Часть 1
24 января 2015 г. в 01:27
С того самого момента, как он переступил порог - я не мог не полюбить его, и я полюбил. Это было так просто и естественно, как будто я тогда вдохнул как-то не так, и вместе с этим вдохом он проник в легкие, в кровь, в мой рассудок, занял вдруг весь зрачок - огненный и жаркий.
Хотел ли я привязать его к себе? Да, хотел, конечно хотел, безмерно, безмерно, безмерно хотел, хотел,
хотел - его.
Это было глупое, юношеское, эгоистичное желание обладать, это было желание обрести себя целым, я хотел быть, как все они - до чего смешно осознавать, что ты безнадежно отстал от тех, кто тебя уважает и видит своим вожаком. Я отстал.
У Кузнечика был весь мир и пружинки в ногах, у Вонючки - фантики и обрывки, складывающиеся в Историю, у Горбача - флейта и животные, у Красавицы - молчаливая поддержка всех, кто успевал что-то сделать за него. Сиамцы были влюблены в свою целостность, и в нашей комнате витал запах этого интимного единения, смущающий тех, кто не привык к нему. Даже Слепой, даже чертов, невыносимый Слепой однажды заполучил себе Лорда (королевский подарок для короля), он втер в него свой запах, он, клыкастый пес, покладисто влез в ошейник и сунул поводок в руки эльфийского принца. Что за иронии, Дом? Зачем отдавать нежнейшую лилию тому, кто не чувствует запахи? Зачем дарить хрустальные туфельки безногому?
Почему холодный и красивый, как тысячи Северных Сияний, наследник драконов должен был стать всецело собственностью Слепого, который только и мог, что воровато, по ночам, гладить его белокожее лицо?
Я не желал Лорда, я не ревновал его - я завидовал, что Дом так явно ставит меня на место, показывая, кто тут любимчик.
Но потом в нашу комнату вошел Он, и все встало на свои места.
Александр Македонский любил силу и любил власть, он творил чудеса на глазах своих подданных, выживая после сражений и ранений, выживая с раздробленными костями и разорванной кожей, оставаясь зрячим после того, как должен был стать слепым, он нес победы в народ, он завоевывал мир,
и он любил прекрасных юношей с темными волосами, персидских юношей с темной кожей, Александр Македонский, чья белизна иногда переходила в красноту.
Наш Македонский был бел, как мрамор, и красен, как всполох пламени. Его звали Маком, и он был Маком с россыпью огненных отметин на коже, маковых зерен, крупиц Солнца. И он любил темноволосых юношей - я дался ему в руки безропотно, сложил все оружие, все свои клыки и когти, всю свою браваду и необузданность, я сам влез в ошейник, ничуть не осуждая более Слепого.
Дом дал мне так много, что я почти задохнулся от того, какого это - быть чьим-то и быть любимым.
Но я боялся, каждый день и каждый час, что однажды его отнимут, отнимет Дом, отнимут дети Дома, отнимет он сам, выпустит поводок, замечтавшись, заглядевшись, привяжет меня и уйдет, забыв, что я там. Я знал, что он получает сразу все, что не получал никогда до этого - семью, друзей, шалости и проделки, мир и жизнь, настоящую, не манекенную, он был собой и мог все забрать себе, не стираясь более за навязанными образами. Он крутился в этом водовороте счастья, пьяный и маленький, и я почти выл и грыз подушку, задыхаясь от ревности, у него был я, я, я, был я, готовый на все ради него - зачем ему кто-то еще, зачем?
Он смеялся, приглаживая своими ласковыми руками шерсть на моем загривке, и я унимался - но только рядом с ним.
Я должен был прикусить себе хвост и заткнуться, я должен был свернуться в его ногах и быть - одним целым с ним, но я не слепой пес-поводырь, я был и останусь Волком, дикой тварью дикого Дома, и я обнажил клыки на руку, которую хотел бы вылизывать до конца своих дней.
...В первый раз я поцеловал его в углу душевой, и я помню алые язычки его волос, лижущие лоб и щеки, помню запах весеннего поля, помню, какой он был гибкий и дрожащий в этой душной темноте, помню его вдох и то, как он закрыл лицо руками, покраснев, как свои волосы - он принял мой поводок в тот момент, он взял меня за руку, и меня обожгло, и что-то порвалось в самой груди, и вдруг стало пьяно от счастья, и вокруг были только маки, маки, маки...
Я знаю о нем многое. Я знаю, что он приходит на крышу - посидеть со Стервятником. Стервятник изменился, его нескладная костлявость обернулась ломкой, аристократичной тонкостью, совсем не лордовской, куда ему до Лорда - он был красивой птицей с изломанными крыльями, изморенной голодом и тоской. У него были черные глаза - может, он красил их, а может, это были тени, у него были золотые волосы и нос с горбинкой - царский профиль большой птицы, потерявшей свое гнездо.
