ID работы: 2917043

Сечень

Джен
PG-13
Завершён
34
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 13 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Первый мирный Новый год, окутанный нежным снежком, прошел странно быстро, и пал лютый февраль. Черно-белый, снежный, вьюжный, пал досрочно, как волк на добычу. Февраль пуржил, метелил, февраль выл и визжал, февраль в старину звали сеченем, и февраль-сечень сек лицо колючей снежной крупой, тревожный белый февраль рвал и рвался, за ворот и в душу. Он был снежен и бел, как ушедший новогодний январь, но январский снег был бел, как кружевная фата – февраль хлестал рваным саваном. Вьюжный февраль был тревожен, он бился в окна, он качал слепнущие фонари и выматывал душу. Февраль вьюжил. Снежные кони мчались сквозь белую вьюговерть… Дорожки заново заносило за ночь, и двери, продираясь сквозь снег, отворялись со скрипом. Они стряхивали белый снег с черных шапок, толкаясь в фойе, взглядывали – тревожно. Колючий февраль выл за стенами. Все было зыбко, все черно-бело. Репетировали много, но не снимали. Сергей Михайлович раздобыл где-то кофе, настоящего, не желудевого, и перерывах все пили черный кофе, пили так, словно его было вдосталь. От тревоги иные замыкались. Мишка делался говорлив. - Сергей Михайлович, в безмолвном походе непременно надо будет показать Басманова на коне. - Зачем надо? - Так ведь архетип – воин на коне. Эйзен не насмешничал. - Ты умеешь ездить на коне? - Я? Да лучше любого из здесь присутствующих! Эйзен не спорил, и это было тревожно. - Ладно, попробуем. Черный кофе пили с солеными огурцами, принесенными Бучмой, и эта бредовая смесь никого не дивила. Все было слегка бредовым этим тревожным сеченем. Никто, наверное, сейчас не смог бы сыграть простого, нежного, любовного… играли пронизанное смертной жутью. Отворилась дверь. Федор показался. Голова опущена. Волосы слиплись на лбу. Поднял голову… - Раечка, ну куда вы Мише столько набрызгали воды! - Нисколько не брызгала, Сергей Михалыч… он это как-то сам. Мишка… Федор, только что убивший отца - Мишка с безумными глазами, с волосами, слипшимися от пота, хотя в павильоне было холодно, как в склепе, входил в дверь. Входил в дверь раз за разом, и поднимал голову, и поводил безумными глазами. - Поднял голову… а теперь скоси глаза, друг к другу, да, оба глаза к переносице, да, вот так, только еще больше, скоси как можешь сильнее, у тебя получится, они у тебя и так косят… Мишка не спорил, и это было тревожно. Поднял голову. Смотрит Иван ему в глаза. Но нечист уже взгляд Федькиных глаз: бегает. Мишка входил в дверь, поднимал голову, смотрел и уводил глаза. Сумасшедшие глаза… Входил и смотрел раз за разом. И волосы сами собою, без воды и гримеров, слиплись на лбу черными кольцами. И пальцы, когда он случайно коснулся Мишкиной руки, оказались холодны, как лед. Они пили горячий черный кофе, пили жадно, радуясь его обжигающей горечи, и белые пальцы теплели на фарфоре чашки, расписанной алыми маками. На одной из этих рук, Эйзен знал, невидимый, должен быть след от ожога… - Нет, вы как хотите, а я в это не верю. Не мог