ID работы: 3016536

Pater Noster

Гет
NC-17
Завершён
26
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Не могу с уверенностью сказать, как всё начиналось, но, возможно, так: - Вы только подумайте, чего они от меня требуют! Меня посылали сюда, чтобы я помог становлению католической церкви в этом богом забытом месте – а теперь выгоняют! Как будто уже всё завершено! – Делать нечего! Я должен ехать неизвестно куда и начинать всё сначала! – Отец Ежи, невысокий, растрёпанный и очень сердитый, вскочил из-за стола и начал торопливо ходить туда-сюда по узкой продолговатой комнате, служащей отделению католической церкви в этом «богом забытом месте» одновременно приёмной, ризницей, исповедальней, а иногда и крестильной. Ада Генриховна, пожилая женщина, помогавшая святому отцу управляться с делами прихода по экономической части, будучи одновременно его секретаршей и финдиректором, а в миру – бухгалтером одной социальной организации, с некоторым сожалением взглянула на священника, его всклокоченную шевелюру и покрасневшее лицо, и подумала, что лицу духовного звания негоже так распаляться, тем более когда неудача постигла его практически по собственной вине. Честность стояла в списке её добродетелей под первым номером, что, к сожалению, мало помогает успокоению уязвленного священнического самолюбия и налаживанию спокойного разговора. - Я, знаете ли, думаю, что вам, как священнослужителю, стоит принимать подобные удары судьбы со смирением, - тут она снова подняла на него глаза, оторвавшись от заполнения квитанции, и посмотрела строгим учительским взглядом, в глубине которого таилась усталая снисходительность к глупым и непонятливым. Тем не менее, поучая своего духовного отца, она почувствовала некоторое волнение в крови; сердце застучало чуть сильнее, кровь начала было приливать к лицу – но! равновесие было мгновенно установлено заново, седая голова пожилой дамы вновь опустилась к бумагам, а лицо обрело скромное и прилежное выражение. - Нет, ничего себе! Это уж слишком! Да у них там, наверху, правая рука не знает, что делает левая: можно, значит, послать человека в эту глушь (тут ему стало немного стыдно, так как эти невольно вырвавшиеся слова показывали его истинное отношение к тому месту, где он служил), а потом, когда он освоится, положит на обустройство своего места, своего прихода столько сил, - взять и отправить в другое место? Из-за какой-то мелочи! Разъясним читателям, что от неких несомненных доброжелателей в управление делами русской католической церкви было отправлено безусловно клеветническое заявление, кроме прочих сплетен, содержащее в себе намек на то, что отец Ежи более никак не пригоден для службы, поскольку пьёт явно не в меру, и даже несколько раз позволил себе в непотребном состоянии провести литургию, распространяя по церкви запахи не ладана и свечного воска, а портвейна и перегара. - Просто нагло говорить мне об этом вот так! - не уставал распинаться отец Ежи. Признаемся, что он не вполне услышал реплику своей секретарши, а последующее её молчание ещё больше располагало к излиянию души. – Надо же! Я больше не нужен! Ада Генриховна с непроницаемым выражением лица пожала плечами. Нет, она не считала это наглым. Конечно, указывать на промахи другому, тем более своему фактическому начальнику, несколько неудобно, но не оставлять же их без внимания совсем! Её более прельщали ограничения и организованность религии, её строгая система и объяснения, даваемые всему существующему и происходящему, чем какой-то отдельный человек, тем более, давно обличенный ею во многих слабостях, как отец Ежи. Не попадись ей религия ранее на жизненном пути, она непременно выбрала бы одну из естественных наук. Религия, однако, была поэтичней и более отвечала воспитанному вкусу. В ней не было