Художник, вроде. Ну, хер бы с ним. Я поднялся со смятой постели, подошел к окну, прикрыл фрамугу. Кутузовский был исчерчен огнями, мелькающими машинными и неподвижными - фонарей, вечерело. Жажда мучала неимоверно, я порылся в баре, нашел бутылку боржоми, выпил ее залпом. Сидеть в пустой квартире не хотелось, пить я уже не мог, поэтому умылся, надел джинсы, старую пилотскую куртку и поплелся на улицу, погулять, типа. Мобильный включать не стал, сто лет без меня обходились и еще обойдутся.

Оказалось, за тот месяц, что я просидел дома взаперти, в город прочно пришла весна. Ветер был теплым, влажным, на газонах пробивалась новая трава. Снега нигде не осталось, дороги высохли. Я разулыбался, сам не зная, чему, отросшие волосы растрепались. Я их обычно в хвост завязываю, а тут поленился, заправил за уши.
Жалко, что теперь уж недостаточно запаха весны, чтобы все стало хорошо. Время - потешная штука.
Знакомое название смотрело на меня с подмокшей и завернувшейся афиши. Она была отпечатана кое-как, наверное реклама какого-нибудь мелкого полуподвального клуба, их сейчас много развелось. “Ондатры”, ну да. С флаером скидка.

Флаера у меня никакого не было, иначе я бы знал, что это такое. Я перечел надпись, порылся по карманам куртки, нашел какую-то мелочь и пошел добывать себе билет. Сам не знаю, зачем.
В клубе было тесно, накурено, толклись странные, дурно одетые люди. Сцена пустая, торчат микрофоны, ударная установка. Я притырился за стойку, взял себе еще минералки с кофе и закурил. Концерт все не начинался, я высадил еще две сигареты, колупал коричневую кожу рукава, потом махнул на все и спросил коньяку. Наверняка “Ондатры” поменяли солиста, времени прошло много. Можно было бы спросить у бармена, но я не решился, сидел, как приклеенный и ждал чего-то. Очередная сигарета погасла и я закурил новую, потом нашарил в кармане зажим, собрал лохмы в хвост. Потом распустил. Понял, что веду себя, как девка, покраснел, выпил залпом вполне годный Мартель, устыдился еще сильнее. Хорошо, что сел в углу. Надо, конечно, встать и уйти. Не позориться. Что я ему скажу. Еще пять минут и пойду.

Тут Сашка вышел на сцену, включился белый яркий свет и все захлопали.

Он постригся. И как-то подрос что ли. Пять лет прошло. Или шесть. Футболка с ондатром, кожаные штаны, морда глумливая и вдохновенная. Я чуть не ломанулся на сцену, но опомнился. Потом наверное был концерт, я не очень помню. Что-то они там пели, играли. После первого отделения надо было идти здороваться, я понял, что прилип к стулу и ничего не могу. Гонтарев непринужденно трепался в микрофон, шутил с залом. Я в конце концов додумался, спросил еще коньяку, распотрошил ежедневник. написал записку и послал на сцену. Может, он меня не помнит. Пять лет. Или шесть. Долгий же срок.

***

Вообще я люблю Москву. По сравнению с Питером, здесь зелено, просторно и просто. Московские девки куда отвязнее питерских, все же чувствуется отсутствие достоевщинки и постоянной нордической психопатии, портящей самых милых жителей моего города. Ну и снобов здесь поменьше. Мы всегда с радостью срывались с места, если нас звали поиграть в Москве, сорвались и сейчас.