разлюбить. Если так любил – не мог. Если бы разлюбил – разлюбил бы до, когда царь потребовал от него такого, не исполнил бы страшного приказа. А только, любя, жить уже не мог… не хотел жить. В одночасье - незачем стало жить. Мишка с сумасшедшими глазами… и руки, крепкие мужские руки, сомкнутые на хрупком фарфоре, точно на чьем-то горле. - Ведь, бросаясь на царя, мог ли он на что-то рассчитывать? Знал, что остановят. Не Ивана хотел убить – себя. И этот безумный Федькин прыжок – на самом деле самоубийство… а только ведь все равно ему уж не жить было. Знал он, не мог не знать. Он же, не может быть иначе, до последнего мига думал об Иване. И, даже умирая, когда должен бы ненавидеть, когда было за что ненавидеть – заботясь о нем, остающемся, принес ему свой последний, самый страшный дар. Чтобы Иван себя не винил… Это такая преданность, такая высшая, абсолютная верность, что заставляет пойти на измену – измену во имя верности. Федор видел, что Иван считает его виновным – и он должен был СТАТЬ виновным, чтоб Иван потом себя самого не смог упрекнуть, что казнил его безвинно, чтоб в Федоровой смерти не себя - его одного винил. Мишка говорил – горячо, много… лишнего. Лишнего говорил, и глаза его… глаза его пугали. Глаза его были совершенно безумными, даже не глазами Федора-отцеубийцы, не по роли – и сейчас, с чашкой кофе и забытыми огурцами на блюдечке (что за бред, откуда взялись эти чертовы огурцы!), он смотрел все тем же странным взором, непонятным, темным, и Эйзену страшно было от этого взора. Потому что он уже видел такие глаза… В последний момент Сергей Михайлович Жакова заменил на Жарова. Штадена после той сцены с подземельем больше и не вызывали, теперь смертельный удар должен был нанести Малюта, что всем показалось логичным. При чем тут вообще Штаден? Раздалось короткое: «В з я т ь!». Как безумный, пытается Федька броситься на царя. Путь ему – прыжком – Малюта преграждает. Нож в Федора всаживает. Сгорбленная фигура Ивана в кресло опускается: «Вот уж и Басмановых не стало…». Мишка рванулся – полетел птицею… и птицей подбитой рухнул на каменный пол. С полу поднялся на колени… - Не так, Мишань… больше раскинь руки. Совсем, горизонтально должен распластаться в воздухе. Ждал: «Я вам что – белка-летяга?». Ждал: «И что ж мне теперь – шею сломать?». Ждал: «Невозможно живому человеку такого сделать, хоть убейтесь, а невозможно!». Но Мишка… Мишка, с колен, взглянул странно. И лишь краткое произнес: «Как?». Эйзенштейн – Кузнецов, Черкасов, Жаров, Бучма за кадром. Повтор - Кузнецов прыгает, Жаров делает движенье к нему, Черкасов, привстав, опускается обратно в кресло. Повтор. Путь ему – прыжком – Малюта преграждает. Мишка рванулся – распластался птицею… и сбитой птицей пал на каменный пол. И в тот же миг – рванулся Черкасов, в один прыжок очутившись подле него, на полу. За спинами сдавлено охнул Эйзен, чертыхнулся Жаров. Мишка приподнялся на локте, глядя изумленно. Дернул полу из-под черкасовской коленки, и Черкасов подвинулся, сообразив; пробормотал не без смущения: - Тьфу ты черт, Мишка… мне уж на секунду подумалось - и впрямь ранен.

