ID работы: 2975911

Последнее письмо на Клод-Ноб.

Смешанная
R
Завершён
9
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В тот день он в последний раз запечатал по-старинному сургучом толстый пакет с письмом на Клод-Ноб. Он понимал, что оно может не дойти, может вообще затеряться и его, Густава, приезд в замок Лутц станет для молодой семьи Дегофф-унд-Таксис большим сюрпризом, но всё равно положил пухлый конверт в почтовый ящик своего отеля с той невероятной нежностью, которую, вероятно, испытывает мать, укладывая спать едва угомонившееся дитя. Новость о том, что фашистская Германия вступает в военное положение, облетело Зубровку с такой бешеной скоростью, что ветер и солнечный свет вполне могли бы ей позавидовать. Но Густав не боялся, вернее, нет — он боялся безумно, но не видел смысла испытывать это глупое чувство. Война, по его мнению, была тем неотвратимым, что рано или поздно настигнет всех в Европе, да и во всем Мире, и боятся ее было так же бессмысленно и нелепо, как притворное смущение всех его старых подруг в порыве страсти. После ужасов Великой Войны, изрядно потрепавшей его блистательную жизнь, он больше не хотел бояться. Поэтому, когда через несколько часов суровый немецкий гвардеец выводил его, побитого, испачканного кровью, из вагона Лутц-экспресса, он не боялся, а лишь искренне и горько улыбнулся своим попутчикам, высунувшимся в окно купе. Когда Густава бросили в затхлую камеру привокзального полицейского участка, по его подсчетам, поезд с милыми детьми и их пожилой няней, с которыми он познакомился в поезде, уже должен был достигнуть Лутца. Это давало ему право на смутную улыбку, за которую Густав в ту же секунду получил пощечину от одного из громил-охранников, да такой силы, что отлетел к противоположной стене, едва не раскроив себе череп. Когда он очнулся, было, вероятно, уже за полдень. Сквозь маленькую вентиляционную отдушину под самым потолком сочился лениво жесткий, холодный свет январского солнца. Клубы пыли, искрящиеся в его хрупких лучах, мешались со снегом и опилками, наполнявшими помещение, напоминающее скорее конюшню, чем отделение полиции уважающего себя государства. Хотя, об уважении в преддверии войны, человечество, вероятно, предпочло и вовсе забыть. Из щелей дуло и тянуло затхлой сыростью. Густав поежился — его форменное пальто совершенно не спасало от пронизывающего, скребущего по нервам мороза. Чтобы совсем не околеть, Густав поднялся, с трудом из-за сильных побоев, и несколько раз прошелся от угла до решетки, ведущей, очевидно, в общий коридор. У этой же решетки Густав, наконец, остановился и стал от нечего делать разглядывать другие камеры, прислонившись лицом к холодным прутьям. Крохотные комнатушки тянулись рядом из темноты в темноту, совершенно не давая возможности понять, что происходит за их дверьми, тяжелыми и промерзлыми, как положение несчастного консьержа. Вдруг одна из них со скрежетом распахнулась и в дешевом электрическом свете показался сначала смутно, а затем крайне отчетливо женский силуэт и лицо, прекраснее которого сложно было себе представить. Правильный арийский профиль окаймляйся забранными в пучок платиновыми линиями волос под темной фуражкой с многоговорящим символом над козырьком. Но глаза… Они, небесно-голубые в ободе густых ресниц горели пугающей злобой и равнодушием, которое заставляло сердце болезненно сжаться. Это прекрасное лицо было отвратительно. Густав, знавший не понаслышке многое о красоте человеческих лиц, невольно сравнил эту эстетически правильную красоту с обаянием той, кем особенно дорожил. Глаза той, другой женщины укутывали душу нежностью спящей печали, вселяя надежду, рождая в сердце поразительное тепло, вероятно, неведомое даме из коридора. Тем временем что-то хрустнуло в руке красавицы, и взгляд Густава невольно упал на хлыст для верховой езды, зажатый в миниатюрных пальцах. — Встать! — скомандовала она по-немецки кому-то в камере высоким, едким голосом, будто кто-то прошелся ногтем по стеклу. Два великана в нацистской форме ушли в глубь помещения и через секунду подтащили к ее ногам нечто маленькое и черное, завернутое в шерстяные тряпки. Послышался свист, и в расширившихся зрачках, пылающих распаленной злобой, отразилось испуганное лицо, рассеченное пополам алой кровавой нитью. Внезапно девушка повернула голову, и Густав отпрыгнул от решетки, не желая видеть