Первый раз, когда я приехал сюда… после всего... мне было не то чтобы тяжело… Сказать по чести, вся эта история к тому времени как-то забылась, заросла, возможно, я слишком убился во время внезапного первого бегства комиссара, и второй раз уже как-то легче сошло. Ну и выросли мы, конечно, столько воды утекло, жизнь сменилась полностью. У меня уже был за спиной институт, заканчивалась ординатура, раза два или три мое сердце было покорено, потом сокрушено… но до честного создания семьи так дело и не дошло ни разу. Зато сколотилась крепкая банда, костяк ее составляли старые добрые “Ондатры”, мы даже получили определенную известность в узких кругах. В общем, играли уже не только себе в убыток, но умудрялись как-то окупать затраты на репетиционные базы, на инструменты и на пиво после сейшенов. Вианычу бы, наверное, понравилось то, во что мы выросли, но Вианыч уже года четыре как завязал со всем этим делом, отошел от тусовки, по слухам, женился-остепенился, а на прощание сказал мне, своему ученику: “Знаешь, Сэн, на самом деле все, чему я тебя тут учил, - такая хуйня! Вырастешь, вспомнишь мои слова”. Я вырос, слов его не забыл, но басуху не бросил. И вот уже в который раз нас позвали посейшенить в Москве. Концертов обещали даже два: мы влетели в сет-лист какого-то очередного фестиваля с очередным забойным названием - не то “Рок против наркотиков”, не то “Лето против зимы” - в общем, что-то против чего-то. Судя по всему, устраивали его провокаторы и штирлицы, пробравшиеся в Комитет по делам молодежи и тихонько разбазаривавшие казенные денежки, потому что нам оплатили билеты, обеспечили полный райдер и даже обещали какие-то бонусы. А победителя этого фестиваля ждал главный приз - бесплатная запись диска чуть ли не на “Мелодии”. В общем, конечно, мы подорвались я даже ради этого специально менялся сменами. Вдобавок нам удалось замутить сольничек в подвальном клубе “Ф.” - и это было очень хорошо, ведь билеты нам и так купили. Глупо, конечно, до седых волос ходить в “молодых и перспективных”, но такова уж специфика этих проплаченных фестов: совсем уж детей они ставить боятся, а на “старперов” обычно не хватает денег и понтов. В общем-то, парни мои тоже любили выезды “в пампасы”, тем более что по прериям Москвы бегало немало хорошеньких козочек, так что музыканты вовсю чувствовали себя рок-звездами и ни в чем себе не отказывали. А мне просто нравилось гулять по Москве. Никаким образом мне бы не удалось сейчас найти ту самую вписку, куда притащила меня Чуда, я даже не знаю, что там было дальше с ее лучезарными хозяевами, может, они и заглядывали на наши сейшена, но никак не объявлялись. А Тим исчез, исчез совсем. Как сон, как утренний туман, в буквальном смысле слова. По старой памяти, я вспоминал мой первый приезд в Первопристойную, но уже без фанатизма и нервов, так что когда вагон остановился и мы вывалились на перрон, все, что меня волновало, - это не забыл ли кто из “Ондатров” по пьяни паспорт в вагоне и встретят ли нас на вокзале девушки Летневы. У сестричек Летневых, наших преданных фанаток, мы и вписывались раз за разом, привозя им из Питера коробки суворовского печенья и оставляя после отъезда горы стеклянной тары.

Мы отлабали этот фест, ясное дело, не снискали первого приза - да и не ждали его. Нашим призом были билеты в плацкартном вагоне, а это значило, что весь прайс за сольник доставался нам, за вычетом доли клуба. Это грело душу и сердце, тем более что Женечка Летнева уже три дня висела на телефоне и обзванивала пол-Москвы, сзывая публику на концерт. Какой-то народ, очарованный нашей гениальной группой,  подвалил с феста, сарафанное радио работало, - в итоге клубик “Ф” мы набили практически под завязку. Михалыч радостно потирал живот и выбивал на настройке чистую пионерскую дробь, что с ним случалось, только если ему все нравилось. На дверях клуба висела афиша с залихватским ондатром,  нас узнавали в лицо пиплы, безыдейно шлявшиеся возле  клуба, весна уже практически началась, и жизнь обещала быть привольной и вальяжной.

На втором отделении, когда мы, раздухарившись, отваляли всю положенную и открученную программу, был объявлен московский концерт по заявкам. Мы пели и пели - пипл одобрительно шумел, топал, подпевал и подхлопывал, все было отлично… пока внезапно на крошечной сцене не появилась записка, обернутая вокруг рюмки с коньяком. Фундаментальность подхода должна была насторожить сама по себе. На желтоватом листочке из ежедневника четким почерком было написано два слова - “Комсомольское сердце”. Коньяк я выпил машинально. Может быть, сама по себе записка ничего бы и не значила. Всякое бывает, вдруг кому и в Москве был известен этот древний раритет. Но послать на сцену коньяк могло прийти в голову только одному человеку. Одному, мать его, чертову человеку. В рожу шпарил софит. Вернее, целых три: белый, красный  и зеленый. Зал тонул в темном мареве, перед глазами плыли пятна, жарко от этой цветомузыки было просто как в аду, я ровным счетом ничего не видел в этой чертовой яме за пределом подсветки. Ясное дело, никто из моих этого старья не помнил - чудо, что текст всплыл в памяти. Я снял басуху, одолжил у Геннадия гитару и сказал в микрофон: “Тим, мать твою, никуда не уходи после сейшена”. После этого спел “Комсомольское сердце”, Михалыч оживился, стал постукивать палочками по ободу, а потом устроил цыганочку с выходом - и весь конец песни у нас пошел под самую что ни на есть дробь, типа той, под которую белогвардейцы расстреливали комсомольцев в фильмах про кровавые ужасы гражданской войны. Зал, ясное дело, лежал, но мне уже как-то было не до зала. Мы играли еще полчаса, пока наше время не вышло, а потом еще пару песен на бис, а у меня в голове торчала гвоздем лишь одна мысль: свалит он или останется. К концу я был практически уверен, что никакого Тима тут уже, конечно, нет.

