ID работы: 2907660

Игра без правил

Джен
R
Завершён
143
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
143 Нравится 28 Отзывы 21 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Howard: You hate jazz? You fear jazz. Vince: Shut your mouth. Howard: Ahhhh… you fear jazz, don't you? Vince: No I don't. Howard: You fear the lack of rules, the lack of boundaries. Oh it’s a fence, no it’s soft, ahh… What's happening? The shapes, the chaos! Huh? It has to be simple nursery rhymes for you, doesn't it? When the melody gets abstract, you mess your trousers and run to your mummy. The Mighty Boosh Иногда он забывает, что на улице есть какой-то свой, особенный, другой свет: солнце в полдень, звезды в полночь, а по вечерам — густой мятный ликер мегаполиса, в котором плавают спирали фонарных огней и разноцветные искры рекламных вывесок. В репетиционной аудитории свет всегда одинаковый, приглушенный. Кажется, он поселился на дне глазных яблок Эндрю и преследует его утром, когда он хочет спать, днем, когда он хочет спать, вечерами, когда он хочется спать, и ночью, когда Эндрю не смог бы заснуть, даже если бы ему выдали на это письменное разрешение и привязали его к кровати. В девятнадцать лет организм все ещё делает большинство вещей сам, щедро раздавая одолжения, которых со временем становится все меньше, пока ты не оказываешься должен своему телу так много, что оно забирает тебя в рабство и начинает управлять тобой, заставляя мочиться в постель или забывать, как называется та штука, которую обычно надевают на голову зимой, а заодно — собственное имя. Свое имя и фамилию он, возможно, тоже успел бы забыть, но Флетчер обращается к нему довольно часто. «Эндрю» всегда звучит мягко, даже если вслед за этим раздается: «Слезай со стула и съёбывай с моих барабанов на хуй, бездарный ты жиденок». «Ниман» всегда звучит как циркулярная пила, вгрызающаяся в дерево. Зато его тело всё ещё способно на многое, например, не разваливаться на куски, как он его ни насилует. Лишь спать по ночам становится всё труднее, он не отдыхает, а бродит, едва переставляя ноги, по какой-то вязкой жиже, достающей ему до горла, мимо плывут нотные закорючки, цепляющиеся за его ресницы, и жилы на руках раздуваются, пульсируя в такт гранд-биту, в котором колотится сердце, и его мозг вихрится в бинарных ячейках некратных восьмых, ум-па-тидл, ум-па-тидл, ум-па-тидл, и всё распадается, распадается, распадается, не желая соединяться, не желая складываться, как ни старается Эндрю, в тот самый нужный, требуемый, ум-па-тидл-ум-па-тидл-ум-па-тидл, необходимый, желанный, недостижимый — съебывайсмоихбарабановнахуй — темп… Плывущие по аудитории голоса огибают его уполовинившуюся спину и понурую голову. — Чё, мужик, как выхи? — Да чёт как-то беспонтово. Пошли с Клэр в кино на какой-то говенный фильмец, там поцапались, она потом дулась весь вечер и на следующий день. Тупак, в общем, лучше бы никуда не ходили. Сам как? — Да мы с Томом так нажрались в субботу днем, что когда я в себя пришел, пора было на репетицию вставать. — Они достали меня, достали! Только и знают, что ныть: «Вот твой брат в этом возрасте уже успел…» — Забей, мне предки тоже постоянно мозги клюют. — Короче, я не выдержал и говорю ей: «Слушай, ну, хоть раз ты можешь это сделать, и чтобы потом у тебя не было такое лицо, как будто ты сейчас блеванешь?» — Чувак, ты какой-то наивный, ей-богу. Не могут они, не могут! Все бабы такие. Они должны обязательно тебе показать, какой они, блядь, подвиг совершили, а