кровь так близко к себе. — Прошу прощения, — вдруг услышал он и с недоумением уставился на какое-то шевеление у противоположной стены. Столп опилок поднялся в воздух, открывая взору Густава незнакомую мужскую фигуру, — вас привезли сегодня? — Наверное, — Густав поспешно подошел к незнакомому мужчине и обнаружил в нем недурного собой человека едва ли старше себя со всклокоченными светлыми волосами и аристократичным профилем. В туфлях его, некогда, вероятно, весьма элегантных, зияли несколько дыр. Меж светлых, как и волосы, бровей залегла глубокая складка, а запекшиеся капли крови черными катышками держались в ней, сходя на высокие скулы и длинный, правильный нос. Подойдя ближе, Густав понял и то, что его сокамерник абсолютно слеп. Взгляд открытых, но белесых глаз был устремлен на него, но он не смотрел — прожигал, просверливал дыру в уставшем теле, отгоняя существующие реалии и представляя себе некую комнату и некого субъекта, с которым его обладатель решился заговорить. — Это Зельда, — сказал слепой, кивком указывая в сторону решетки, — комендантша из Майнгейма. Однако же, зачастила она сюда. Зельда. Само имя это вызвало в рассудке Густава связь с чем-то колким, болезненным, падающим с неимоверным грохотом на железные листы, заставляя их скрежетать и ухать. — Но что комендантша из Мангейма делает на переезде в Лутц? — произнося слово «комендантша», Густав скривился, будто внезапно проглотил что-то склизкое. — Кто знает. Скажу одно, ее боятся даже самые матерые живодеры этой псарни, — слепец скривился в какой-то непонятной ухмылке, — вчера привезли свадьбу, прямо из церкви. Так она, кажется, сорвала с невесты платье и выгнала голой на мороз. А потом еще долго ходила здесь между камер в обнимку с этим платьем, напевая «Oh du lieber Augustin*». Густав изогнул скептически бровь. — Откуда вы знаете? Вы же… — Герр, — слепой ухмыльнулся еще шире, — если вы намекаете на то, что я слеп, то спешу вас уверить, что для обозрения всего, что происходит здесь, зрение вовсе не нужно. Вы ведь тоже не многое можете увидеть, прилипнув к решетке, верно? Слова сокамерника неприятным холодком прошлись по спине бывшего консьержа. — Та девушка, что кричала,— сказал неуверенно Густав через минуту, кивая в сторону камеры напротив, — за что она здесь? — Не знаю. Вероятно, за то, что родилась под фамилией Херштейн. — Но ведь это фамилия немецкая! — Они этого больше не разбирают, — с тихой скорбью произнес слепой, безвольно кладя руки на согнутые колени. Густав потёр лоб ещё чистым ребром ладони. — Это варварство. — Это Зельда. И подобные ей, разумеется. Вероятно, она ужасно некрасива, как же иначе может быть?.. — О нет, — Густав растерянно опустился на пол напротив собеседника, кивком извиняясь за свою бестактность и тут же вспоминая, что говорит с незрячим, — как ни смешна эта шутка природы, ваша Зельда чудовищно прекрасна. — Вы верно употребили это слово. Чудовищно… Но вы ведь сами не считаете так, не врите. — Почему вы так думаете? —  я вижу. — Простите мою невообразимую бестактность, — уже вкрадчивей проговорил консьерж, вглядываясь в белое мясо глазных яблок с отсутствующими зрачками и прикидывая, каким представляет себе он его, этот странный незнакомец в потертых туфлях, — но за что вас сюда привезли? — А вас? — слепец сверкнул незрячими глазами, почти с вызовом складывая тонкие, красивые губы в довольной ухмылке. — Я не знаю, — честно признался Густав, — мы ехали в Лутц, и вдруг… — А вы разве интересны им? — Вполне можно такое предположить, однако они никогда не дождутся ни гроша из моего состояния! Ведь сила, играющая в нас, не увянет под гнетом иноземных когортов! Эти тигры, не знающие жалости и страсти, будут поглощены собственным кровавым адом!.. — Вы француз? — перебил его незнакомец. — Да, верно, — с чувством оскорбленной индивидуальности ответил Густав. — Давно не были на родине? — Двадцать лет минёт скоро. — Немало… Прошло еще около пяти минут, прежде чем Густав заметил протянутую в его сторону слегка трясущуюся руку. — Яков Штольц. — Густав, просто Густав. Рука у Штольца была огрубевшая, с заметными следами от какой-то палки и мозолями на подушечках пальцев. Такими бывают руки пианистов, гимнастов или тех нервных работников почтамта, которые предпочитают встречать клиентов стоя, опершись ладонями о поверхность стола. Они сидели в молчании долгие