***

Никуда я, конечно, не свалил. Сидел, ждал, черкал в ежедневнике. Концерт закончился, Сашка, кажется, даже "Комсомолькое сердце" спел. Неважно. Я вообще музыку не очень. Так и не привык.
Тим - это имя я не слышал сто лет. Тимур Сергеевич, это да.
Я не хотел подходить, играл сам с собой в идиотскую игру "узнает-не узнает". Хотя мою испанскую рожу сложно не узнать. Смотрел в стол. Сэн методично обошел зал, разговаривая и пересмеиваясь с набежавшими почитателями, узнал, отодвинул стул, сел напротив.
- Здорово, комиссар! - неизбежное, да.
Я улыбнулся, тряхнул головой, отбрасывая прошедшее время, как что-то незначительное. Протянул ему руку.
- Здорово, Гонтарев! А я иду - смотрю, афиша. Дай, думаю, зайду.
Мы помолчали. На Гонтарева напрыгнула какая-то щебечущая герла, он отмахнулся.
- Ага! - он тоже улыбался, а глаза смотрели настороженно. Не улыбались как-то. - А я играю - смотрю, записка, коньяк. Ничего себе, думаю…
Мы помолчали еще.
- Ты надолго в Первопрестольной?
- Завтра уезжаем.
- Я тут живу недалеко. Может зайдешь?
- Это можно. Сейчас своим скажу. Ты не уходи пока.
Сашка поднялся, утек обратно в гомонящую толпу. Обернулся, нашарил меня взглядом. Я кивнул.
Куда я уйду. Сидел, ждал.
Потом все разошлись, а мы вышли на воздух, дышать в этом клубе было нечем совсем. На улице припустил дождь, сильный, ветер обрывал веточки, сильно пахло мокрым асфальтом. В воде отражались фонари, намокшая пыль сбивалась в пену по краям луж. У меня промокли ботинки. Я принужденно рассмеялся.
- Вымокнем.
- Тут недалеко.
Гонтарев вдруг взял меня за плечи и развернул к себе. Под фонарем, ага. Вгляделся. Я ткнулся ему мордой в плечо. Дождевая вода текла за шиворот.

Нельзя сказать, что я его не вспоминал. Хотя нет. Старался не вспоминать. Мы тогда поговорили с отцом, ну, после того случая. Союз стремительно разваливался, папины знакомые сколачивали себе капиталы, он тоже не отставал. Как-то между делом взял меня за пуговицу и сказал:  сынок, я в твои дела не лезу, но ты эти пидорские штучки брось.
Ну и прибавил пару фраз про привычки и обычаи своих подельников, доходчиво, в принципе, было объяснено. Дело есть дело, а матушка Россия… да.

В Лондоне, где я летом на языковые курсы мотался, я даже пробовал встречаться с одним парнем, там это запросто. В кафе ходили. Но что-то не сложилось, языковой барьер, наверное. Или слишком похож был на Сашку - только вот не он. Короче, не сложилось. И теперь я стоял, как заколдованный, мерз под дождем, чувствовал щекой теплое дыхание и клял все на свете. Любопытство идиотское, которое меня в клуб занесло. Р-риварес.
- Замерз, комиссарище? - Гонтарев зачем-то потрогал меня за ухо.
- Нормально. Пошли домой.
Я стиснул зубы, отлепился и мы пошли на Кутузовский, в мою разоренную квартиру с распахнутыми настежь окнами.

***

Квартира странным образом не говорила ничего. Я как-то ждал - может, космические модельки, может, картинки какие на стене… Ничего. Ни от папы его, ни от прежнего моего комиссара, внутреннего партизана Тимура Ривареса-Славко. Обычная такая - хоть сериал в ней снимай из жизни менеджеров высшего звена. Мы швырнули куртки в прихожей, дождь старался вовсю, даже, кажется, где-то вдалеке грохнуло пару раз. Москва огромная, одной грозой ее целиком не накроет. “Есть хочешь?” - спросил Тимур, не дожидаясь ответа, вытащил из кармана телефон и заказал каких-то пицц. Через полчаса нам их уже притаранили, огромные, раскаленные колеса в картонке, пахли они, кстати, замечательно, уж на что я не любитель. А впрочем, после сейшена что угодно сожрешь. Надеюсь, “Ондатры” найдут, что заточить, да впрочем, что я - их сестрички Летневы опекают, как сироток из блокадного города. Эти полчаса мы сидели за столом и молчали. Потом, когда курьер протиснулся с коробом в дверь, Тим грохнул картонки на стол, вышел в комнату и принес округлую бутылку коньяка. Непочатую. “Ну, - обворожительно усмехнулся комиссар, - за знакомство, Сэн?”