то им не прикольно. — Черт, все ноты помятые, как из жопы достал. Не пойму, это я их так сложил и убрал, что ли, неудачно? — Блядь, ещё пару месяцев рядом с ударными, и я нахрен совсем оглохну. Прямо хоть беруши вставляй. Надо иногда местами с саксофонами меняться. Не, ну, скажи? — Ага, особенно басам хорошо! Никогда ни с кем не поменяются. — Ха-ха, очень, блин, смешно. — Это не настройка, а пиздец, полный, полный пиздец. — Даже попрактиковаться не успел… — Лучше всего самим барабанам, конечно… — Он же меня щас уроет… Бам! Голоса стираются, дыхания становится не слышно, только толчки граунд-бита внутри. Флетчер всегда появляется вместе с тишиной. Эндрю считает его шаги. Раз — остановка у двери. Глухой стук. Два — опускает ногу в блестящем черном ботинке на выступ порога. Усиливающийся шорох подошвы и кожаный скрип. Три — переносит вторую ногу за порог. Растекающийся в стороны слабый удар. Четыре — на ходу закрывает за собой дверь. Это — бесшумно. Направляется к вешалке, снимает пиджак, оставляет его там. Медлит две ударные доли такта, слушая спиной разливающийся в повлажневшем воздухе трепет, впитывает его почти равнодушно, лениво всасывая первую порцию, как виски не самого лучшего сорта. Лучший — впереди. Глубокий свободный вдох, раскатистый, похожий на трение по дереву, выдох. Несколько улыбчивых морщинок, застрявших у глаз, становятся глубже, углы рта на миллиметр смещаются кверху Сука, думает Эндрю, глядя на шнурки своих кроссовок. Просто ебучая, блядь, сука. Он знает все, что происходит сейчас, наизусть, смотреть не нужно, достаточно считать. Нечетные восьмушки удлиняются, четные — укорачиваются. В горле так сухо, что пощипывает. Обмотанные пластырем пальцы подергиваются, руки пытаются сжаться в кулаки, не сметь, не сметь, я сказал, стоять на месте, одна расслаблено лежит на коленях, другая на старте, готовая галопом ринуться к нотной стойке. Вот так, хорошо. Пора поднимать взгляд, чтобы не пропустить первый сигнал. Рука, поднявшаяся в полутьме, словно светится, она сжимает невидимые, но такие прочные и ощутимые, впивающиеся в кожу нити. Эта рука кажется единственно настоящей здесь и сейчас, все остальное иллюзорно, даже твое тело — фикция, чья-то выдумка, набросанный штрихами эскиз, у которого нет шансов существовать отдельно от дирижерского взмаха. Ещё несколько секунд, размазанных в липкую кашу, граунд-бит становится почти невыносимым. И… — «Караван» со сто пятого такта. Как медленная смерть, пущенная на ускоренную перемотку. — Пять, шесть… Ему кажется, что он слышит свист хлыста. — Семь! Звуков так много, что каждый в ансамбле сошел бы с ума, если бы не знал, где искать в этом хаосе свою партию. Свое звучание есть даже у Эндрю, хотя он сидит слева от установки, а рыжий ирландский шут гороховый Коннели, который даже ссыт, наверное, не в такт со своим хером, гордо устроился за барабанами. Эндрю, пониженный до второго состава, до должности придворного шута, вертит ему ноты, и это так нечестно, так нечестно, что, если бы они снимались в фильме, Эндрю втихаря придушил бы сукиного сына подушкой, сыпанул бы яду в его сраное ирландское пиво. Взмах рукой, удавка тишины. — Пять, шесть, семь… Звук. Взмах. — Пять, шесть, семь… Звук. Взмах. — Эриксон, тянешь. Это не решение, усыновите ли вы с партнером камбоджийского сироту или китайского. Подтянись. Пять, шесть, семь… Звук. Взмах. — Фрэнк, торопишься. Боишься на свиданку не успеть? Тогда представь, что тебя уже бросили как нахрен никому не нужного говнюка, и