Такова сила проклятой крови. Она убивает изнутри всё, проникая туда… От одного лишь прикосновения. Словно сама Смерть.
Мирай бьёт кулаками ему прямо в грудь, раздирает побелевшие костяшки согнутых в приступе агонии пальцев, бьёт дико и надрывно, с тонким хрустом-всхлипом, рвано дыша точно в бескровное лицо. И вроде бы уже виднеется зияющая дыра слева. Курияма с глупой надеждой верит, что там находится сердце. — Ответь мне, семпай! Охриплый голос срывается на крик. Она буквально вгрызается тонкими, словно паучьими пальцами в его плечи, и ей кажется, что тут не обойдётся одной единственной дырой в груди. Продырявленные плечи слегка колышутся, туда-сюда, покачиваются на ветру. Они то вдыхают ледяной воздух, желая продуть её насквозь, то наоборот, вбирая его весь обратно, дабы иссушить до сморщенного мешка желтоватой кожи. Собственный голос звучит чуждо, мерзко, как поражающая чума. Губы мелко дрожат. Ещё чуть-чуть… — Семпай! И… — Акихито-кун… Возведённое в крик имя рвёт её всю на какие-то отдельные составляющие. Проклятье-вой, коим она являлась на протяжении всех шатких нитей между жизнью и смертью. Она обвязала его сейчас этими колосящимися в такт глухой музыке нитками, что жалят ядом до корней незатейливо и до безумия смешно. Безжизненный шёпот едва различался по бледным губам-полосам. Он бездыханно и сипло утекает по ту сторону грани, о которой Курияма успевает лишь мечтать, кровавым клинком разрезая бесформенных ёму — посланников гнусного Загранника. Ей было бы намного легче ненавидеть его, презирать, насмехаться над статусом чудовища, жаждя во снах прикончить демоническую тварь. Тогда бы она его и убила, не удостоив и взглядом. Выпотрошила по частям всего, вычеркнула из жизни, уехала прочь. Долой из города с отравленной вишней, что своими семенами произрастает во что-то обязательно страдальческое. Мирай одна — прежние кошмары приходят уже не как гости, а как дотошные и брезгливые жильцы, придирчивые ко всему её существованию. И даже фарфоровая рука, застывшая в воздухе, не в силах отогнать их. Нерушимые оковы судьбы сдавливали грудь, затрудняли дыхание, неодолимо затягивали её в ту бездонную пучину, из которой она так отчаянно пыталась выкарабкаться, ломая ногти, снова и снова падая вниз, будучи сотни раз побеждённой. Курияма сорвалась однажды — по неосторожности, по глупой вере, по несчастью быть изгоем — она хотела лишь попробовать полететь ввысь одна без чьей-либо помощи. Юи, взмахнув презренно на прощанье синеватыми крыльями, с лёгкостью взлетела в слепую ночь и оставила её совершенно одну. Курияма захотела попробовать — не получилось. Оборвалось. Так быстро, круто закрутив на обрыве — она полетела. Но уже не к небу, не к земле даже. В специально приготовленное для неё место, где показушно, стараясь угодить, они выставляли самые яркие вырезки совершённых деяний, самые сочные, самые губительные. Те, кто принуждают валяться где-то в переулке, проживая там последние секунды выброшенной на улицу шавкой. Место для тех, кто не достоин счастья. У неё — слабые, длинные, почти прозрачные руки. Правой наказана учесть навечно ощущать на покрове кожи шелестящие серые бинты, что сдерживают её истинную сущность. Курияма моргает — и бинты превращаются в кусающих ладони змей. Даже такие подлые существа не изъявляют желания вкусить её крови, даже им она гадка, противна и отвратительна. Странные лица вторят что-то похожее, смеются тщедушно, распивая в беззаботной беседе сладкое вино. И изогнутые, некрасивые пальцы, что запачканы въевшимися каплями багровой жидкости, держат оружие всё также неродимо, как и в первый раз. Но одного толчка хватает, чтобы пробить, казалось бы, в прочной ткани из искусственной плоти и ломких, пластмассовых костей округлое отверстие размером с кулачок дрожащих рук. Отчего-то она не чувствует в себе страха. Или это простое помутнение потерявшегося в тёмном лесу сознания? Тяжёлое дыхание сдавливало горло, как и длинный шарф, что извивался в нетерпении задушить её в порывах морозящего от макушки до кончиков пальцев ветра. Тебе это