ID работы: 2835200

Лабиринт Ариадны

Гет
NC-21
Завершён
80
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
80 Нравится 9 Отзывы 13 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Своего слугу Интегра находит, следуя путеводной нити, дороге из серебра с привкусом крови – тоньше волоса, острее лезвия бритвы, — которая, петляя, ведёт вглубь пещеры рухнувшего дирижабля, в центр лабиринта обгоревшей обшивки и покорёженных переборок. Интегра не питает особых надежд найти лабиринт обитаемым и подавно не ожидает увидеть самое знакомое на свете лицо. Грубо пришпиленный образ беснующегося мальчишки-вампира отклеивается, обнажая прежний и заново обретённый. Извлечённый наружу полуживой старик распахивает не красные — тёмно-серые, как свинцовое небо, саркофагом накрывшее Лондон, глаза, но мимолётная надежда Интегры на подмену вместо измены тает раньше даже, чем в ноздри ударяет характерный смрад разлагающейся неживой плоти от искалеченной руки — в глазах Уолтера она читает смятение, и вину, и тлеющий ещё мятеж. На последнем, не иначе, держится он трое суток, в течение которых врачи оттаскивают его от края смерти, отсекают гниющие ткани, выводят из крови яды, запускают заново не выдерживающее сердце. Будь врачам известна уготованная ему участь, они спросили бы у сэра Хеллсинг, зачем в это отчаянное время впустую тратится их необходимый в десятке других мест труд, но в участь своего пациента они не посвящены, а о труде их не задумываются те трое, которые согласно поднимают руки, решая участь изменника.       То Интегре сообщают, что он просил, до исступления умолял о встрече с ней, однако тогда прервать скудный сон командира «Хеллсинга» не решился никто. А то, в день, когда ей до скрежета зубовного требовалось ухватить Уолтера за грудки и потребовать ответов, он метался в агонии. В другой же раз она сама, сомкнув сердце, избегала даже проходить мимо двери его палаты, выбирая другой коридор, и её не волновало ни почему он выбрал долю нежити, ни как обратно стал человеком. Наконец, чаши желаний и возможностей уравновешиваются: леди и дворецкий предстают лицом к лицу.       «Что у вас с глазом?» — первым делом спрашивает Уолтер со всей допустимой ноткой тревоги, как расспрашивал в детстве, стоило Интегре явиться в испачканном платье и с разбитыми коленками. И точно так же Интегра отзывается, что ничего страшного, как в детстве пренебрежительно отмахивалась: «Пустяк», стыдясь собственной неуклюжести — как стыдится теперь толкнувших её на дуэль с Майором мотивов: отомстить за него, Уолтера, в том числе, за то, что в посулах Майора привлекательным оказалось всё глубоко ненавистное её семье, за то, что противоестественную трансформацию Уолтер поставил выше её безоговорочного доверия и пятидесятилетней службы — от её многострадальных коленок и ладоней, на которые был вылит не один баллончик с антисептиком, до самых конфиденциальных дел и сокровенных признаний, до прощания на обезлюдевшей лондонской улице, от самого первого ранения, плода другого предательства и другой разрывающей сердце потери.       О приговоре Интегра спешит уведомить его, не откладывая тягостной обязанности, лелея надежду, что ей достанет благоразумия уйти, сообщив Уолтеру необходимое: государственная измена, смертная казнь, на троих принятое решение — остатком старого Совета Круглого стола: сэр Хью Айлендз, сэр Роберт Уолш и она, которая раз уже приговор своему бывшему дворецкому огласила; незачем только что посвящённым взамен погибших членам Совета приступать к новым обязанностям с заочного смертного приговора. «Прямо советская troika или три мойры: спрядено, отмерено, отрезано, — едкая ирония Уолтера обжигает злостью, — стало быть, вы прибыли ради приведения приговора в исполнение, моя леди? Или обождёте, пока здоровье позволит мне прислониться к стеночке для расстрела? Взойти на подмостки виселицы?» Злит Интегру не насмешка. «Какого чёрта ты переметнулся к фашистам, если не боишься смерти?» — «Боялся этого», — цедит признание Уолтер, и не перевешивай гнева печаль, самое