Я смотрел на него и глаз не мог отвести. Это был тот же комиссар, мой когда-то лучший друг, вернее, тот, кем он мог тогда только мечтать быть. Стильный, смуглый, волосы забраны в хвост, как у индейца или пирата, и при этом мне почему-то отчетливо вспомнился папа Славко в телефоне. “Понимает в жизни… соображает”. Определенно, что-то такое было в Тиме, в этом Тиме десять лет спустя, что принадлежало Славко. Не Риваресам, какие бы они там ни были. Вот никогда же я не видел его папеньку, а присутствие его отчего-то почувствовал. Как будто он в соседней комнате сидит. Надо бы было спросить, как жизнь молодая, как делишки, есть ли детишки, да мало ли о чем спрашивают, если столько лет не виделись. Прям Дюма какой-то. Десять лет спустя, двадцать лет спустя… Хотя десять лет - это еще позже, это уже все тридцать будет. Я потому и не хожу на всякие встречи с одноклассниками, чтоб не молчать дурак дураком с неизвестными тебе людьми. Словно с оборотнем, честное слово, с оборотнем, натянувшем знакомую шкурку нервного красавца-пацана, которого я знал сто лет назад.
Впрочем, вру. Пару раз я на встречи одноклассников попал. Оба раза на похороны. В первый раз хоронили Светку Потапову, а во второй раз - Ниночку. Все же мы из ее выпускников были, считай, дети родные. Она после нашего выпуска классное руководство и не брала, сердце уже не то было. За стеклопакетами расстилалась Москва, над ней стеной стоял проливной дождь. Мы сидели и молчали. Выпили “за знакомство” молча, не  чокаясь. Нечаянно так вышло.

“Что, Гонтарев, зря я тебя сюда привел? - еще сердечнее улыбнулся комиссар. - Ну давай поешь, я тебе такси вызову, поедешь, куда надо. А то и сейчас вызову. Дерьмо это с собой возьмешь, музыкантов своих покормишь. Адрес какой?” - “Славко, твою мать, не паясничай! - взмолился я. - И так не знаю, что происходит, а тут ты еще на нервы давишь!” - “Скажите, какие мы нервные! - удивился Тим. - А я думал, ты у нас железный. Суперзвезда!” Сука, если ты меня сюда притащил, чтобы после концерта жилы тянуть, то… хоть налей, что ли! “Вот это разговор! - обрадовался комиссар.- И жри давай. Я уже этот чертов фастфуд видеть не могу!” А мне нормально. Анестезиологи тоже всухомятку живут, но у нас с тобой сухомятка разная. После четвертой мне уже было все равно, даже смешно. Вот реально показать бы нам, тамошним дуракам, как через сколько-то лет сидим мы ночью за коньяком, Тим такой весь московский кооператор, фу-ты ну-ты, я такой весь прям рок-андерграунд, после сейшена в столичном клубе… А как были идиоты, так и остались. Слушай, а ты прям совсем кооператор? И пиджак малиновый у тебя есть? И цепь золотая? Или это типа рабочая одежда, в шкафу висит? А тебе от родителей не влетит, что ты опять за старое, с грязной хипней якшаешься? “Не влетит, - хмыкнул комиссар. - По люлям теперь я главный. А, кстати… посчитать надо, может, как раз сорок дней и будет”. “Чему сорок дней?” - не понял я. “ Папе моему, - сообщил Тим, не изменившись в лице. - Рабу Божьему Сергию. Да все норм, не дергайся ты. Издержки профессии. Я ни при чем. А ты ж, мудила, так  и не знаешь, что он тебя чуть не грохнул тогда ночью. На даче у нас. Там бы и зарыли, делов-то... Ну вот… а теперь его грохнули. Круговорот свинца в природе. Кем работаешь-то, атаман? Или все песенки поешь для девочек?” Почему ж только для девочек, я и для мальчиков пою. А вообще работа есть, да. Таких, как ты, комисар, к операции готовлю. Впрочем, такие, как ты, в нашу задрипанную 15 городскую не ложатся. Вроде новый хирургический комплекс нам достроили, только все равно жидковато и с оборудованием, и со снабжением. Ну и песенки, само собой. Как-то надо себя развлечь, не все же язвы, опухоли и колото-резаные… И огнестрелы, конечно, как без этого… Сидишь так на дежурстве и не знаешь, может, война началась, а нам не сказали? Тим внезапно прекратил заводиться, посмотрел в окно и вздохнул: это точно, атаман. Война началась, а нам не сказали. Ну до завтра еще времени вагон. Пей давай! И знаете? Иногда пить - это совсем неплохая идея. Особенно в таких случаях, доложу я вам.