минуты, а может и часы — Густав не мог назвать время точно. Он не решался первым заговорить с приятным слепым господином, сам не понимая причин своей робости. Он любил громкие слова, любил расхваливать все и вся на пути своем, но никогда не говорил громко о себе. Он легко мог бы поведать Штольцу о случае в поезде, сказать, что при всей неприязни к обыденности он сам практически искал смерти, но даже не сказал то, что не боялся. Сам для себя он понял, что не боялся вовсе, или, по крайней мере, боялся меньше, чем его милые друзья, что ждали его в Лутце, - жестокосердный граф и его молодая супруга, к которой Густав испытывал чувства куда более глубокие, нежели дружба или даже запретное увлечение. Он заведомо не видел цели бояться, так как осознавал, что мало на свете осталось тех людей, кто по-настоящему любил бы его, боялся бы его смерти, тех, для кого еще был у него резон жить. Ведь что в самом деле означает храбрость? Быть храбрым означает ни что иное, как отсутствие страха, а в этом уже нет ничего возвышенного и ничего громкого. За стеной Зельда кричала на кого-то, захлебываясь в ругательствах, из чего Густаву вдруг показалось, что из горла ее мадленно вылезают черви, такие скользкие и длинные, что заполнят скоро все пространства этой маленькой тюрьмы. Тут Густав нехотя взглянул на фигуру напротив себя. Интересно, как видел он все происходящее здесь, располагая только запахами и звуками? Наверное, правдивей, чем кто-либо. — Каково это — не видеть? Густав не сразу понял, что начал размышлять вслух. — Я ослеп не так давно, мсье Густав, так что мир не является для меня чем-то абсолютно странным. Я еще могу представить себе кое-что и, наверное, по-красочнее вашего. — Хотите поделиться? — В любых других обстоятельствах это было бы неуместно, но здесь так чахло, что это будет единственным способом отвлечься. — Отвлечься вряд ли получится. Воспоминания убивают. — В любом случае, скука убьет нас быстрее. Яков вытянул ноги и закутался плотнее в свой пиджак. — Я работал клерком в консульстве Венгрии в Китае, когда туда стали входить японские солдаты. При большом скоплении народа почти единственным транспортом оставался трамвай. Сами понимаете, каким лакомым кусочком город стал для бомб… — тут он прикрыл глаза и по-детски вздернул ровный нос, — моей дочери было бы сейчас лет десять, наверное. Но огромный кусок стекла решил иначе. А более мелкие осколки решили, что глаза мне больше не понадобятся. Знаете, взрыв при большом скоплении народа страшен даже не столько своей силой, сколько паникой, которая сразу убивает все возможности выжить. Их, знаете ли, и так остается немного, особенно когда теряешь надежду. Возможностей, я имею в виду. После того случая судьба послала мне шанс начать жить заново, но женщина, которой я вверил свою судьбу, погибла от второй японской бомбы, ровно через два года, — Яков сморщил лоб и зажмурился, прерывисто задышав, — наверное, лучше вообще не любить. Или любить таких, как Зельда — безжалостных, но постоянных. Вечных. Железных гвоздей, верных своему выбору. Главное — стать этим выбором, вот и все. — Вы заблуждаетесь, — сочувственно произнес Густав, — такие люди, как Зельда, не умеют любить душой. Их любовь, если она существует, является платонической, сухой, лишенной всякой страсти. — Добрый друг, мы ведь даже Родину любим платонически, поскольку ей не в силах обладать. — Но мы не можем любить женщину подобно Родине. — Сразу видно, что вы не любили никогда по-настоящему. В груди у Густава больно защемило и он, сдерживая стон разочарования, отвернулся к стене. — Вам плохо? — Яков взлохматил и без того неопрятные волосы, — это вполне закономерно. Густав промолчал. — Как это случилось? С секунду он сидел, вглядываясь в белую точку отдушины под потолком, собираясь с духом, прежде чем хрипло начать, перебивая дрожь в голосе. — Мы катались в лодке по городскому каналу. Смеялись, разговаривали. Был прекрасный летний день, ничто не предвещало… Нас было четверо, кажется. Я не носил усов, был юн, хорош собою. И она. Я помню, как ветер играл в ее белых кудрях, я помню ее улыбку! - голос Густава срывался, - Мы говорили, что война не дойдет до нас, что все это бредни паникеров, а потом… Кажется, что-то горело, кто-то кричал и вроде булькало что-то… Меня вытащили, а моя Иветта… Ее вытащили чуть позже. Точнее, ее половину… И на губах ее была