время было бы позлорадствовать, как пали сильные, в считанные часы сжечь остаток своих лет, как мосты, за недолговечную услугу миллениумовского мясника, за костюм немёртвой Золушки; от самого близкого соратника леди Интегры Хеллсинг, от непревзойдённого никем из смертных бойца скатиться до одряхлевшего на глазах старика, до лежачего больного под капельницей, который тщетно драпирует казённым одеялом плечо с обрубком ампутированной руки. Прав был Алукард: прежнее тело Уолтера, неосквернённое, было куда прекраснее безупречной неживой вампирской красивости, которой Уолтер сам же и отравился. Когда-то существовало поверье, что в глазах жертвы застывает образ убийцы. Радужка Уолтера залита тёмно-серым свинцом лондонского неба, будто сами небеса за богопротивное преступление наслали на него погибель, обрекли на медленную смерть, прежде чем поднялись единогласно три руки, прежде чем в ночь битвы прозвучал её собственный приговор...       «...и я хотел сразиться с Алукардом, — продолжает Уолтер. — Искренне рассчитывал на честную дуэль. Мне жаль, что вышло в итоге именно так, леди Интегра». И вот теперь Интегре правда хочется ударить его, встряхнуть что есть силы, наплевав на его немощь и увечья. Алукард — это пустота почти на месте руки, там, где за десять лет Интегра привыкла ощущать оружие. Алукард — это беспощадное спасение, захлестнувшее улицы, улочки, подворотни её города, и угасающий в предрассветной тишине приказ вернуться. Алукард — это изо дня в день растущая тревога, что безумный майор был прав и Алукард отныне — лишь воспоминание, математическая абстракция, феномен по ту сторону материи. Алукард — это десятки обидных несостоявшихся «если», имя Алукарда царапает горло всякий раз, когда приходится выталкивать его из себя, произносить вслух, но не за Алукарда Уолтеру требуется просить прощения, не нечестностью терзаться. Знает ли он, захлёбывается возмущением Интегра, что число жертв до сих пор не просчитывается с точностью хотя бы до миллиона? Что мир в шоке, все пути из Британии перекрыты, история расколота на «до» и «после»? Что тротуары Лондона вымощены трупами, которые некому и некогда хоронить, пока к помощи взывают живые? Что недобитые фрики то и дело заражают упырями целые городки и пригороды, которые армии порой приходится предавать огню, потому что серебряных пуль в одночасье на всех не напасёшься? Что Серас Виктория как-то чуть не захлопнула её, командира, в своём гробу, настаивая, чтобы хозяйка поспала хотя бы одну ночь, однако сон Интегры Хеллсинг, как на колу, корчится на осознании, что пока она спит, где-то гибнут от рук и клыков нежити люди, чего не хочет понимать Уолтер, который извиняется перед ней за Алукарда и нечестную, видите ли, игру!       «Спать вам необходимо, — как ни в чём не бывало настаивает Уолтер. — Вы ранены. Правда, вы просто ранены? Не потеряли глаз?» Не понимает, смиряется Интегра. Не понимал и раньше, всегда значение для него имел лишь узкий круг своих: отец, она, Алукард — как для вампира, неудивительно, что к ним подался. А самое главное, что всегда ей было известно о его безразличии к чужим жизням, о неспособности сопереживать, об ущербности худшей, нежели пустота в рукаве слишком просторной больничной сорочки, но вслед за отцом Интегра готова была смириться с его холодностью, положиться на то, что личная верность ей, делу и идеалам её семьи восполнит недопонимание убийцы. Привыкла решать за других, забыла, что имеет дело не с чудовищем, а с человеком, который, не связанный никакими печатями, в любой момент способен выбрать то, что ближе ему.       «Просто зацепило пулей, — снисходительно утоляет беспокойство Уолтера Интегра. — Я различаю им даже кое-что. Восстановится со временем». Умалчивает о необходимости покоя и режима. О приступах головной боли, от которой темнеет в здоровом глазу. О призраке его голоса за плечом, вкрадчиво укоряющем её: «вы должны позаботиться о себе, моя леди».       