ничего оскорбительного и могущего унизить человеческое достоинство, наподобие происхождения от обезьян. - Думаете, без меня тут станет лучше? Церковь и приход начнут расцветать пышным цветом? И жить хорошей жизнью? А-а-а, или вы надеетесь, что вам пришлют кого-нибудь лучше меня? – с внезапной наигранной вкрадчивостью и хитростью спросил он. – Думаете, в эту ссылку кто-то поедет по доброй воле? Сомневаюсь! Вам пришлют того, на кого им там, у себя, смотреть стыдно! Какого-нибудь… извращенца! Голубого! Или педофила! Если вообще пришлют, - он возмущенно обращался к секретарше, видя в ней всю церковную бюрократию. Она, впрочем, не принимала его тираду на свой счет, верная своей обычной скрытой снисходительности. - Вернее всего, что вы останетесь совсем без священника, - добавил он, успокаиваясь. – Хоть бы не закрыли приход. После стольких лет служения здесь, после преодоления всех препятствий, - я могу просто так уехать и забыть обо всём? Конечно, нет! Он начал собирать вещи, видимо, мелочно и вредительски задавшись целью оставить новому священнику как можно меньше из необходимого на службах и между ними. Ему казалось, что если новоприбывший будет преодолевать препятствия в жизни физической, это научит его подобному и в жизни духовной. А может, и то немногое, что осталось, окажется совсем никому не нужным. Тогда тоже неплохо: не жаль. Ада Генриховна чуть заметно вздохнула. Она впервые подумала, что святой отец всё же привязался к церкви и небольшой пастве, по-своему любя их, - может быть, не всегда, или не всегда искренне и чистосердечно, - но тем не менее… Кто знает, скоро ли появится новый священник и будет ли он так же любить их?

***

Нового всё-таки прислали, хотя и нескоро, - через полгода. Церковь уже прочно укоренилась здесь, и епископам и кардиналам в Европе было приятно думать, что они помогают распространению истинной веры даже в столь далёких местах. Записка о прибытии пришла за день, и Аде Генриховне с ещё несколькими ревностными помощницами прихода с трудом удалось привести комнату нового священника в божеский вид. - Приход у нас скромный, сами видите, - говорила она привычно строго и по-учительски, борясь с желанием взять отца Мартина за руку чуть повыше запястья (он походил на большого ребенка) и обходя с ним церковь и сопутствующее хозяйство. – Прихожан немного, что, конечно, можно понять: большая-то часть населения – православные. К ним мало кто ходит, что уж говорить о нас… А до вас тут служил отец Ежи, тоже славный человек, - немного подобострастно и с улыбкой добавила она, надеясь, что он воспримет слово «тоже» как поощрение и аванс. – Из церковных принадлежностей кое-чего не хватает, но в общем обходиться можно… Вот ваш кабинет, - она распахнула перед ним двери узкой комнаты. – И моё место. Я при церкви вроде экономки и секретаря, - всё, конечно, на добровольной основе. - Очень хорошо, - согласился отец Мартин, действительно так думая. Очень славно. Отличные условия для медленного гниения. Безраздельное забвение в этой глуши. Просто отлично. - Тут вот место для вашей библиотеки. Книг, правда, нет, но вы ведь привезли с собой? У меня тут все документы и записи - я всё стараюсь держать в порядке. Он улыбнулся и кивнул. - А здесь будет ваше жильё. Довольно большая комната, как вам кажется? Давайте вашу сумку, мы поможем вам обустроиться. С лицом подростка, высокий и худой, он вызывал у неё почти материнские чувства. - Ох, нет, спасибо! Я сам… Действительно, - он сделал неловкую попытку вырвать у неё свой багаж. – Я сам распакую вещи. Он сел на кровать, печально вздохнул, а затем, когда всякие следы присутствия пожилой дамы растворились в воздухе, лениво зевнул, и вскоре спал крепким и спокойным сном, который Господь иногда посылает даже людям с неспокойной совестью.