играй нормально, ясно? — Да, сэр. — Я не просил тебя открывать рот. Захлопнись и вернись к тромбону. Пять, шесть, семь… Звук. Взмах. — Коннели, тянешь. Я взял тебя в основной состав, но, если ты сейчас повторишь мне такую же хуету, вы с Ниманом поменяетесь местами. Пять, шесть… Звук, снова звук, на этот раз он успевает расцвести и живет достаточно долго, чтобы у Эндрю появилось время вцепиться зубами в тень обещания. «Вы с Ниманом поменяетесь местами», третью неделю он ловит эту фразу, как брошенную кость, а ему всё не дают её обглодать, размахивая перед самым носом, но позволяя лишь вдохнуть дразнящий запах, и продолжать носиться вокруг вожделенного лакомства, и умоляюще бегать за хозяином следом, жалобно поскуливая в нетерпении, зудящем где-то под коркой и под содранной кожей рук. Сука, думает Эндрю, переворачивач нотный лист. Какая же ты сука. — Пять, шесть… Звук. Взмах. — Пять, шесть… Эндрю вспоминает, как Флетчер отловил его в коридоре на перерыве первой репетиции, как распластал по лицу теплую принимающую улыбку, изображая из себя заботливого папочку, как с интересом расспрашивал о родителях, как посоветовал расслабиться и получать удовольствие, расслабиться и получать удовольствие, расслабиться и получать, почему бы нет, ведь удовольствия становится всё больше, и оно делается всё сильнее, когда он бросает свои разбитые руки в ледяную воду, где бултыхаются прозрачные тающие кубики, и холод несколько мгновений кажется таким обжигающим, словно Эндрю сбил с фаланг мясо и вскрыл обнажившиеся нервы, он кричит, а затем приходит такое облегчение, что он готов от этого кончить. — Пять, шесть, семь… Звук. Взмах. — Пять, шесть… Звук. Взмах. — Перерыв десять минут. После него Ниман за установкой. А вы, педрилы, постарайтесь выдать мне нечто менее позорное, чем было сейчас. Хотя на вашем месте я бы пошел и удавился бы от стыда. Дверь кабинета хлопает так, как будто ею стукнули в твоих барабанных перепонках. Музыканты разбредаются кто куда. Поссать, ополоснуть лицо холодной водой, обжечь язык о пару глотков паршивого, оставляющего кислотный осадок дешевого кофе, отхватить несколько кусков от шоколадного батончика, выбежать на улицу и, прооравшись, выпустить из себя хотя бы несколько клубков тех змей, что свили гнезда во внутренностях. Один Эндрю застывает на месте, парализующий страх больше его тела и не дает ему пошевелиться. «Ум-па, ум-па, ум-па, ум-па», — грохочет внутритактовым свингом сердце, разбухшее от ушей до пяток, как труп утопленника в воде. — Твою мать, — шепчет Эндрю беззвучно и бессильно, — твою мать… Он пытается успокоиться, у него не получается. Пытается дышать, у него не получается. Пытается жалеть о том, что попал к Флетчеру, у него не получается. Вспотевшая рука хватается за ноты, шатающиеся ноги несутся в коридор, размножившиеся и удлинившиеся во рту зубы выдают порцию короткой дроби, прикусывая язык, затем ещё раз, но глаза уже лихорадочно мечутся по строчкам, и кто-то изнутри Эндрю начинает счет: — Два, два, три… Два, два, три… Две четвертные, две четвертные, два, два, три, третья в триоле, второй бит громче, двойные тише… Флетчер появляется раньше тишины, музыканты едва успевают рассесться по местам, Эндрю поспешно хватается за палочки, и одна выскальзывает из мокрой ладони. Чтобы поднять её, требуется три секунды, три бесконечные секунды, за которые можно сдвинуть с оси мир или изуродовать мелодию до неузнаваемости. Плохое начало, плохое… — Подождем её высочество, — вторит Флетчер его