***

Эйзен зажал Мишку в коридоре, в самом нелепом месте. Без предисловий спросил в лицо: - Мишка, что с тобой? - Что со мной? В каком смысле? Мишка спрашивал, не понимая – не играл. Вот только глаза его… глаза его, серо-голубые, светлые, прозрачные, сейчас были темными, чистая голубизна лишь тонкой ниточкой, вот-вот готовой порваться, оставалась вкруг глухой черноты, глаза темнели черными провалами, и взгляд его уходил, неопределенный, полуслепой взгляд уходил куда-то… он уже видел такие глаза. Давно. В чикагских притонах… - Что, что, черт тебя дери, с тобой происходит, сегодня, вообще?!!! Эйзенов высокий голос срывался на какой-то сиплый полувизг, в лице его, искаженном страхом, в глазах стоял смертный ужас, и Мишка этому ужасу перепугался сам, едва ль не больше. Не зная, что сказать, схватился за привычное: - Я плохо играю? - Ты никогда еще не играл лучше, - странно – проговорил почти ровно. - Сергей Михайлович, так что же не так? - У тебя безумные глаза. Мишка резко дернулся – и выдохнул, облегченно, поняв… - Ну вы даете… Сергей Михалыч, да это же атропин! Обычный атропин, сегодня с утра был у окулиста, проверял глазное дно, вот и закапали. - Ох, Мишенька… - Эйзен вдруг, осев, как-то совершенно по-детски ткнулся лицом ему в плечо, повторил невнятно, - ох, Миша… прости… а я уж совсем подумал… - Что подумали? - Черт знает что подумал… не важно… ты… И вдруг отнял лицо, снова, снизу вверх, глянул тревожно – большой, растрепанный: - Мишенька, умоляю, ради всего святого – будь острожен! Если кто вздумает угощать… ни от кого постороннего, ни от кого, кому не можешь полностью доверять, не принимай ни еды, ни питья. Мишка глядел странно. Да, да, это от атропина, конечно же, слава богу, от банального атропина, от которого расширяются зрачки, и поэтому взгляд не может сфокусироваться и кажется уходящим… - Да вроде ж пес у нас кое-кто другой, разве ж нет? - Мишаня, я не шучу! – Эйзен говорил почти умоляюще. – Пожалуйста, послушай меня, я знаю, что говорю! Ни от кого ничего. И особенно курева! - Сергей Михайлович, ну не беспокойтесь вы так. Не возьму... ну честное комсомольское вам дать, что не возьму? Да и кто бы мне вздумал чего?.. Мы, по счастью, не при дворе Ивана Грозного живем, и не в Чикаго – тут зелья не в ходу. - Да, тут все делается проще. Эйзен осекся. И вдруг резко схватил Мишку за плечи, притиснул к стене – так, что тот больно стукнулся затылком: - Мишка, не вздумай! - Чего? Эйзен глядел... да что ж такое, Сергей Михалыч, впору было закричать: что с вами, сегодня и вообще? - Мишка, не басманствуй! Понял? Не смей! Всё на мне… что бы там ни было – все на мне одном! И не вздумай чего-нибудь учудить! - Сергей Михайлович, я не знаю… - Узнаешь – будет поздно. Мишке вдруг увиделось… увиделось ясно: тьма была здесь, беснующаяся тьма, которую он видел уже однажды, которую однажды прогнал, теперь она была здесь, и поздно, и не прогонишь, тьма была в нем, где, когда, как, но тьма прорвалась, клокочущая тьма бесновалась внутри – и стало жутко, и захотелось кричать и что-то делать, хоть и знал, видел, что поздно, но что-то делать, спасти, выгнать, вытряхнуть, он сам, судорожно, почти не думая, схватил его за плечи… металлическое брякнуло оглушительно. Они отпрянули друг от друга, как застигнутые любовники. Какого черта… как получилось нелепо! Уборщица, плеснув, смачно шлепнула тряпкой, принялась возить по полу, постепенно приближаясь к ним, глупо стоящим. Сергей Михайлович еще, зачем-то – еще хуже все испортил, брякнул, вроде продолжая разговор: - Сегодня закончим пораньше, мероприятие это же… - Какое мероприятие? – глупо спросил Мишка. - Да этот… бал лауреатов.

***

Из постели утром Мишка выскочил к телефону. Выслушал, повторяя: «Да… Понял…». Положил трубку. И, в полосатой пижаме, заметался по комнате, хватая одежду. Люся, оторвав голову от подушки, сонно спросила: - Ты чего? Мишка остановился со штанами в руках. И повторил то, что только что услышал по телефону: - Старик в больнице.