***

Так и просидели весь вечер. Я на него смотрел, он на меня. Не знаю, кого там Сашка перед собой видел. Пиджак у меня, кстати, был. Красный, а как же. И серый шерстяной в светлую полоску, и коллекция галстуков, и ботинки из кожи питона. Я воровато натянул манжет рубашки на слишком дорогие часы, разлил еще по одной. У Сашки в углу рта залегла морщинка - не высыпается, концерты еще эти. Анестезиолог.
- Морфий, наверное, можешь прям из шкафа брать, - в шутку сказал я. - Поделился бы.
Нет, ты что, строго учитывается, да и лекарств не хватает, включая йод и зеленку.
Какие тут шутки. Война. Только не та, о которой я мечтал романтичным пацаном.
- Врач - это хорошо. Хорошее знакомство, - я наугад нащупывал какие-то темы, всю жизнь был трепло, профессиональное, сертифицированное, а при Сашке на меня какой-то ступор нападал, все время казалось, что он меня разглядывает, оценивает, втихомолку презирает. - Спасешь, если что. Спасешь ведь?
- Бог спасает, а я так, на подхвате. Наливай.
И то.

Не знаю, чего я ждал от этой встречи.
Дружеских объятий? Признаний? Жаркого секса? Черт знает, но не вот этого молчания за бутылкой. Я наугад спросил про маму, про Ниночку. Ах, умерла. Ну все там будем. Еще пиццы? Как хочешь.
Сашка крутил в пальцах рюмку, смотрел куда-то мимо меня. Я сломался и предложил ему идти спать. Типа, концерт, наверняка устал. Он с радостью согласился, я показал ему гостевую комнату и ванную, нелепо застрял в дверях, ожидая чего-то, но Сашка, кажется, действительно устал, виду кровати возрадовался, как утерянному родичу, и задушевно пожелал мне спокойной ночи. Я кивнул, ушел в гостиную, свернулся на диване с ноутбуком, запустил "Doom". Заснуть все равно не получится, сердце как-то неровно колотилось. Нарисованные монстры ревели, я палил по ним из нарисованного штуцера, время от времени позорно промахиваясь. Усталость навалилась, все эти похороны, земля и цветы на отцовом гробу, подвыпившие дружки из конторы и с фирмы,  с такими… характерными воображаемыми следочками на месте погон. Тимур, ты, главное, держись, ты теперь в семье главный, береги маму. Эх, Серега Славко... что ж ты так. Кстати, давай, Тимур Сергеевич, с тобой по бизнесу поговорим, дела-то не терпят. Жизнь идет, сам понимаешь, все вертится.

Я отставил ноут, взял с полки жестяную банку, насыпал порошка прямо на стеклянную столешницу. Жизнь - отличная штука, главное уметь ее готовить. Белый был какой-то отстойный, в комочках, я постучал по ним краем рюмки, раскрошил, вдохнул. Так, нормально, жил же я как-то пять лет без Гонтарева, и еще проживу. Посажу его завтра на поезд, главное улыбнуться, не закатывать истерик, ничего такого. Я уже большой и не боюсь темных комнат, фашистов и одиночества.