нужно, поёт ещё одно знакомое лицо добродушной фигуры. До колкого острия-органа в груди, что вспыхивал в ней, отдавая точными ударами в кровь разливающийся быстрым потоком и поглощающий всё на своём пути яд, который без устали и зверски желал растворить на жалкие частицы всё, что ей дорого. Проклятая кровь. Проклятое счастье. Словно один взгляд — это и есть её спасительная дорожка в его мир. Ей это нужно, как глоток свежего воздуха после всплытия на спасительную поверхность. Она барахтается небольшой деревяшкой, подхваченная штормовыми волнами — и её уносит, крутит, завлекает опять, опять этот нескончаемый привкус кошмара. Ей всего лишь надо увидеть, поверить, заставить себя думать, что вот он — настоящий, живой. Её. Внутри всё замерзает и ломается по швам, когда незаметное ранее эхо шепчет, что сие занятие напрасно. Но их это забавляет. Вскоре и её позабавит, надеется Мирай. Замогильные песни слышатся здесь настолько чётко, что Курияма и не удивляется ни капли, принимая это как должное. Они звенят наперебой церковным перезвоном колоколов, будто соревнуясь — кто быстрее переварит ей мозг. Издевательски пытаются передразнить смех Юи, звонко отпечатываются фиолетовыми синяками — прямо чернеющая гангрена. Курияма с силой заставляет себя открыть глаза. У Мирай сжатая полуулыбка, лезущая против воли на бледное лицо. Такая же, как в день потери Юи. Забавно, насколько легко порой можно прервать жизнь. Курияма знала это как никто другой. Ей хотелось бы даже заплакать. Да слёз этих, высосанных ещё тогда, в тот злополучный день, уже не собрать в крупицы, твердящих её бессилие. — Досадно, — выдавливает она сквозь зубы, стараясь унять дрожь в ногах. Дикий ветер ледяными руками обнимает со спины, и почему-то ей мерещатся руки матери. Такие же пустые и холодные. Чёрные вороны кружили изнутри, вылетали из неё ранеными и сломленными, с едва дрогнувшими в последний миг ошмётками-крыльями. Одинокий паразит засел в ней ещё с самого рождения, нет, ещё с провозглашения их клана. Теперь он нагло и бесстыдно, будто она уже долгие годы гниёт под землёй, продолжает раскалывать на кусочки. Проедает себе по измождённым мышцам путь, разжёвывая ей конечности, в которых проклятая сила, обращённая в одночасье спасительный и поражающий всё живое сок, свёртывается под хлопьями искусно созданного ею снега. Ах, злополучная память вдруг со спешкой желает напомнить ей, что она сама и является тем самым паразитом. Девушка прячет растерянные стеклянные шарики глаз, больше похожие на игрушечные, которые она так любила в позабытом прошлом рассыпать по водной глади спокойного течения. Мирай не смеет даже поднимать взгляд выше пробитой почти насквозь груди. Она слышит треск морозных губ, что она вышивала и царапала ногтями по чёртовой памяти, чувствует кривое движение белков неживых, как и у неё, ледяных глаз. Мирай больше не хочет никого терять. В дыре его тела — пустота. Абсолютная, тёмная, кромешная. Поросшая сорняками. И она слышит оттуда до боли, до слёз, до хрипа родные, тянущиеся липким и грязным туманом голоса. «Убийца, убийца, убийца» — вторят ей игриво, чуть с насмешкой, перекрикивая раз за разом противные частоты. — Да, — выдыхает она. И устало утыкается в плечо своей беспристрастной, чудовищной, признающей её слабость толике безумства и горя, которая вылилась в нелепое подобие человека, что был ей когда-то знаком. Может, она даже его любила. Да Мирай и не помнит уже. Смутные кадры из прошлого, точно бы вставки из какого-то дешёвого сериала, заселяют её голову роем озлобленных, родившихся истреблять ос. Накрахмаленный снег неспешно превращался в разлетающийся прах. Казалось, она давным-давно пала ниц за потустороннюю, сокрытую от глаз обычного человека грань. Потонула. Что-то давит ей на хрупкие плечи, ломая их напополам с едким хрустом, и весёлый, искренний смех девочки-которая-подарила-свободу исказился при попадании внутрь, превратившись только в раздробленные отголоски чего-то усопшего в её обуглившихся глазницах. Мирай ломит позвоночник багровый дождь — просыпаются