такая нежная улыбка!... В тот день, казалось, на Париж скинули больше сотни бомб, но никому до этого почему-то не было дела — наверное, потому что всем повезло больше меня. Все продолжали жить, как жили, не замечая дыр в асфальте, а я… Я просыпаюсь по ночам, и в зеркале позади себя вижу эту смутную улыбку девушки, оборванной наполовину. И тонкую струйку крови в уголке прелестных губ. Иветта была похожа на спящего ангелочка без… без ног и живота… А мы ведь едва обвенчались! С тех пор я не бывал в Париже. И именно с тех пор я во многих женщинах находил ее черты, влюблялся, но эта улыбка… Тут Густав замолчал, переводя дыхание и зажмурив глаза от накатившей к горлу рвоты. Яков терпеливо ждал, не говоря ничего приободрительного, понимая, что боль от вскрытых неумелой рукой рубцов должна утихнуть постепенно. Или не утихать никогда. — Почему я рассказал вам все? — Потому что я не знаю вас. — Простите? — Мы всегда имеем слабость открываться людям, которых больше не встретим никогда. Нас обоих ведь скоро не станет, вы это прекрасно понимаете. Правда, как солнечный луч, ударила в глаза бывшего консьержа. Густав так задумался о смерти, что почти забыл, что она сама ждет его совсем скоро. Там, за дверьми, где-то у холодной стенки. Ему наденут на голову мешок или повязку, и он точно также станет слеп, как и его сосед. Сначала тьма, а потом… — Она всегда говорила, что там будет свет. — Ваша жена? — Нет, другая женщина. Штольц сочувственно улыбнулся. — Она похожа на вашу Иветту, верно? — Нет. Ни коим образом, нет. Я бы даже сказал, что она — ее полная противоположность. — Но она же как-то вошла в вашу жизнь? И вы дорожите ею, я это вижу. — Она бледна, худощава… Она некрасива, если верить шаблонам красоты, которых я не переношу на дух. Но когда она поет… Вернее нет, не так — когда она заканчивает петь, то в паузе между финальным аккордом и апплодисментами можно поймать ту смутную, поразительно нежную улыбку, которая заставляет и плакать, и смеяться в одно и то же время. Я никогда бы не смог влюбиться в нее в общем смысле этого чувства, но это тот тип женщины, который способен самого отчаявшегося поднять с колен и вести за собой, к победе, свету, к чему угодно! Она, скорее, мягкий идеал, который трепетно хранишь в своем сердце и потерять который страшишься больше всего на свете. Грусть во взгляде слепого клерка теперь стала еще сильней, глубже, и едва не выходила слезами из пустых, но добрых глаз. — Назовете ее имя? — Нет, — сказал Густав, касаясь осторожно его плеча, — вам оно ни о чём не скажет, а с моих губ сорвется бессмысленной молитвой. Могу сказать лишь, что она сейчас в Лутце. Больше я вам ничего не скажу. — Спасибо вам, Густав. — За что? — За откровенность. Вы были первым человеком, откровенным со мной. Впрочем, думаю, и последним… Внезапно раздался жуткий лязг, и в комнату, заливая ее каким-то кладбищенским рыжим сиянием, ввалилась толпа. — Густав Х, — задребезжал над ухом знакомый женский голос, — вы обвиняетесь в незаконном укрывательстве эмигрантов, не угодной властям национальности. Встать! Крепкие руки опять скрутили тело бедного консьержа. Его хотели вытащить из камеры, но он шел сам, почти бодро, почти без тени страха. Уже в коридоре он услышал строчки из Теннисона, а встретившись со взглядом, всевидящим взглядом слепого, осмелился улыбнуться превесело, за что охранник оплеухой лишил его одного переднего зуба. Его уже выводили в боковые двери, когда из-за ширмы, отделяющей приемную комнату от карцера, послышался до боли знакомый голос. — Да вы вообще что себе позволяете! В просветах между створок ширмы показались мягкие черты ушей, прикрытых рыжими волнами, и при взгляде на них визг, дребезжащий оперной закалкой, не казался уже таким противным. — Вы хоть знаете, кто я?! — Мадам, уходите, здесь нет никакого Густава Х. — Да хватит врать, нахальный вы идиот! Я знаю, что он здесь! Консьерж в последний раз оглянулся на этот оклик. Он сердцем чувствовал слезы, застывшие на напудренных щеках, и безумно вдруг захотел смахнуть их тем невинным жестом, которым всегда успокаивал ее. Рука его уже готова была дернуться, но, увы, солдат третьего рейха слишком крепко ее держал. Конечно, Густав мог надеяться на снисхождение, ведь, едва узнав о том, что за ним в слезах пришла графиня Дегофф-унд-Таксис, власти, вероятно, отпустили бы его. Но тут же в памяти