предчувствиям, — пока она соблаговолит приготовиться, припудрится и откроет бал. Щеки вспыхивают, проклятая жгучая краска всегда выдает его с потрохами, хотя какая, в жопу, разница, когда он все равно приходит сюда, вывернувшись наизнанку, даже если бы он был прозрачным, это бы ничего не изменило, может быть, однажды какой-нибудь настоящий писатель, а не такой неудачник, как отец, сможет придумать новое слово для той степени уязвимости, за которой — только лежать на прозекторском столе со вспоротой грудью… — Готов, наконец, Ниман? Позволишь нам начать? В горле ком размером с Австралию, не дающий кивнуть. Рыжая башка Коннели, раздробясь на фрагменты, маячит у левого локтя, хоть какое-то утешение, только сейчас оно почти не срабатывает, даже если бы эта лепреконская голова взорвалась, и то бы не сработало, ум-па, ум-па, ум-па, ум-па… — Я не слышу ответа, Ниман! Воздух выползает из легких жалкой шипящей струйкой. — Д-да, сэр… — О, радость, — фыркает Флетчер. — Поехали. Пять, шесть… Рука, поднимающаяся из звенящего полумрака, как будто тянется к нему, хотя это совсем не так, совсем не так, но да к чертям, к херам собачим эту ебанную тварь, не о нём надо думать, пошел он нахуй, лысый говнюк, два, два, три, два, два, три, сделать перекрестный удар по малому барабану на четвертом бите, долбануть по малому и по ведущей тарелке средней частью палочки, а потом сыграть крещендо на малом на второй ноте, и пусть после этого он мне отсосет, пусть эта сука мне потом… — Семь! Тело, сосредоточенное в руках, летит вперед, в залепленные пластырем пальцы, боль приходит почти сразу же, но она слишком слаба, а он — слишком силен, он сделает её, он сделает сейчас всё на свете и не будет просиживать задницу во втором составе, это не его место, его место — здесь, его место в первом ряду, он не просто может и хочет, он для этого сделан, и он скорее сдохнет, чем сдастся, и Флетчер, этот ёбанный гондон, не может этого не знать, не может не признать, не сможет не согласиться… Взмах. Три секунды. Три секунды. Три сраные секунды! Как удар ножом в солнечное сплетение. — Ниман, ты безнадежен, уебывай с установки, — не глядя на него. — Коннели, садись обратно и постарайся меня не разочаровывать. Готов? Пять, шесть, и… Эндрю опускается на место «подай-принеси» и впивается ногтями в ладони, теперь он зовет боль назад, чтобы она помешала ему расплакаться и не дала опять стать всеобщим посмешищем. Боль безотказна и всегда готова услужить. Он морщится и кусает губы, но злые слезы втягиваются обратно. Эндрю вертит нотные страницы. И вертит. И вертит. И вертит. Должно быть, он продолжил бы этим заниматься, даже если бы случился ядерный взрыв. Ему-то что? Сиди и верти, если тебе не разрешено играть. Всё остальное может ёбнуться нахуй, он и не почешется. Тупое оцепенение заполоняет его до конца репетиции, делая неповоротливым, негибким и рыхлым, как плюшевая игрушка. — Чувак, страница! — орет на него Коннели шепотом. — Заснул? «Да пошел ты», — думает Эндрю безразлично, растворяясь в душном, перенасыщенном звуками воздухе. — Достаточно, — Флетчер обрывает музыку на самом взлете, из-за чего кажется, что с разбега тормозишь лбом о самосвал, несколько растерянно заметавшихся тактов ещё рикошетят эхом от стен, а дальше тишина снова плотно пеленает пространство смирительной рубашкой, — можете идти. Завтра, как обычно, в девять. Эндрю поднимается на ноги, до нытья в суставах уставший от своего многочасового безделья. Подбирает с пола рюкзак, зевая так