Внезапно Уолтер, меняя тему, принимается расспрашивать о судьбе своих личных вещей. Не выбросили ли его одежду, и где жилет, что был на нём, и пускай его вернут, сейчас же, и нет, леди Интегра, он не держит там, в кармашке, ни яда, ни запасного мотка проволоки, упреждает Уолтер её невысказанные закономерные подозрения, убедитесь сами, только разыщите, бога ради... Он подаётся вперёд, к доставленному жилету, тянет к ему руку, неизвестно когда успев выдернуть иглу капельницы, — и тут же роняет обратно на постель. Лихорадочное возбуждение, с которым он подгоняет Интегру: «...в карманах, посмотрите в карманах», вызывают брезгливость и муторный приступ жалости, заставляет поверить в подкосившее его внезапно слабоумие, особенно когда он, заведшись, навязчиво, суетливо бормочет: «...в левом кармане дырка, дырка в кармане, они правда поверили, что у меня в кармане может случайно завестись дырка...» Благоразумие кричит Интегре о подвохе, и впрямь о яде, об оружии, об отравленной игле, которая вот-вот вонзится в палец, но извлекает Интегра наружу после долгой возни на ощупь в подкладке жилета всего-навсего скомканную тряпицу, с недоумением встряхивает, расправляя, не сразу понимает, отчего резко замолк Уолтер. И тут находка, развернувшаяся в широкую ленту бордового шёлка, хлещет по глазам воспоминанием о той же ленте, вьющейся вокруг пальцев утреннего ветра, и о подхватывающем её мальчишке, об искривлённом, как вздувшееся стекло, пространстве на экране в рубке дирижабля, о ряби на экране, нет, в самом пространстве и ране аномалии в нём, стремительно затягивающейся и затягивающей туда верного слугу Интегры, о щёгольском пышном банте на его шее. «Это ведь Алукарда», — благоговейно спрашивает, нет, утверждает она, это его, всё, что осталось от него: эта шёлковая лента да каменная плита с въевшейся в неё пентаграммой. «Всё, что осталось, — подтверждает Уолтер. — Но частицу себя оставляют в другом мире не просто так, а чтобы сохранить связь с ним, чтобы всегда иметь возможность вернуться».       Частицу себя. Пальцы Интегры невольно ласкают лоснящийся шёлк, соскальзывают вдоль нитей основы, поглаживают поперёк легчайшей неровности. Конечно же, Алукард давно творил для себя одежду сам, и вековой модности бант его тоже не из винтажного бутика. Чтобы сохранить связь. Чтобы вернуться. Ленту Интегра подносит к губам, только сейчас по натяжению отстранённо замечая, что Уолтер поймал болтающийся конец, и шепчет, дыханием согревая бордовый шёлк: «Возвращайся. Это приказ. Вернись, пожалуйста. Ко мне». И, прикрыв глаза, искренне на миг ожидает чуда, что шёлк растечётся, как иной раз — пятно на стене, моргнёт алым глазом и перельётся в долговязую фигуру. Но ткань безвольна и неподвижна, тепло в ней — лишь от впитавшихся жарких слов Интегры, а натяжение — от вцепившихся с двух концов рук.       «Алукард вернётся, если к кому и вернётся, то только к вам», — заверяет Уолтер. Когда Алукард не вернулся ни в первую, ни во вторую, ни в третью ночь после сражения за Лондон, Интегра запретила себе думать о нём, увязать в личном, пока судьба страны была на её плечах. Алукарда нет — стало быть, придётся и далее чистить эти адские авгиевы конюшни, не рассчитывая на него; все мысли об исчезновении Алукарда Интегра пытается свести к досаде из-за отсутствия своего абсолютного оружия, пытается не думать о нём вообще — пока рук её не оплетает обнадёживающим предзнаменованием шёлковая лента. Судьба, пора признать, щедро делится подсказками: из рук одного предателя нежданно-негаданно доставшаяся путеводная нить, рукой другого предателя пролитая когда-то, пробудившая чудовище кровь, все уловки и подначки Алукарда ради каждой капли и скупые откровения, какая сила течёт в жилах хозяйки.       Кровь. Что и говорить, вернее способа приманить вампира не придумаешь. Но в карманах, как назло, ничего подходящего, а в палате самого опасного некогда в Британии человека тем более ничего острого, кроме покачивающейся иглы капельницы, не найти. Вторя недавней лихорадочной одержимости Уолтера, Интегра с нетерпением дерёт кожу пальца коротким ногтём, оставляющим на сухой коже лишь белёсый след, и роняет не без иронии: «Жаль, что у тебя правда не припасено чем порезаться».       «Дайте руку мне, — Уолтер притягивает её к губам и, когда Интегра, опомнившись, пытается выдрать её из цепких пальцев, успокаивает: — Я больше не вампир. Не пугайтесь».       В самом деле, не вампир, зубы, по кромке которых он резко проводит её пальцы, не рассекают кожу с лёгкостью бритвы, а, по-человечески затуплённые, лишь больно приминают подушечки, с трудом раздирая наконец, а прикосновение мягкого языка не заживляет ранку, только вместе с выступившими каплями собирает первую боль. Поначалу Интегра едва поспевает за зачастившим в кончиках пальцев пульсом увлажнять, равномерно рассыпать по длине ленты капающую из ранок кровь. Затем ток приходится подгонять, растирать кожу, бередить рваные ссадины заново, не позволяя заживать, высасывать, выдавливать последнее, выжимать ноющее мясо досуха, с силой растирать ссадины о наждачкой обратившийся шёлк, услужливо придерживаемый Уолтером. Останавливается Интегра только поймав себя на исступлённой готовности искусать, изгрызть пальцы, чтобы шёлк ленты не просто был измаран — чтобы сочился бы кровью, и опускается тяжело на край койки, вяло наматывает кроваво-красную и окровавленную ленту на пальцы, пока не стукается костяшками о костяшки Уолтера, тоже предъявившего права на один-другой оборот, и замирает, слегка соприкасаясь руками, повязанными одной путеводной нитью, красной дорожкой для встречи высокого гостя.       С рубленым «подвинься» Интегра вытягивается поверх одеяла, примостясь на узкой больничной койке, как на краю глубокой расщелины одиночества между скорым уходом Уолтера и неизвестным возвращением Алукарда. С Уолтером она не соприкасается, кроме как руками, но ощущает его каждым миллиметром вдоль себя. Мысль о брошенных в лицо обвинениях, о тремя из трёх голосов окончательно и бесповоротно вынесенном приговоре дарует облегчение. Долг чести, долг справедливости отдан, и можно позволить себе не тратить быстротечные минуты наедине на ненависть, можно открутить обратно ночь сражения за Лондон и забыться на прощание в знакомом обволакивающем молчании Уолтера, в его убаюкивающем присутствии за спиной. Можно притвориться, что не замечает лёгкой щекотки у корней волос, списать на дыхание Уолтера в затылок, ритмичное тепло которого Интегра ощущает краем уха, но отчего-то крепнет уверенность, что Уолтер в нарушение миллиметровой дистанции деликатно, тайком перебирает пряди её волос губами. Предательски, электрическим разрядом прошибает мысль. Едва удержавшись на краю, Интегра резко разворачивается, с удовольствием ловит в лице Уолтера замешательство. Поменьше бы деликатничал, передёргивает Интегру, поменьше таился бы, глядишь, и до предательства не довелось бы докатиться. Порыв уйти путается в повязавшей руки ленте. Приподнявшись на локте, Интегра нависает сверху. Не ответом на возможные притязания Уолтера, не задумываясь о том, ответила бы ли она на них прежде, — с возмущением и вызовом Интегра прижимается к его запекшимся губам своими, восполняя недостаток опыта решительностью, захватывает нижнюю губу зубами, готовая прокусить до крови, до боли, до вскрика, но, опомнившись, медленно отпускает, отстраняется, переводит дух, пока Уолтер неверяще языком ощупывает краснеющий оттиск прикуса. И сам уже, не без труда оторвавшись от кровати, целует её в губы, увлекает за собой вниз, лаская, перебирая, осторожно прихватывая, показывая, как надо, провоцируя учиться, повторять, переиначивать, забегать вперёд. В горле оседает тяжёлый дух болезни и лекарств, который никогда не связывался с этим человеком, как не связывалась царапающая небритость подбородка и ощущение неаккуратных распущенных патл под ладонью. Интегра перебирает поредевшие волосы, седина за пару дней рывком взяла верх над чернотой. Когда они распутали руки, Интегра не помнит, ощущает только, как рука Уолтера между лопатками притягивает её бережно и с остатком прежней силы.       