Македонский приходил молчать с ним, мы с Тенью приходили стоять за их спинами. И даже сейчас я завидовал, завидовал тому, как легко Тень ложится под ноги Стервятника, словно продолжая его, как он может легко прятаться в любой момент рядом с ним, быть с ним неразрывно, всегда, потому что они были двумя каплями одного родника, двумя перьями в крыле, зеркальными отражениями друг друга, и Стервятнику нужно было лишь дотронуться до зеркала или собственного черного силуэта, чтобы брат, не таясь, коснулся его в ответ.
Я же не мог тягаться размерами с Драконом, я мог, как шавка, бегать по его следам и тоскливо ждать его у порога единственного доступного мне дома, куда он старался не заходить.
Он дарил мне это жгучее яркое чувство чудес, и каждую ночь, когда я убегал по бесконечным коридорам-лабиринтам, прочь, прочь, прочь от тяжелых шагов и ледяного дыхания, когда темнота вокруг делалась невыносимой,
что-то происходило, что-то рвалось, как ветхая ткань, и все вдруг расцветало маковым полем, и пропадали узкие коридоры, и солнце расчесывало мне шерсть.
Он уносил прочь всю черноту и боль, легко смывал ее под водой, как смывают грязь - я знаю, я подглядывал, и он не чуял преследования мягких лап. Я знал, что он спасает меня, и влюблялся только сильнее, он был для меня Ангелом, настоящим Ангелом-Хранителем, и как бы сильно я не хотел ему это сказать, я молчал, потому что мой Ангел пугался упоминания своих крыльев,
я молчал и засыпал каждую ночь уверенный, что в безлунные темные часы моих кошмаров он обязательно будет рядом, и его тонкие, белые, в маковых зернах пальцы будут гладить мою кожу, и я жалел только о том, что не могу поймать его за руку и прижать к губам.
Я спал.
Этот спокойный, защищенный сон и погубил меня,
Дом очень любит смешные иронии.
Я знаю, что рехнулся. Может, один только Рекс понимал меня - я знал, как фанатично он одержим братом, и чем старше они становились, чем длиннее отрастали их золотистые волосы, чем чаще Макс повязывал хвост или надевал другие ботинки, отдаляясь от брата в таких мелочах, тем больше мрачнел Рекс. Никто в своем уме не стал бы посягать даже на просто общение с Максом, не то, что дружбу, и сам Макс не хотел никого, кроме брата, но Рекс, кажется совсем ослеп, он сторожил близнеца, как терпеливый Стервятник стережет издыхающую добычу. Издыхающую.
Я знаю, Стервятник винит себя. Мак тоже винит себя. Хорошо, что Стервятник теперь в третьей, нам с Тенью было бы тесно рядом, а комната просто не выдержала бы двоих привязанных к покойникам мучеников. Третья носит траур, Македонский носит остатки обеда и кости дворовым собакам, чьи силуэты так похожи на волчьи, он кормит их и мучительно всматривается в лохматые загривки, я знаю, он боится и страстно хочет увидеть знакомый.
Я не там, эй, я не там, я тут, посмотри на меня, прошу тебя, оглянись на меня, посмотри же, ну,
оглянись!
Я обезумел в Клетке, как сходит с ума любой зверь в неволе. Я бросался на стены, я говорил чушь, не переставая, рычал, кусал воздух, клацая клыками у самого лица моего Ангела. Зареванного от ужаса, вжавшегося в угол, но такого красивого.
Где были мои мозги? Какая шерсть насыпалась в уши?
Он сам пришел, пришел, как умел приходить только он - неслышно и тихо, скрасить мне одиночество, побыть со мной, опускал в пол глаза и розовел, когда я трогал его лицо и волосы.
А потом я будто с цепи сорвался.
Я не помню ничего - обрывки, крики, петли, цепи, его глаза, его ужас, как я кричал, как обзывал его. Я помню ту пустоту, ужас предательства, ужас того, что его могут отнять, ревность, дикую ревность - почему-то, к Слепому. Я требовал у Македонского выставить Слепого из Дома, шантажировал, орал,
какого черта, почему ни одна живая душа не пришла нас проверить?
Я помню, как прояснилось перед глазами, когда он подполз ко мне и обнял мои колени, горько рыдая и размазывая слезы по моим грязным джинсам. Помню, как тряслись его худые плечи, когда я положил на них руки. Помню, как он отбивался, а потом успокоился в моих руках, помню его соленые губы, как он всхлипывал и давился вздохами между поцелуями, помню, как во всей маленькой Клетке раскалился воздух от его волос и глаз, помню, как он цеплялся за мою спину и невнятно просил о чем-то, извиваясь всем телом.
Я знаю, чего он хотел. Я тоже этого хотел. Я хотел его безумно, покалывало кожу, щипало глаза, трескало губы от этого жара, я обнюхивал его и вылизывал, не понимая, где заканчиваюсь я и начинается волчья тень на стене. Я терся об него всем телом, втирая в него свой запах, и он дергался под мной и стонал, и я так хотел его.