***

Проснулся я чуть раньше, чем он упал. Как-то стало неспокойно, типа что-то такое непонятное ввинтилось в сон, я открыл глаза и не понял, где нахожусь, почему не на своем любимом клеенчатом диванчике в коридоре. Хотя какое в коридоре - давно уже не студент и не на подхвате у медсестричек. Но ощущение то самое, больнично-дежурное: вставай, лапоть, война пришла. Полторы секунды у меня было на то, чтоб понять, где я и как сюда попал, а потом за стенкой раздался грохот. Тимур Славко-Риварес, человек-праздник, остался верен себе. Вдребезги разбитый стеклянный столик, замшевый понтовый диван, по ковру рассыпана какая-то дрянь, а рядом с диваном, на россыпи стекла, хрипит и заходится синевато-серый комиссар. Все как по заказу! В крупных бисеринах пота, кошмарный, колотится и хватает воздух ртом, как рыба на суше. Я рванул в коридор, к сумке, за своим спец-пакетом. Золотое правило: в поездке все с собой. Особенно нитроглицерин и прочие такого рода вещи. Красные горошки кое-как запихнул ему в рот, подождал, пока сглотнет, только собрался вызывать скорую… и передумал. Даже не потому, что адреса не знаю, а просто... потому что мои дорогие коллеги увидели бы здесь много такого, отчего пришлось бы вызывать не только скорую, но и, скажем, ментов. Так что пару минут я нарушал клятву Гиппократа в размышлении, чем бы навредить пациенту меньше: деянием или недеянием. Тим перестал хрипеть, успокоился, очевидно, нитроглицерин сделал свое дело. Я как мог осторожно перетащил его на диван, он, очевидно, мало что соображал в тот момент, но главное сообразил. С трудом выдохнув, вцепившись в меня, Тим просипел: “Врача не надо. Кокс”. Иди ты, сказал я ему, я сам врач. Считай, повезло тебе… как утопленику. Но на самом деле, этот сукин сын и вправду в рубашке родился. Осколки - каленое стекло, мелкие сияющие кубики - ему хоть бы хны, ни пореза, ни царапины, а он ведь по полу ерзал, что твой йог. И приступ у него, судя по всему, был не из самых серьезных. Не пиздец, в общем. Я как мог устроил комиссара на диване, набросил на него плед-покрывашку и пошел на кухню за водичкой. Аспирин у меня тоже был с собой. Кстати, мне в пятку по дороге пара стекляшек очень удачно зашли, я же не Риварес, что уж тут. Совок и швабра стояли у него, как у всех простых смертных, в сортире, плотный пакет из-под пиццы отлично пригодился, так что с осколками худо-бедно разобрались. И кокс пошел туда же: если что - Тим себе еще купит. То-то удивятся местные крысы: сколько счастья привалило на их помойку! Впрочем, это еще вопрос, штырятся ли крысы в Москве? Хотя в этом районе могут… обучились уже. Когда я вернулся к нему, он трясся мелкой дрожью на замшевом диване и судорожно пытался улыбнуться. “Что ж ты, комиссар, творишь? - спросил я его. - Весь вечер жрешь коньяк, а потом еще и кокаином догоняешься? Тебе реально жить надоело?” Сердце у него ходило ходуном, еще бы! Похоже, Славко надо было в космонавты брать, если при таких перегрузках он еще не убрался нафиг. Он лежал на диване, его знобило, и как-то очень остро стало ясно, зачем я тут вообще оказался. “Любит тебя бог, дурака!” - сказал я, беря его за потную ледяную руку. Тим, не открывая глаз, несколько раз вздохнул, проверяя, может ли. И спросил на выдохе: “А ты?” То есть, наверное, это должен был быть вопрос. “Что с тобой поделаешь! И я”, - и в этот момент это было чистой правдой. Чистейшей. По крайней мере, хоронить его я был не готов напрочь.

Я отвел его в спальню, где он мне постелил с вечера, свалил подушки одну на другую, чтоб было повыше, открыл там окно, холодный свежий воздух так и хлынул на нас. Помог стянуть джинсы, укрыл как следует и лег рядом, намереваясь не спать ночью - сколько там ее осталось - и чуть что все-таки вызывать врачей, а наутро по-любому устроить допрос с пристрастием, давно ли у него такие аттракционы, и хорошо бы еще загнать его пинками на ЭКГ. Но судьба была милостива к нам обоим: если костлявая сегодня и приходила в комиссарово жилище, то исключительно с профилактическим визитом. Тим прижался к моим рукам - и уснул практически сразу. Вряд ли это был сон праведника, но выбирать как-то не приходилось. Не с нашим счастьем.       

***

Ночью я то и дело просыпался, нашаривал Сашкину руку, успокаивался и засыпал обратно. Худо было, конечно, подташнивало и сердце проворачивалось, такое уже бывало пару-тройку раз, но чтоб до обморока доходило... не припомню. Ну, ничего, поиграли в больницу, друг спас жизнь друга, а то бы сдох я бесславно и прикопали бы рядом с папой. После очередного пробуждения я долго лежал без сна, тихонько шмыгал носом, сглатывал соленые капли, отдающие металлом. По щеке тоже потекло, я утерся. Сашка сжал пальцы крепче, потом погладил меня по голове, не просыпаясь. Я потянулся, поцеловал ему ладонь, запястье. Маловерный ты, Риварес, придурок. Чего тебе еще. Какие надо доказательства. Трус паршивый, рядом с тобой твое счастье спит, а ты все прикидываешь и боишься. Планировщик хренов. Давай, посади его завтра на поезд, попрощайся, а потом спейся нахрен один в пустой квартире. Я клял себя, ощущая вкус собственной крови, рядом ровно дышал мой единственный, кажется, друг. Или любимый. Или все сразу. Не знаю. Я не слишком умею в себе копаться.
Мы выросли, а это вот… осталось.
- Риварес, спи уже, чучело несчастное, - сонно пробормотал Сашка, отобрал руку и повернулся на другой бок. - Хватит херней страдать. Женюсь, женюсь, обещаю.
Раньше я бы взвился до небес, а теперь только хмыкнул, притиснулся к нему покрепче и наконец заснул нормально. Приходилось дышать ртом, губы пересохли, в носу все запеклось, но я так замучился и устал, что даже снов не видел. За окном уже вовсю орали утренние птицы, но это мне никак не помешало.