широко, что чувствует каждую шелушинку на пересохших губах. Голод немного подсасывает желудок, в распухшей голове — потрескивающая пустота статики. Сейчас ему ничего не хочется, и ничего не можется, и ничего не нужно. Возможно, он даже попробует лечь спать вместо занятий, как сделал бы на его месте любой нормальный человек. Придавить пухлую подушку и до хруста вытянуться на упругом матрасе намного приятнее, чем разбивать в кровь пальцы, воя от боли. Да, пожалуй, он так и поступит, позволив себе расслабиться. Без получения удовольствия, но ведь нельзя получить всё, что хочешь, правда? — Ниман! — оклик настигает его у двери. — Задержись. Сонная одурь слетает мгновенно, как будто в грудную клетку с размаху вогнали адреналиновый укол. «Чего от меня хочет?! Что он задумал? Опять помоями обольёт и будет грозить трахнуть меня, как свинью? Мало сегодня со мной развлекся, надо ещё? Ненавижу ублюдка, ненавижу…» С силой сглотнув, он приближается, боясь поднять на Флетчера взгляд. Размеренное «ум-па, ум-па, ум-па» пришлось бы сейчас как нельзя кстати, но дела обстоят хуже, сердце сбивается на пулеметный темп бибопа, и отдача такая, что вибрируют даже пальцы на ногах. — Ниман. Эндрю смотрит на черные лакированные ботинки, но даже они выглядят так, как будто издеваются над ним своим самодовольным уверенным блеском. Он невольно косится на собственные расхлябанные кроссовки с неаккуратно завязанными шнурками и потрепанные испачканные отвороты джинсов, которые все недосуг было постирать, ему не хватает времени ни на что, он ест, заталкивая в рот ломти пиццы, он пьет, выхлебывая за раз бутылку воды, он дышит рваными порциями и спит ободранными клочками, на пластыре между большим и указательным пальцем правой руки — бурое пятнышко, похожее на грустный смайлик. — Бога ради, что ты там такое любопытное надеешься разглядеть на полу? Посмотри на меня. Тянуть больше невозможно. И ему девятнадцать лет, а не девять, и он не сопляк и не нытик, а способный собраться человек, умеющий сгрести себя в горсть, сдавить и выжать так, чтобы другой бы рассыпался в труху, а он продолжает, продолжает, продолжает и будет продолжать, даже если расшибется насмерть. Он поднимает глаза. — Эндрю, что с тобой? Как мягко звучит его имя, как мягко звучит голос, как осторожно и нежно этот вопрос проводит рукой по его волосам, Господи, Господи, обезумевшее сердце сжимается в комочек, как ребенок, потерявшийся в лесу… Если он сейчас расплачется, то никогда себе этого не простит. — Ну, что с тобой происходит? — Быстрая улыбка в уголках глаз и в краешке рта, как будто вспышка на солнце, только ещё короче, её почти не видно, одна восьмая, одна шестнадцатая такта: — Скажи мне, мальчик. — Я… — у него трясутся губы, и руки, и всё, из чего он состоит, и всё то, для чего он сделан, и это вдруг перестает иметь значение, — я… Флетчер кладет руку на его плечо, большую, тяжелую руку, тепло которой ощущается сквозь ткань футболки и пробирается все дальше, дальше и дальше, под корку и под содранную кожу, Эндрю пытается успокоиться, у него не получается, пытается дышать, у него не получается, пытается не льнуть к этой ладони в застарелых мозолях, у него не получается. А потом у него не получается пожалеть об этом. — Пожалуйста, — шепчет он, не понимая, о чем он просит. Раскачка внутритактовых долей в биении сердца — что это? «Это болезнь, — отстранено сообщает ему голос из той части сознания, которая ещё в состоянии соображать. — Любое смещение — это болезнь». Ему всё равно. Он