Стыдно должно быть ей: командиру, тратящему драгоценное время впустую, юной леди, возлегшей с бывшим слугой и приговорённым предателем. Однако стыдится он: своего увечья, своего ослабевшего тела, которое Интегра открывает взгляду, заворачивая казённое одеяло к нелепо торчащим из-под куцей больничной сорочки худым ногам с шишковатыми коленями, процедив в ответ на смущение Уолтера: «...кроме себя винить некого», — и смягчает суровость слов, касаясь его виска, очерчивая пылающими, саднящими кончиками пальцев излом брови, выступающую скулу; запрокидывает голову и жмурится от поцелуев в чувствительное горло над расстёгнутой верхней пуговкой воротника, сжимает со сладким смущением бёдра, когда выдох Уолтера, вряд ли ненамеренно, слишком удачно нацеленной жаркой волной прокатывается под рубашкой.       Раздевается Интегра неспешно, не пошлого поддразнивания ради — запутаться в пуговицах, застёжках, рукавах стесняясь больше, чем самого раздевания, выбирается из лабиринта одежд, цепляясь за струной натянутый, пристальный, заворожённый взгляд Уолтера. Вот теперь точно пора остановиться, самое время, подсказывает приторное благоразумие. Смерить надменным взглядом и растоптать окончательно насмешкой: «Что, раскатал губу, ничтожество?» Так и поступила бы, возможно, некая другая, рафинированная и расчётливая Интегра, которую мог бы вырастить другой, безупречный Уолтер, которого никогда не существовало. Но другой остаётся только бессильно подглядывать в щёлочку её сердца, когда Интегра, обнажённая, затаив дыхание будто перед погружением в тёмную воду ночного озера, вытягивается вдоль незнакомого и знакомого тела, причащается к тонкостям искусства соприкоснуться грудь к груди, живот к животу, бёдра к обнажённым, щекочущим редкими упругими волосками бёдрам. Ей льстит нежная зачарованность, с которой Уолтер целует её теперь, будто отсутствие одеяла и одежды разделило, а не сблизило их. Его деликатность и застиранная ткань сорочки, задевающая её соски, её смущение и прохлада воздуха вдоль влажной промежности переливаются в теле, как озноб и жар во время лихорадки, как радуга на плёнке мыльного пузыря, который лопается, когда Уолтер наконец кладёт руку ей на грудь. Мягкость заполняет его ладонь, упругость томно отзывается на испытующее пожатие. Руки, губы Уолтера не просто касаются — погружаются будто неглубоко в обретшую вдруг объём и небывалую чувствительность кожу, и Интегра притягивает его голову ближе, когда Уолтер самозабвенно накрывает губами смуглый широкий ореол вокруг соска, и млеет, когда он трётся небритой щекой о её живот, и закусывает сосредоточенно губу, когда помогает ему избавиться от сорочки, стаскивая одежду со здорового, затем, бережно, — с увечного плеча, и захлёбывается смешком радости и печали, когда Уолтер обвязывает бордовую ленту вокруг её бедра, затягивает узел, будто упаковывая подарок к Валентинову дню. Только подарок он не упаковывает, а распаковывает; послушная лёгкому направляющему касанию, Интегра поднимает бедро, сглатывает рвущиеся наружу стоны, когда Уолтер слишком легко проскальзывает пальцами по слишком сочащимся влагой, слишком ощутимо набухшим, выпирающим складкам, которые слишком красноречиво выдают пробуждённое им желание. Не заставляя себя ждать, почти со змеиной стремительностью Уолтер приникает к ним ртом, и тонкого вскрика Интегра уже сдержать не успевает, взбрыкивает неловко, потому что захлёстывающий её поток наслаждения не идёт ни в какое сравнение с самыми смелыми собственными экспериментами: будто она лишь нерешительно или, наоборот, грубо подёргивала отдельные струны, а Уолтер заставил всё её тело до мычащего невнятно горла, до туманящегося зрячего и ноющего раненного глаза зазвучать музыкой, отголоски и перезвоны которой блуждают эхом, будят в ней томление по большему, даже когда Уолтер, тяжело дыша, снова утыкается влажным ртом в её шею. Ведомая интуицией и фантазией, подпитанной лишь допустимыми к публичному показу фильмами, Интегра ведёт пальцами, ладонями по жилистой спине Уолтера, по бедру, скользит по краю живота в пах вопреки его дрогнувшему «не надо», и даже при полной своей неопытности понимает, что нащупывает слишком вялое, мясистое.       «Простите, — шепчет Уолтер, утыкаясь лбом ей в ключицу, и шёпот жаром ползёт меж грудей, по животу Интегры. — Я нынче, кажется, не в лучшей форме». Интегра гладит его по спине, по неловко оттопыренной лопатке безрукого плеча, впивается вдруг ногтями под приливом мимолётного раздражения: господи, если бы это его «не в форме» было самым печальным обстоятельством их свидания, если бы не лежала на нём тень последней милости к приговорённому к смерти! И снова Интегра даёт волю решимости и нежности, опустив руку, принимается ласкать его таким, какой есть, и по глубокому вдоху, по возобновившимся ответным прикосновениям догадывается, что её неискусные манипуляции Уолтеру доставляют удовольствие независимо от того, завершатся ли они успехом. Освоившись, запустив руку дальше, Интегра улыбается смущённо и лукаво одновременно, что мужчины там, внизу, устроены сложнее, чем она задумывалась, не просто один-единственный торчащий или болтающийся отросток. А когда собственные снедающие потребности берут верх, она опрокидывает Уолтера почти на спину, забрасывает за его бедро ногу, украшенную импровизированной вызывающе-яркой подвязкой, притирается, подобрав позицию, гениталиями, и в горле пересыхает не столько от успешности попытки, сколько от невообразимого прежде собственного животного бесстыдства. Грудь Интегра, приподнявшись, подставляет ошалелым губам Уолтера, и раскрывается под его пальцами внизу, где на его ласки отзывается сильнее всего, и сжимается вокруг его пальцев, когда понимает, что Уолтер протолкнулся осторожно вглубь, догадывается по его сосредоточенному, застывшему с приоткрытым ртом лицу, прежде чем вычленяет нечто новое в сумбуре собственных ощущений. С кивком Интегра принимает его в себя, принимает, даже когда он добавляет ещё палец, только сдавленным мычанием предупреждает, когда Уолтер растягивает её до предела, и она чувствует себя вдруг на редкость беспомощно: тонкое кольцо натянутого ожидания боли в руке Уолтера, боли, которая сама по себе значит гораздо меньше, чем то, что она, Интегра, позволила ему до грани, разделительной черты этой боли себя довести, и, затаив дыхание, она снова коротким кивком отвечает на немой вопрос Уолтера. Он раскрывает стиснутые пальцы, проталкивается глубже, вторит болезненному стону Интегры, но, тем не менее, неумолимо бередит свежую рану, в воображении врываясь в её тело явно не рукой, размазывает густой, приправленный кровью сок по бедру Интегры и извиняется мягким, благодарным поцелуем в губы, нежным снова поглаживанием между её великодушно раскинутыми, охватившими его ногами, где всё ещё болезненно тянет, даже в ответ на легчайшие, внимательные прикосновения, лишь изредка задевающие свежеотворённый вход, тянет так, что бедро скручивает судорогой...       Не судорогой, впрочем.       Тянет так, будто туго натягивается обвязанная вокруг бедра кроваво-красная лента, будто на конце её повисла глыба весом не меньше самой Интегры, врезается в кожу, и Интегра инстинктивно цепляется за Уолтера ногой сильнее, прежде чем в голову приходит, что странно...       Скользкой рукой Уолтер хватает её за щёку, резко шепчет: «Нет!», когда Интегра едва не оглядывается, а на повязанной вокруг бедра ленте правда что-то висит, раскачивается, тянет вниз, заставляя Интегру крепче ухватиться за плечо, кажется, больное, за талию Уолтера, его ноги в ответ оплетаются вокруг её свободной лодыжки, «только не оглядывайтесь», и когда уже вытянутая будто до тонкости струны лента грозит едва ли не перетереть ногу пополам, что-то прохладное хватается за бедро Интегры, заставляя её вскрикнуть, попытаться высвободиться, и только рука Уолтера на щеке удерживает её, только отрывистый, близкий, губы к губам шёпот: «Нет способа вернее...» — «Алукард», — неверяще выдыхает Интегра, и горечь поцелуя Уолтера подтверждает догадку.       