Утром Сашка устроил мне разнос и выволочку. Сидел на кухне, сверкал глазами и крыл меня на чем свет стоит. А что, прав, конечно. Я все услышал и про характер отвратный, и про то что вы, молодой человек, наркоман и не лечитесь, и что надо по врачам (а когда?) и что стоит меня потерять из виду, как сразу, сразу же! Если честно, он мог мне речь к Катилине читать или там из книги Перемен на китайском, я бы все равно кивал и улыбался. Сделал ему чаю, намазал бутербродов и вообще ходил с распущенными волосами, как верная жена. В конце концов Сашка обеспокоился моей кротостью и пошел щупать пульс, не помираю ли. А мне просто было хорошо. Я тайком отключил с утра все телефоны и положил на сегодняшний день огромный болт. Перетопчутся как-нибудь, ничего. Потом отвезу Гонтарева на вокзал, а там посмотрим.
- Сэн, - говорю. - Давай правда поженимся.
Он засмеялся и ничего не ответил. Хотя отвертеться от врачебных назначений мне не удалось. К “наркоман” и “псих” прибавилось еще “алкоголик” и список лекарств на бумажке. На самом деле я довольно здоровый образ жизни веду, просто период что ли такой. Ну как, в целом здоровый. Относительно. Чай вот зеленый пью.

* * *

Всякая странная идея, приходящая в голову, примерно, как бревно в лоб или как томагавк, хороша уже своей нетривиальностью. В конце концов, мир куда более разнообразен, чем мы можем себе представить. Этому нас учит А. Брем, “Детская энциклопедия” и сказка “Колобок”. И в какой-то решительный час тебе остается только сказать”да” или “нет, чур меня, Господи, пронеси”. Но уж раз сказав, потом не удивляйся, что все вокруг начинает стремительно меняться. Потому я так и оторопел, когда наконец услышал от Тима про “давай поженимся”. Как-то на шутника он не был похож совершенно. И шутка была не в его стиле. Я сидел и тупо соображал, как это все теперь совместить с обычной моей жизнью. Что я скажу маме и друзьям, меня, по большому счету, не волновало. Ну… не потребуют же от меня брачного контракта. Жизнь моя все равно вольная, ничейная. А с другой стороны… я знаю его до ногтей. Он совершенный псих. Занимается черт знает чем, но явно не делами милосердия и не клумбы розами засаживает. А теперь еще и кокаин… Нужен ли ему хоть кто-то, кроме няньки и камердинера для особых поручений? И, мать его, он вообще понимает, что несет? Я подумал. Хорошо подумал. Потом подумал еще лучше. И сказал: “А давай”.

Тим в это время как раз заваривал что-то жемчужно-обезьянье в прозрачном чайничке (ненавижу эту гадость, к слову). В кипятке скукоженные обсевочки распускались в пышные ктулху-хризантемы. Он непонимающе на меня глянул и переспросил, что конкретно он должен мне “давать”? “Ты сказал, что давай поженимся. Ну давай, коль не шутишь. Я не против. Как дальше-то будем, ты ко мне или я к тебе?”  Так я, Сэн Гонтарев, убежденный гетеросексуал, авантюрист и анестезиолог, в первый раз в жизни получил предложение руки и сердца или, иными словами, довыеживался. Мир определенно сошел с ума. “Только ты погоди малехо, мне еще ребят в Питер отвезти, у меня там сейшен забит на послезавтра, ну и с работой надо что-то решать, если ты, конечно, не согласен в культурную столицу перебираться. Вот такие дела, комиссарище. Я на полном серьезе, если что”.

***

Сашка, наверное, думал, что я сольюсь. В его стиле, довести ситуацию до края и смотреть, что будет. Наверное, за то я его и люблю. Я невозмутимо долил горячую воду в чайник, посмотрел, как распускается зеленая роза, освобождая пузырьки воздуха, потом улыбнулся.
- Взять билеты? В какую-нибудь страну, где это разрешено?
Сашка в свою очередь не дрогнул, но сообщил, что у него нет заграна. Не дрогнул и я - вот телефон, сюда можно позвонить и все порешать, или хочешь я сам кого-нибудь напрягу. Сашка опять не дрогнул и осведомился, кто к кому переедет. Я сказал, что места тут хватит и можно поменять питерскую практику на московскую. Короче, слово за слово, х.ем по столу, мы вовсю обсуждали что и как, куда поедем, да как будем жить. Свадебное путешествие? Хорошо, куда ты предпочитаешь. Дети? Нет, спасибо, может, как-нибудь потом. Брачный контракт - нет, спасибо уже со стороны Сашки.
Я вел себя страшно естественно, он тоже, хотя ясно было, что уедет в Питер и еще на пять лет с концами. Но помечтать-то можно?