смотрит на человека и слышит в нём отражение своего ритма на каждом уровне, в колебании всех волн, словно ныряет в самого себя. И наоборот… И наоборот… И… — Прости? — Флетчер недоуменно приподнимает бровь, и его захват на плече становится сильнее. — Что ты лепечешь, парень? Я хочу, чтобы ты объяснил мне, почему так дерьмово играл сегодня, когда я дал тебе шанс? Что ты молчишь, язык проглотил или окончательно отупел? Ты что, больше не практикуешься? Нашел себе занятия увлекательнее? Я догадываюсь, какие, маленький членосос! Так ты скажи сразу, я тебе дам пинок под зад и катись отсюда нахер! Рука сдавливает тисками, наверное, оставит синяки, слова колотят и пинают, жесткое разгоряченное дыхание царапает кожу. И кровь опять бросается в лицо, но не от стыда, а от такой ярости, что все белеет и плывет перед глазами, словно под веками разгулялась метель. — Я практикуюсь, — выхаркивает Эндрю, — только и делаю, что практикуюсь! Каждую минуту, когда не переворачиваю Коннели гребанные ноты! Я последние недели не сплю! — Ой-ой-ой, как трогательно, — черепашье лицо Флетчера искривляется в уродливой гримасе, — я сейчас, блядь, разрыдаюсь. Хочешь, чтобы я поплакал с тобой за компанию, дорогуша? Или чтобы я тебя утешил и поцеловал в лобик? Отвечай, твою мать! Голова кружится так, что, наверное, её больше нет на месте, упорхнула, махнув на прощание ушами, сказав: «Я отказываюсь выслушивать дальше это дерьмо, счастливо оставаться, жрите без меня». — Н-н-нет, — Эндрю почти не может говорить и стоит на ногах только из-за грубых пальцев, пытающихся проткнуть его кожу, разорвать волокна тканей, растрясти его на хнычущие ошметки, не дождется, не дождется, сука, тварь, ненавижу… — Чего вы от меня хотите?! Надтреснутый вопль режет глотку, превращаясь в кашель. Рвотный спазм скручивает его, но блевать нечем, он ел много часов назад, в нём только слюна, и желчь, и отчаяние. Эндрю Ниман плачет с сухими глазами, ему хотелось бы, чтобы кто-нибудь поднес сейчас к его ярости спичку и чиркнул, нужна всего одна искра, одна крошечная искорка, и он ждет её, чтобы позволить себе сделать что-нибудь по-настоящему ужасное и непоправимое. «За убийство посадят, — сообщает ему холодный голос, плавающий в воде со льдом, в которой Эндрю баюкает стертые руки. — Сможешь тогда попрощаться со всем. С любым будущим, чувак». Ему всё равно. — Я хочу, чтобы ты играл так, как надо, — отвечает Флетчер спокойно и выпускает его из своего капкана. — Если ты действительно занимаешься, а не врешь, покажи мне это. Бери палки, тащи свою задницу за установку и выдай мне триста в минуту. Что ты на меня уставился? Я не гей-порнушка. Шевелись, Ниман! И не надо выёбываться, просто давай скорость. Со скоростью не складывается. У Эндрю уходит вечность на то, чтобы расстегнуть рюкзак, и вторая вечность на то, чтобы добрести до барабанов — кажется, они куда-то отъехали с того момента, когда он последний раз сидел за ними. Руки действуют чуть лучше него самого, но и они не успевают, не выдерживают темпа, не могут выиграть проклятую гонку, пот катится по его лицу, но он бесполезен, это ничего не дает. Флетчер орет на него, а затем орет опять и орет снова. — Нет, твою мать! Даже близко не стояло. Ты, дерьма кусок, правда, считаешь, что это то, что нужно? Тебе действительно кажется, что ты бьешь триста, или ты просто, блядь, впал в сраную кому и этого не заметил по причине отключки мозгов?! Ритм умирает медленной смертью, разлагается и тухнет, а потом Эндрю сбивается со счета. Всего