***

В белой стерильности Кремлевки черный изломанный силуэт кинулся в глаза, как родной. Мишке даже на секунду показалось, что Черкасов так и не переодевался, но потом он сообразил, что это так висит все еще слишком широкое с довоенных времен пальто. Николай Константинович поднял голову, не вставая, машинально протянул руку. - Что там? – нетерпеливо спросил Мишка, отвечая на рукопожатие. - В реанимации. Инфаркт. Никого не пускают. Отпущенная рука упала плетью. Большие, удивительной красоты руки, неповторимые «говорящие» руки Черкасова… Мишка вдруг с ужасом осознал, что никогда не видел их такими. Его – таким. Черкасов, огромный, сильный, недосягаемый Черкасов, смотреть – задрав голову, шапка упадет, тысячеликий Черкасов… вдруг – черным изломанным грозненским силуэтом. Не по роли – по жизни. Черкасов, в выбеленном до нестерпимой стерильности коридоре Кремлевской больницы, сидящий на жесткой больничной скамье для посетителей, ссутулясь под слишком широким черным пальто и уронив между колен большие красивые руки, и ждущий вестей об Эйзенштейне. Николай Константинович, столько бравший на себя - и сейчас ничего уже не может сделать, ни помочь, ни взять на себя, только бессильно сидеть и ждать. И он, Мишка, тоже уже не сможет ничего – ни сделать, ни на себя взять… - Как получилось? - На вечере. Говорят, отплясывал, как сумасшедший… Сердце схватило. От «скорой» отказался, повезли на своей. Еще потеряли время… - Черкасов говорил, нервно, неровно, бросая фразы – такие же ломанные, рваные. И вдруг остановился… и сказал очень тихо, - Фильм запретили, Миша. Мишка хотел сказать: да нет, вы перепутали – и понял, с запозданием и разом: нет, не перепутал. И не стало воздуху, точно ударили в поддых, и стало пусто, он припал спиною к стене, едва удержав себя, чтоб не сползти по той белой стене. Странно… если чего-то давно опасаешься, когда оно все-таки случается, все равно первая реакция – не может быть. - Так это… потому? - Нет… до того. Он не знает… пока. Столько всего вместилось в это «пока»… Мишка спросил: - Есть надежда? - Не ведаю. Слово, чудное, не отсюда, вырвалось само – словно хотел заговорить, заклясть. Мишка сел на скамью рядом с Черкасовым. И поймал себя на том, что непроизвольно точно так же ссутулился и уронил между колен руки. Руки, над которыми Эйзен часто подсмеивался и старался как можно меньше показывать в кадре. А оказалось – берёг. До самой кульминации, чтоб там, в сцене пира, явить во всей красе, чтоб тогда они и сыграли – демонстративно мужские руки при женском платье, не девичьи нежные лапки - крепкие руки, которые кому угодно свернут шею. В кино… в жизни не получится, как в кино. Мишка, сидя рядом с Черкасовым в больничном коридоре, ждал вестей об Эйзене и волновался об Эйзене. И, думая о нем, как он там сейчас, за плотно закрытыми белыми дверями, не мог заставить себя думать о нем, таком, как сейчас – бесчувственном, неподвижном, обмотанном трубками и проводами, или чем там еще, о белом застывшем лице на белой больничной подушке. Белое… все белое, как снег. Как лютый сечень, как саван, как безмолвный поход. Вот чем разрешился вьюжный тревожный февраль. Визжащий и воющий, бьющийся в окна и выматывающий душу – оборвался, как задерганная струна. Оборвался в пустоту. В холодную белую стерильность больничного коридора. Медсестра в белом халатике часто процокала каблучками. Оба поднялись навстречу, и Мишка промедлил, уступая право спросить Черкасову. - Как он? - Без изменений. Состояние стабильно тяжелое Медсестра с прической, как у Целиковской, вдруг улыбнулась: - Надо подождать! Мишка снова опустился на лавку, проводил взглядом спинку в белом халатике. Девушка, конечно же, улыбалась лишь тому, что видит двоих киноактеров… Ничего, скоро киноактеров здесь будет толкаться целая уйма. Мишка подумал: а может, и не будет. И испугался, и этого, и того, что подумал такое. Цокот каблучков, затихая, еще звучал в отдалении. И хотя улыбка та, он знал, ничего не значила, Мишке сделалось чуточку легче, как будто она что-то значит. Сказанное с улыбкой «надо ждать!» значило, что надо ждать. Что есть чего ждать. Что все-таки можно что-то сделать – ждать. И что он будет ждать в этой белой стерильности лучшей в Москве больницы, упрямо будет ждать, сколько придется, сколько нужно, чтобы дождаться.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.