Густава всплыли те семь месяцев нескончаемого страха, которые ему пришлось пережить с влиятельным мужем этой дамы, в постоянном ожидании расплаты за собственную добродетель, и понимал, что если арестуют и герра Дмитрия, такого поворота событий графиня может не пережить. Весь его эгоизм, давно пустивший корни в раненом сознании, сходил на нет, оставляя кричащий идеал позади и совсем исчезая в лучах холодного зимнего солнца. Все действительно было так, как он представлял себе: мороз, промозглый ветер, обшарпанная стена со следами пуль и крови, только повязку со своих глаз Густав всё же попросил снять. При всей красоте и заманчивости слепоты он хотел видеть - так, как делал это без возможности на то его недавний знакомый. Видеть все и без страха смотреть в глаза романтичной смерти. Ему вдруг захотелось разглядеть на небе ангела, услышать шелест его крыльев и что-то мягкое, тихое, доброе, способное успокоить его потерянную душу, и увидеть улыбку, с которой, вероятно, он теперь уснет навсегда. На манжетах белой рубашки засеребрились снежные хлопья, отражая сумрак догорающего дня. Закат… Густав любил смотреть на него из своей комнаты в отеле «Гранд Будапешт», и не собирался отказывать себе в этом удовольствии теперь, хоть и находясь почти у гробового входа. Ему не мешали ни темные верхушки леса, ни холод, ни черные дула револьверов, уверенно направленных в его грудь. Природа прощалась с ним, прощалась пафосно и глухо, даруя шанс последнего наслаждения и вырывая последнюю улыбку, не сходящую с его губ и озарившуюся парой строчек из Бернса, нежную и живую даже в тот момент, когда прозвучал первый выстрел. Он не кричал, лишь улыбка его стала чуть грустнее, а с пуговицы дорогого пальто медленно закапала вязкая теплая жидкость. Губы его дрогнули пару раз, прежде чем застыть аккуратно на бледном лице. Его глаза больше не видели, и в зрачках, пожелтевших и холодных, с последним лучом заходчщего солнца умер день. Свет упал на его глазницы. В них была пустота. Старое кладбище Лутц, расположенное, словно по чьему-то злому умыслу, в самом центре города и обдуваемое всеми ветрами, встречало посетителей молчаливым сиянием утреннего солнца. Стоял апрель. Голые ветви платанов, возмущаясь навязчивому унылому холоду, скандально скрипели, посыпая трех вечно сидящих на скамейке раввинов тонкими осколками своей омертвелой кожи. Но раввины не замечали этого. Не замечали они и редких посетителей приюта скорби, как привидения поскальзывающих между ними: то поодиночке, то группами, в слезах или с теплой печалью на лицах, в траурных накидках или без них, кричащих от горя или молчаливых. Одна из таких теней, обогнув лужу у главных ворот, остановилась у надгробия с гладко отполированной бронзовой надписью и небольшим памятным бюстом. — Доброе утро, мсье Густав, — сказала она, опуская на камень восемь коротких роз, — уж простите, вишни еще не зацвели. Она подняла руку и бережно смахнула жухлый лист с бронзового бюста на постаменте. Искусственные глаза с нежностью, которую сумел придать им искусный скульптор, бездушно вглядывались вдаль, откуда шла усыпанная гравием дорожка до самого входа, и дальше, разделяя пространство, видя будто сквозь него. — Дмитрий не хотел, чтобы я была здесь… Он ревнует, это ясно… Но я не могу не видеть вас. На манжет грязного цвета пальто с шелестом опустился мертвый кленовый лист. — Я только одного не могу понять, — женщина с остервенением смахнула его, — почему мы, кто делал столько зла, живы и здоровы, а вы, ангел… Она не договорила. Слезы, противные и жгучие, начинали медленно душить ее, от того она не могла почувствовать ни слишком резкого дуновения ветра, ни нежного, ласкавшего слух звука, не похожий ни на что. То ли ангел сложил крылья над ее плечами, то ли листья сухие заскребли по истоптанной дорожке. Она уже не плакала. Позади нее потоки воздуха кружили бешеным танцем меж сухих скрипящих ветвей засыпающих деревьев, срывая листья и оставляя их повсюду, на скамейках, в лужах, одежде прохожих. То были, вероятно, души, старавшиеся подать надежду тем, кто утратил ее после чей-то кончины. И он был там, среди других. Женщина обернулась, почувствовав странное тепло на своей влажной от слез щеке. В ее глазах что-то сверкнуло, спрятавшись тут же обратно, в глубины сознания. Но там была пустота.</i>
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.