один раз, но больше и не нужно. Флетчер возникает рядом, как будто выпрыгивает из-под земли, останавливается, склоняется к нему и оказывается в непристойной, оглушительной, нарушающей все пространства на свете, удушающей близости. — Что это было, Ниман? — спрашивает он ласково. — Объясни мне, пожалуйста, бесполезный ты засранец. В глаза мне смотри. Эндрю смотрит и проваливается в полынью. — Я сбился, сэр. — Верно, — соглашается Флетчер с одобрительным кивком. — А как именно ты сбился? Ты тянул или торопился? Он проваливается под лед. Барахтайся, не барахтайся, все одно — утонешь. Вдох. Выдох. — Я не знаю, сэр. — Тогда, — Флетчер улыбается так светло, будто тает от любви, — мы будем считать. Эту игру ты уже знаешь. Если бы можно было выдохнуть, просто выдохнуть, чтобы железные прутья ребер не давили с такой силой, чтобы эта клетка не задушила его, не сплющила бы его шаркающее сердце. — Начинай, — говорит Флетчер хрипло. Эндрю отрывает от воздуха жирный кусок и ныряет. — Раз, два, три, четыре… Пощечина обрушивается внезапно, хотя он и не ждал ничего, кроме этого шлепка открытой ладонью по щеке. Быть может, пощечины вообще невозможно ждать. — Раз, два, три, четыре… Второй удар сильнее. В голове дребезжит, граунд-бит — больше не мера отсчета. — Я тянул или торопился? — Я не знаю, сэр. — Тогда считай снова. Дно все ближе. — Раз, два, три, четыре… — удар по лицу, перевести дыхание. — Раз, два, три, четыре… Удар, перевести дыхание, солоноватый привкус во рту. — Я тянул или торопился? — Я не знаю, сэр. — Тогда снова. — Раз, два, три, четыре. Щека горит, будто угли ворочаются под кожей. — Раз, два, три, четыре. — Я тянул или торопился? Отвечай, наконец, злоебучий маленький выродок! — Я не знаю! — Тогда пошел вон отсюда! Собирай манатки и вали! Флетчер хватает его за ворот присохшей к телу футболки и встряхивает. — Тебе что, это нравится, Ниман? Ты это делаешь нарочно? Ты специально меня провоцируешь? Хочешь, чтобы я измордовал тебя в кровь? Думаешь, я этого не сделаю? Эндрю смотрит на него, не видя лица, стены и потолок гудят от вибрации, пол шатается корабельной палубой, и он вдруг понимает — он не тонет, а плывет. Он разлепляет губы (отделить одну от другой — непростая работа), сплевывает розовую слюну. — Я думаю, вам это нравится, сэр, — говорит он. — Я думаю, вам это понравилось с самого первого дня. Мелодия затихает, но это не финал. Играть нужно так, чтобы было крещендо. — Да, — говорит он. Флетчер перестает быть ворохом световых кругов, прорисовываются его черты, они привычно смяты, но не привычным гневом, это что-то другое, что-то похожее на изумление, которое, вероятно, и спасает Эндрю от насильственной смерти в расцвете лет, парочки оброненных мимоходом сожалений: «Из него, возможно, вышел бы недурной джазовый музыкант» и самой бездарной могильной эпитафии: «Любимый и любящий сын», потому что нет ни малейшей заслуги в том, чтобы просто родиться, как нет ни малейшей радости в том, чтобы жить без драйва, без того раскачивающего, подстегивающего ритма, опережающего тебя самого, ускоряющего темп до бесконечности, пока ты не взлетишь, и обещающего, что тебе никогда, никогда, никогда не придется падать. Темный силуэт слит со стеной, почти отсутствует, но Эндрю знает, что Флетчер здесь. Он не ушел неслышно, оставив его задыхаться от ярости и обиды. Он торчит тут ночью со мной. «И он, блядь, никуда не денется», — бахвалится Эндрю с мальчишеским высокомерием перед той своей разумной частью, что вечно болтается у