Натяжение на ленту спадает, зато расползается по бедру крепкая хватка, и вокруг талии оплетается тоже, вцепляется прямо в пупок, повисает тяжесть, будто кто-то, выбираясь из разверзшейся прямо за краем койки бездны — Интегра не видит, что у неё за спиной, но готова поклясться, что больше не ровная светлая стена палаты, — хватается за её тело, подтягивается обеими руками. Нет, тремя: скользит гладкой сухой змеёй по рёбрам, оплетается вокруг одной груди, и Интегра едва сдерживает новый крик, испугавшись вначале, что за грудь её ухватятся, дёрнут с той же бездумной силой, что и ниже; затем же она цепенеет, видя не руку, а свитое из густой черноты щупальце — одно из многих обличий Алукарда, бояться нечего, уговаривает себя она. Точно такое же щупальце, чувствует Интегра, ползёт вверх вдоль её бедра, по проведённому Уолтеру скользкому, смешанному с её кровью направляющему следу, тычется в пересохшие складки, где и следа недавнего возбуждения не осталось. В пугающей синхронности с происходящим Уолтер облизывает пальцы, оставляя плёнку густой слюны, и размазывает её там, внизу, помечая вход, облегчая готовящееся вторжение. Вот только откуда быть уверенной, что за спиной у неё именно Алукард, осеняет вдруг Интегру, мало ли кто, что скрывается за сотканным из живой тьмы обличием, мало ли кого Уолтер, предавший её уже один раз, вызвал её кровью незнамо откуда, предаёт в полное распоряжение за очередной сомнительный шанс продлить собственное существование, он, упорно выживающий, упорно бегущий от смерти, от самой смертной доли? И может, не в подорванном здоровье кроется причина его бессилия, а в том, что руководствуется он холодным расчётом, не бурлящей в крови страстью? Интегра дёргается, пытается разом сбросить хватку, лапающие её руки и конечности с обеих сторон, и Уолтеру, единственная рука которого погружена в интимнейшую впадину её тела, остаётся только впиться в губы метким поцелуем, жёстким, зубами прихватить кончик языка, с которого готовы сорваться протесты и проклятия, с отчаянием, в котором Интегра соглашается, смиряясь, признать отчаянную попытку помочь со стороны человека, который служил ей верно десять лет, а не отчаяние раскрытого предателя. Получив наконец обратно свободу и дыхание, она зовёт: «Алукард!», укрепляет нить своего приказа и своей крови своим зовом, притирается, зажмурившись, лбом ко лбу Уолтера, длинноватым прямым носом — к его носу, когда в растерзанное отверстие жадно вдалбливается, растягивая, разрывая, холодящий отросток, господи, сколько в нём ещё может быть длины, и толщины, и нетерпеливой животной похоти; и сбивчивый, неразборчивый шёпот Уолтера на её губах помогает сдержаться лучше, чем рука в её промежности, пытающаяся привнести в это безумное соитие хотя бы капельку удовольствия, как и грубо, но чувственно ласкающая рука на её груди — бледная до синевы, с толстыми ногтями, больше похожими на когти, но всё-таки рука, не сгусток тьмы. Как никогда Интегра жалеет, что не уступила ухаживаниям Алукарда раньше: узнавала бы тогда наверняка и прикосновения его рук, и толчки его члена внутри, и льнущее сзади напористое, придавливающее её к Уолтеру теснее тело, и жадно впивающиеся в плечо губы, и расстояние между легонько покалывающими клыками. «Не смей!» — хрипло роняет она на вышибаемом из неё очередным резким толчком выдохе, а когда Уолтер мечет ей за спину яростный взгляд, щерится почти по-вампирски, Интегра облегчённо улыбается, разрешается от последних сомнений. В грубом, неистовом соитии признаёт она, перенимает бешеное ликование в честь возвращения в бытиё. Вжатая в худое тело Уолтера, она животом ощущает твёрдость его ожившего органа, и эйфорической гармонией замыкается в теле смутная радость, что она сможет воздать ему благодарностью, пускай и не слишком уютной ещё для неё самой, но которой он явно желает. Имя Уолтера не срывается с губ только сдержанное предусмотрительно прижатыми к ним пальцами. Не сразу Интегра понимает, что пальцы эти принадлежат второй руке помолодевшего Уолтера, и будто понимание её выдёргивает вдруг из реальности, перекидывает гибко изогнутое, изломанное тело куда-то за спину Интегры, в неизвестность, которая завихряется жадной воронкой, поглощающей всё и вся — и её дворецкого, и её крик, и саму Интегру готовой затянуть за волосы, за каждый клочок кожи, за полыхнувший болью раненный глаз, если бы не пригвоздившая её сверху бесчисленными руками, вонзённым в неё членом масса, если бы не собственные, до онемения вцепившиеся в края койки руки...       