Я не осмелился. Подо мной лежало маленькое Божество, хрупкий Ангел, Красный Дракон, и кто был я, чтобы осквернять его?
Он был готов намотать на себя ту петлю, что я остервенело затягивал минутами раньше, он был готов сломаться, его не пугала очередная привязь. Он был готов - я должен был забрать его, распластанного, взять, завладеть.
И я не смог.
Я помню мокрое пятно на его штанах и красные пятна на щеках, помню мутный взгляд, он заснул одетым, с рвано вздымающейся грудью, пропахший летним зноем и душными дурманящими маками. Я сидел рядом и сторожил его сон.
Я надеялся извиниться за все, как только мы окажемся там, где я подвластен себе, я бы приполз к нему на брюхе, я бы лизал его пальцы, однажды он бы остался со мной - в душевой кабинке, и я бы зажимал ему рот, чтобы он не стонал громко, или летом, когда все бы уехали в санаторий, я мог бы любить его когда хочу, действительно любить.
Если бы тогда, в Клетке, я бы переступил черту, наверное, ничего не было, ни этого, ни того, что приключилось позже.
Но он испугался чего-то, что могло быть дальше, и следующей ночью я не выбрался с макового поля.
Смешное чувство - вставать, оставляя внизу самого себя.
Иногда я вижу других призраков дома - матушку Анну, прошлые Выпуски, даже Помпей стал пробегать по коридорам. Все они куда-то спешат, оставляют после себя дымные следы, марево красок, прошлого, неупокоенных снов и видений. Не торопимся только мы - я, Тень и Лось. Я покорно жду, слоняясь вдоль опустевших коридоров моих кошмаров, Тень не умер для своего брата, а значит, для них все продолжается так же, как и было, а Лось, растерянный, расстроенный, бродит потерянный меж живых и мертвых. Мне жаль его. Он до сих пор не понял, что есть Дом и его обитатели, и он бродит, потухший и молчаливый, никогда не говорит, не спрашивает и не смотрит, просто идет, как будто Дорога - это все, что осталось для него.
Я держу его за края рубашки, ветер бьет в лицо, он не слышит моих криков, он шатается, опухший от слез, он делает шаг в пустоту и все, что могу, дернуть его за руки, чтобы он повис на краю.
Я ненавижу Могильник, но караулю каждый его вздох из белого кокона одеял.
Я счастлив, когда приходит Слепой, и благословляю его шепотом, я знаю, он пришел вернуть его.
Слепой слышит мое благословение, и, может быть, даже видит меня,
я смотрю, как он кивает мне головой и его длинные пальцы будто перебирают гитарные струны, пока на губах расцветает еле видимая, бледная улыбка.
Я не хочу быть счастливым. Счастливых Дом не держит. Здесь нет Черепа и Ведьмы, есть ее тихий смех и запах колдовских глаз, и позвякиванье маленького обезьяньего черепа. Но их - нет.
Наверное, им хорошо там, куда Дом отпустил их, но я не хочу никуда уходить. И я надеюсь, что Дом позволит мне это.
Мое место - в ногах его кровати, за его спиной, в его тени, и я знаю, что прячусь плохо, не так умело, как это делает Макс, но я стараюсь изо всех сил.
И Дом засчитывает мои старания.
Но не он.
Он не приходил ко мне во сны. И не придет еще долго, и я утешаю себя тем, что "долго" - не "навсегда".
Кому я вру?
Македонский мало спит не потому, что боится кошмаров.
Он боится моей любви, боялся и боится теперь - я по-прежнему люблю его, я преданно жду каждую ночь, и иногда мне удается побыть с ним. Он боится моего молчания, он ждет укоров и укоряет себя сам, а я просто хочу, чтобы его руки вновь легли на мой загривок. Македонский боится любви, однажды застившей ему глаза, боится вины, которую я не хотел наматывать на него, боится моего ошейника, который я не хочу снимать.
Он боится меня - и он ждет меня, он слушает меня в каждом шорохе, скрипе и стуке Дома, в каждом шепоте, который я приношу ему в ладонях, в каждом отпечатке лапы, что я оставляю для него в грязи и снегу, в каждой неровной царапине, что мне удается выдавить на обоях у его подушки.
Я отгоняю тех безлицых, что приближаются к его кровати по ночам, я грею его, когда он замерзает, я стучусь в закрытую дверь его снов, но он не открывает.
Я не виню его, я никогда не буду его винить.
Я жду того часа, когда он устанет, когда его сердце, наконец, выдаст его - лихорадочный стук, невыносимую боль, когда он распахнет дверь, напряженно всматриваясь в непроглядную темноту у порога, которую я изучил всю, которую я больше не боюсь,
он распахнет дверь, и я побегу на свет и на его голос, и его руки лягут на мой загривок, и мы много скажем друг другу, а может быть, ничего не скажем, но мы будем вместе, неразделенные ни дверьми, ни темнотой, ни цепями,
однажды он раскроет дверь.
Но не сегодня и не завтра - Дом отпускает счастливых.