него камнем на шее. «Хм», — отвечает та задумчиво. «Заткнись. Он никуда, блядь, не денется, ясно? Он втянулся в это, сука, вместе со мной». — Триста, Ниман, — голос Флетчера бесцеремонно вклинивается в их милую беседу. — Сейчас или никогда. Готов? — Да, — отвечает Эндрю. Он не готов. Ему снова страшно. «Ум-па, ум-па, ум-па, ум-па», старое и недоброе, тупое и тяжеловесное, как слоновий топот. Он думает, что умрет лет в тридцать пять, и будь он проклят, если его не будут обсуждать за ужинами те люди, чьи лица всегда сливаются в зале в одно неинтересное ему лицо. С правой руки отклеивается пластырь, выпрастывая старые подсыхающие ранки и не сдерживая новых раскорячившихся на разодранной коже волдырей. Его подташнивает, и он голоден так, что умял бы две пиццы и трех лошадей. Жажда откачала из глотки слюну, сглатывать нечем. Кажется, он счастлив. — Тогда давай, долби, или я больше не трачу на тебя ни минуты, усёк? Пять, шесть, и… Он начинает, не зная, откуда вычерпывает из себя силы, и заканчивает, зная это. Через минуту он, конечно, забудет, но минута — это невероятно, немыслимо долго, ведь даже за секунду можно сдвинуть с оси планету или покорежить мелодию до неузнаваемости. Поэтому он терпеливо подождет до следующего раза и снова откроет это для себя. — Завтра в девять, — говорит стоящий в дверях Флетчер. — Перед уходом кровь с барабанов вытри. Эндрю его не слышит, но, вероятно, читает по губам. Послушно кивает, как дрессированная собака. Хороший песик, почешите за ушком. — Да, и ты по-прежнему второй состав, поэтому не надо о себе ничего воображать, ясно? Разочарование горячее и горчит, вторгается в него грубым диссонансом, оставляя последнюю пощечину на лице. — Ты слышал меня, Ниман, или оглох? — Да, сэр, — цедит Эндрю сквозь зубы. — Скажи спасибо, что я не выгоняю тебя ко всем ебеням обратно к Насса. — Спасибо, сэр. — Не умничай тут со мной! — голос набирает сердитые обороты, поворачиваясь какой-то новой стороной раздражения. — И я надеюсь, ты не ждешь, что я трахну тебя? Сейчас ему бы следовало поперхнуться и грохнуться со стойки вниз, отбив себе задницу и бок, сломать одну из палочек и остаться на полу с по-рыбьи раззявленным ртом и ранним инфарктом миокарда, взрывающим грудь электрической болью, причем стонов его никто не услышит, потому что Флетчер к тому моменту уйдет. Ему следовало бы пожаловаться на Флетчера и испортить уебку жизнь. Он думает: «Двойной свинг. Осаживание — подхлестывание, осаживание — подхлестывание». Он не всегда понимает, что из этого есть что, но отвечает внятно и разборчиво с очень легкой усмешкой, надеясь, что он не перегибает палку, и надеясь, что палка сломается сейчас ко всем ебеням. — Я не думаю, что это существенно, сэр. Флетчер как-то странно хмыкает и уходит, бесшумно прикрыв за собою дверь. А Эндрю постепенно начинает ощущать, что у тела есть не только разбитые руки, и можно встать, пойти куда-нибудь, где водятся бумажные полотенца или тряпки, смыть свою кровь с барабанной кожи, выйти на улицу, отпить зеленого вечернего света, постоять немного, подперев ноющую спину фонарным столбом, отправиться в общагу, подняться к себе, умыться холодной водой, а, если будут силы, даже принять душ, переклеить пластыри, рухнуть в постель и закрыть глаза. А завтра повторить все то, что он может, хочет, для чего он сделан и зачем его вытолкали в мир, чтобы он никогда — ум-па-тидл-ум-па-тидл-ум-па-тидл — не останавливался. Играть. Конец
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.