Интегра произносит «Уолтер» с опозданием, а быть может, напротив, когда безопасно уже его имя произнести, когда за спиной снова маячит всего-навсего блеклая стена, а об Уолтере напоминает лишь раскачивающаяся игла капельницы, будто только что извлечённая им из вены. «Уолтер», — повторяет Интегра из глубины разбитого, растерзанного тела, и низкий голос за спиной задумчиво отзывается: «Когда оставляешь часть себя в другом мире, сохраняешь связь, и он забирает тебя, рано или поздно». Интегра заключает лицо Алукарда в ладони, едва обернувшись, такую скорбь и радость как-то сразу не примирить. «Его рука», — по ходу произнесения слова теряют вопросительную интонацию, конечно же, его рука, поэтому он так настоятельно расспрашивал про глаз Интегры. Прильнув лбом ко лбу Алукарда в повторение недавней такой же близости с другим, она плачет молча и благодарно за бесценный подарок, за выбор, перед которым Уолтер не поставил её ещё и в третий раз. Интегра плачет, пока усталой грусти не перебивает тревога, отчего Алукард так смиренно пережидает её излияния. Утирая с его лица собственные слёзы, она пытается прочесть в рдеющих алых глазах, не кроется ли за его пассивностью больше, чем потрясение от бурного и неожиданного возвращения в мир живых; оба его глаза, по крайней мере, на месте, деловито констатирует Интегра. И оба немного оттопыренных, знакомых уха, за которые она заправляет нечёсаные, как всегда, волосы, и бугорок кадыка, и ямка между крупными ключицами — всё на месте, ничто не оставлено в залог по ту сторону, но Интегра, соскользнув ладонями по плечам, проводит всё-таки бдительно вдоль его рук, вдруг недостаёт какой-то твёрдой, резко очерченной мышцы, рокового фунта, грамма плоти, перебирает тяжёлые кисти, каждый палец с толстыми, похожими на затуплённые когти ногтями, и, возвращаясь снова вверх, изучает узор волос на груди, сожалея снова, что не узнала, не запечатлела в памяти его раньше до последнего волоска, прихватывает маленькие твёрдые соски, обведённые тёмно-лиловым, такие нелепые, совершенно бесполезные мужскому телу рудименты, но главное, что на месте оба, и можно спокойно проследовать ниже, прочувствовать переплетения мышц на впалом животе, заглянуть в ложбинку пупка — не затерялся ли там сгусток коварной тьмы? — по-хозяйски огладить член, хранящий ещё тепло и влагу её ноющего от боли и от разгорающегося заново желания лона, единственный дерзостью встречающий ревизию Интегры, которая бесцеремонно проверяет и другие придатки мужской анатомии, с ними, покалывает печаль, близко она ознакомилась не далее, как сегодня, и, оставляя позади разочарованный вздох Алукарда, спускается ещё ниже, вдоль мощных бедер, бледных коленей, рельефных голеней к костлявым стопам, пугающим её холодом отставленных больших пальцев, на которых она слишком часто видела бирки покойников, и её пальцы невольно охватывают, вклиниваются между ледышками пальцев ног, пересчитывают на ощупь, сжимают и согревают, и, накрывая волосами, прижимаясь губами к подъёму стопы, Интегра заявляет рвущуюся из груди горячую претензию на всё пересчитанное.       «Эй, — с другого конца своего роста смеётся Алукард, выглядывая из-за покачивающегося члена. — Иди же сюда. Я тоже хочу удостовериться, что у тебя всё на месте, сумасшедшая ты женщина. Рисковать своим телом, а то и большим, неизвестно ради кого: не видя лица, не спросив имени!» И вторя его смеху, Интегра приходит праздновать в его объятия, радоваться ему целому, удостоверившись, что все части на месте, не вспоминает только о ленте бордового шёлка, о дороге из крови с привкусом серебра, о путеводной нити, следуя которой находит Интегра слугу своего.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.