призраки прошлого. Мирай как-то вычитала в одной книжке по психологии действенный способ справиться с депрессией — ставить каждый день плюсы, независимо где — хоть краски разливать и чертить. Она отрывала листки, рисовала на них чёрной пастой жирные плюсы. Курияма из последних сил старалась заставить перестать себя видеть в них надгробные кресты, что неживым хороводом плясали вокруг, кружили её саму в затерянном круговороте. Мирай запачканными ладонями протирает очки — ночь темна — кровь застилает Курияме глаза. На белых ресницах трепещут жгучие капли загранного. Наверное, того, чего у неё никогда не будет. Ей хотелось бы даже сдаться. Срезать с опалённых лопаток остатки прорезавшихся когда-то крыльев, счистить гной, людской пепел и лепестки-слезинки зачахшей сакуры. Вязкая смола затягивает за собой, крепко хватает за маленькие лодыжки и обволакивает руками-всполохами в холодном воспоминании. От плеч к маленьким ладоням тянулись линии трубочек вен, вулканами по которым текла взрывающаяся кровь. Ядовитая и всё же живительная жидкость ударяет ей по каждому участку кожи, и Мирай давно считает это своей личной формальностью. Убийственная сила, дающая жизнь. Смешно. Мирай поднимается с кровоточащих колен, снежинки — белые искорки холода — потихоньку кусали последние объедки. Один момент — и старые, потрёпанные бинты витками падают с правой руки. Палец начинает кровоточить, с каждой упавшей вниз каплей срастаясь в кровавый кинжал. Чернеющие следы разъедают снег мгновенно, и будто бы белоснежное поле цветов окрашивается в предательски алый цвет. — Не беспокойся… Со мной, — она вполголоса шепчет, подбирает слова, натягивает ради встречной улыбки свою, — ты в безопасности. Мирай в отражении его призрачного лица видит себя, набрасывающую жёсткую верёвку просто, легко и вовсе непринуждённо, с дымчато-мутными глазами, на которых слёзы издавна обращались в губительную кровь. Её одержимость вопила страшно-пугающий металлическим голосом, но Курияма закрывала на ключ саму себя, оставляя умирать во сне. В очках крупицы разбившегося льда видятся ей яснее и отчётливее. Ей кажется это красивым прежде, чем они намертво разъедают ей руки. Огни в домах погасли с момента её появления. Мирай тешит себя мыслью, что люди спокойно спят, не зная абсолютно о том, что здесь творится, они в безопасности, а сама она пробивает им свет сквозь непроглядную тьму — нового полотна её мира. Он сидит на скамейке не шевелясь даже, и уголки сами губ тянутся вверх — неужели можно так долго просидеть в одном положении без движений, удивляется Курияма. А позже закашливается, пока в горле кто-то явно недовольный её поведением когтями продирает слова — непрочитанные письма с небес. На ней всё та же школьная форма, накинутый поверх её мягкий кардиган и больше ничего, когда самого его она укутала так, будто готовилась к сорокоградусной зиме. Но Мирай совсем не холодно, врёт она себе. Маленькие посиневшие пальчики дрожат, протирая стёкла с прорезями-трещинами по всей поверхности треснувших очков. — А? — озирается по сторонам девушка, повинуясь фантазиям воображения. — Нет, мне не холодно, семпай! Мирай садится рядом, положив голову ему на плечо, смотрит в израненное бесчисленными ёму небо. Ей хочется кричать пронзительно, дабы обесточить их до простых теней, вынужденных прятаться от стражей границ. Но Курияма лишь улыбается так беспечно, дурашливо и вслепую ищет хоть какую-нибудь маску, чтобы поскорей скрыть за проблеском нерадости свои необузданные страхи. Она не желает смотреть на него. В этот момент Курияма хочет разве что ослепнуть, закутаться в белоснежном одеяле из снега, заснуть и никогда больше не просыпаться. Но сны разбиваются, а чудес не бывает, ибо это всего-то глупо-забвенная грёза. И глаза прочно устремлены только в небо, куда угодно, но не на него. Оцепенение накрывает её с головой, стоит ей лишь взглянуть на опущенное лицо, всё в солнечных бликах уходящего солнца. Когда она касалась его — это были тщетные попытки нащупать воздух. Убого и жалко.Часть 1
16 февраля 2015 г. в 21:05