Я, конечно, понимал, что все это фигня и треп, он ведь даже за руку меня не возьмет, если я сам не буду напрашиваться. А если буду - то конечно, почему нет, смотрите, какой у нас Сэн весь незамутненный и непредвзятый. Но на самом деле ему девочки нравятся, я расспросил тихонько, конечно, в институте у него были романы, и не с такими, как я. Блондинка, брюнетка и рыженькая. Он вообще удручающе нормален. Стабильная психика, что. Я уже понял, что шутка зашла слишком далеко, что так нельзя, что ночью я буду выть в подушку, а завтра понедельник и планерка, и так папины подельники уже посматривают косо. Слава идолам, есть объяснение - переживаю, типа, потерял близкого родственника. Но портить игру не хотел, кивал, смеялся и вообще был лапочкой. А сам думал - ну что-то же должно... ну не зря же он со мной возится. Хотя, это все, конечно, в голове. Типа, надо, это по человечески, и врачебный долг велит. И я был благодарен, не поверите.
Мелькнула сумасшедшая мысль, что вот потребуй я доказательств хм… любви, немедленных и страстных, как Сашка будет выворачиваться? Скажет, что до свадьбы ни за что? Я извинился, ушел в ванную и некоторое время стоял там, глядя в зеркало. Потом сказал сам себе - Тим, не дури. У тебя есть друг, такой, что готов играть в твои идиотские игры, возиться с тобой, когда ты валяешься с сердечным приступом, и вообще подает тебе руку хотя бы. Не будь уже сукой. Поэтому я подышал, умылся и вернулся на кухню. На самом деле, мы отлично провели день. Трепались обо всем на свете, потом пошли гулять в центр, посидели в какой-то кафешке. Я был счастлив и не хотел, чтобы кто-нибудь отобрал у меня этот день. Вишни уже цвели, примулы какие-то. То есть это Сашка сказал, что примулы, торчало из земли что-то желтенькое. Время от времени реальность становилась какой-то уж совсем стеклянной и начинала звенеть, тогда я зажмуривался и украдкой тряс головой. Но с другой стороны, не помню, сколько я вчера вынюхал. Пару раз точно было, а потом... не помню.

Вечером я отвез его на вокзал, к "Ондатрам", думал слинять по-тихому, чего я им... Общаться, знакомиться, очень надо. Но Сашка - он же псих. То есть я никогда не думал, что он такой псих. Я думал, он нормальный. “Привет, народ! - жизнерадостно сказал он, глядя в малость опухшие физиономии своих музыкантов. - А я вот женюсь, поздравляйте”.
Я оцепенел и попробовал слиться с ближайшей стеной вместе со своей щегольской рубашкой и начищенными ботинками. Ребята весело хмыкнули и поинтересовались, кто та счастливица, что станет жить на зарплату музыканта и врача и родит Гонтареву пухленьких детишек? - Да вот же! Мы с Тимом решили... в общем, такие дела.

Последовала минута молчания. Я выматерился про себя, истратив все свое самообладание на то, чтобы не закрыть лицо руками. Но лучше смерть, чем позор, поэтому я выпрямился и приветливо оглядел застывшие ряды гонтаревских друзей.

- Добрый день. Очень приятно.
Друзья пробурчали что-то невразумительное. Меня уже понесло, я ослепительно улыбнулся и взял Сашку за руку. Музыканты же должны тренировать непредвзятое отношение к жизни, да?
- Кстати, отличный вискарь тут имеется! Ну что, многая лета счастливой нетрадиционной семье! - продолжил мой нареченный, добывая из рюкзака всунутую мной  "на дорожку" бутылку “Лафройга”. - По глотку. В вагоне продолжим!

Бутылка, пошатываясь, пошла по рукам. Я стоял и офигевал. Сашка не то что отважнее меня, его отвага граничит с безумием, я только сейчас это понял. Драгоценный островной напиток убывал, я разглядывал смущенные и обескураженные лица и улыбался, как змея. У меня даже губы заболели. Мне было хорошо. Вискарь дошел до какого-то бородатого кренделя, в глазах которого читалось что-то вроде что-то вроде "охренел ты в корягу, Гонтарев. Обкурился что ли?"

- Ну что, Михалыч, - как ни в чем не бывало сказал Сашка. - Приложишься? Или за пидоров не пьем?
Бородатый поколебался, потом молча выпил, вернул бутылку, Сашка тоже приложился.
- Вот и ладно. Давай, Тим, пока. Я скоро приеду. А тебе все равно нельзя, ты за рулем!
Я посмотрел на него, в серых глазах плясали черти, улыбка до ушей. На плече рюкзак, на рюкзаке - лисий хвост. Кожаные штаны все в каком-то дерьме. Любовь моя.

Как его было не поцеловать. Плевать, что смотрят.

У поцелуя был вкус соли, дегтя, морских водорослей, железа и крови. “Лафройг” - очень хороший виски.
Домой я ехал осторожно. Обычно гоняю под сто двадцать, откупаясь от ментов подачками, на пустом шоссе машина и больше дает. Но теперь я соблюдал все правила. Все. Гребаные. Правила. Впервые за много-много лет я хотел жить.