***

Ему не вспоминалось, как шесть месяцев назад варшавский епархиальный совет отклонил его прошение о возведении его в более высокий сан за недостаточностью выслуженных лет, несмотря на его очевидные исследовательские и просветительские успехи. Не вставало в печальном сне перед его глазами и то, как он в отчаянии и досаде зашел однажды в свой родной небольшой храм св. Марии Магдалины, стоящий посреди старого кладбища, как свидетельство вечного возрождения из праха, павшего в землю, и увидел там, среди тёмных стен с узкими окнами, затянутыми по верху паутиной, узкий изящный гроб с лежащей в нём девицей, одной из его прихожанок. Она, быть может, и не была красива, но её лицо выражало смирение, на нём лежал отпечаток такой душевной чистоты, которая при жизни бывает доступна лишь единицам из миллионов. Не вспоминалось ему, как в последний раз она исповедовалась ему, краснея и заикаясь, в своих мелких грехах, и он тоже краснел вслед за ней, протягивая ей потом руку для поцелуя, и так же смущался. С гроба, обитого чёрной бархатной лентой, с её до сих пор нежного, хоть и побледневшего лица, с букета, вложенного ей в руки, спадала полупрозрачным невесомым покровом кисея, закрывая от малейшей грязи и пыли её лицо, шею, руки, платье и туфли. Лучи света всё же проникали сквозь неё, делая бледную кожу персиковой. Тело маняще и чуть приторно пахло. Бог знает почему вдруг захотелось лизнуть эту мертвую кожу, покрытую нежным пушком, чтобы отравиться трупным ядом и последовать вслед за ней. И он решил позволить себе эту маленькую вольность, чуть откинув покров с руки. Кожа показалась ему почти тёплой и, кажется, отвечала его внезапному порыву. В конце концов, зачем целовать одну руку? Опасливо оглянувшись, он поднял вуаль над лицом и продолжил. Печально, что стиралось из его памяти, как он откинул тогда с неё эту лёгкую занавесь, наклонился над ней и втянул в себя сладкий, густой запах окружавших её цветов, и ещё один, едва уловимый, но опасно щекочущий аромат – её тела, лишившегося жизни, но ещё не отданного всецело во власть смерти; как взволновала его её спокойная беззащитность, он почувствовал уже тогда лёгкие дразнящие нотки разложения в этом запахе – и желание захлестнуло его так, что он едва мог дышать. Целуя её закрытые глаза, облизывая нежный пушок на щеках и висках, он с трудом сдерживал прерывистый, почти плачущий вздох, потом чуть отогнул кружева на платье, обнажая плечи и тут же прижимаясь к этой коже, бледной, с синими прожилками, и собрался опуститься ещё ниже… За этим и застал его приехавший за приходскими ведомостями епископский секретарь. Дверь сбоку, видимо, открылась почти бесшумно, или же он не расслышал этого важного шороха за собственным тяжелым дыханием, или, что опасно предполагать, тот наблюдал за происходящим и подкрадывался. Секретарь епископа схватил его за шиворот и мгновенно оттащил к противоположной стенке. - Вы… вы… - нелепо глотал ртом воздух, видимо, не находя в памяти приличествующей случаю библейский цитаты и перебирая в уме возможные виды наказания грешнику. - О-о… - Только и вырвалось у отца Мартина, как вздох угасающей страсти и осознание реальности. - Вы… Что вы делаете? Вы с ума сошли?! Мартин пытается вырваться, но только злит этим своего противника. Лицо секретаря постепенно наливается красным, на нём проступают вены. - Вы - зло! В вас дьявол вселился! – почти взвизгивает он. - Я - зло? – неосознанно, даже с некоторым удивлением, будто не веря оказанной чести, повторяет Мартин. - Да, вы! В вас дьявол вселился! – Лицо его некрасиво перекосило от ярости. Мартин, наоборот, болезненно-бледен и спокоен, заторможено реагируя на происходящее, он не улавливает вполне всего сказанного. - Вы… Вы будете отстранены от с-служения… Я позабочусь о наказании! - Да… - флегматично соглашается он. – Куда я денусь. - Я… Я найду, куда вас деть! Подальше отсюда! Да вас на северный полюс сошлют! Или в Африку! – прикрикивает на него секретарь епископа, видимо, воспринимая это как возражение. После Мартин жалел, что вел себя так спокойно. Может, и стоило бы, сделав холодное и гордое лицо, согласиться: «Да, я – зло, я – Люцифер!», - и сыграть для господина секретаря этакого Мефистофеля: разгадали вы меня, ваше преосвященство, дьявол я и есть, собственной персоной, и никаким крестом от меня не отмашешься, я – прямо здесь, в самом сердце вашей церкви. Или хотя бы, когда он уже вырвался из цепких объятий, обернуться и запустить в жирную рожу кадильницей. *** Итак, нового священника звали отец Мартин. Ему было немного меньше тридцати лет: не так, чтобы только из семинарии, но и не так, чтобы до этого он был выгнан из нескольких других приходов. Может быть, как догадывалась наша пожилая дама, он успел послужить несколько лет в другом большом городе. Чёткой печатью какого-либо греха он не был отмечен, и, как бы ни гадала по этому поводу паства, узнать, какие недоброжелатели и грехи отправили его в такую глушь, было невозможно. Расспросы «окольными путями» он умело поворачивал в другую сторону, а на прямой скромно ответил, что епархии виднее. Он почти не пил, ограничившись рюмкой французского белого на обеде в честь своего прибытия, не курил, был скромным, но цепким до нужных вещей, и вскоре заслужил уважение всех прихожан. Мелочи он оставил в ведении Ады Генриховны, а важные вопросы старался решать сам; почти сразу стало ясно, что образование его не в пример лучше, чем у его предшественника. Семинария и высшие духовные курсы, - что неизбежно привело к тому, что к ведению ритуалов, исповеди и причастию он относился строго, вольностей и послаблений не допускал. Проповеди его были суше и академичнее, но произносились таким ясным и выразительным языком, что заснуть во время их чтения могли только окончательно погрязшие в грехе и отошедшие от страха божьего люди. Кожа у него была бледная, нездорового оттенка: казалось, что обычную бледность покрыли землистым тонким налётом, а глаза – светло-серыми, с лёгким тёплым оттенком, более всего напоминавшим разбавленный чай, налитый в стального цвета кружку. Читать, или же составлять проповеди, или заполнять документы он предпочитал в одиночестве, да и во всех прочих случаях выказывал склонность к нему, и если Аде Генриховне случалось, как прежде, запросто войти к нему, особенно если он сидел один, в тишине и спокойствии, то он вздрагивал всем телом, а пару раз даже вскрикнул, так что ей пришлось выработать привычку негромко стучать в дверь. Его нервозность она, за неимением большего, объясняла себе переутомлением и неудобствами на новом месте, так как более никаких странностей за ним не наблюдалось. Вместе с тем, было в его манерах что-то беззащитное: он казался нежным и слабым среди окружающей его грязи и холода, и всё это в совокупности заставило почти всех прихожанок старше сорока лет (а таких было большинство) проникнуться к нему материнской любовью, позволявшей им почти ежедневно терроризировать его предложениями подшить рясу, приготовить ужин или просто побеседовать о современном падении нравов. - Спасибо, ничего не надо, - он попытался улизнуть за дверь, что, учитывая решительный настрой прихожанок, ему, конечно, не удалось. - Ну что вы, что вы? И не говорите ничего, женские руки вам необходимы. Ну, я же знаю, что мужчина почти физически неспособен сам заниматься этим! - О… нет, я и сам неплохо обхожусь. - Не спорьте, не спорьте. Ада, что ты его спрашиваешь, заходи и всё, - и дама внушительных размеров, отнимает у отца Мартина власть над комнатой, оттеснив его от двери, а затем практически переставив его на другое место, подальше, чтобы не загораживал проход. Он краснеет и до крайности смущается, но затем понимает, что лучше смириться со своей судьбой, чего так не хватало его предшественнику. «Это даже выгодно» - думает он. Большой город, но совсем азиатский, дурные нравы, никому ни до кого нет дела. Это хорошо – на случай, если… Тут епископы с проверками шнырять не будут. Тогда, полгода назад, уже после произошедшего, жизнь вдруг открылась ему совсем с другой стороны. Он боялся катастрофы, но она подарила ему надежду на возрождение. После скандала, наутро, он утвердился в спокойной мысли: с него низложат сан священника (это точно), в крайнем случае, если назначат очень строгое покаяние, он сам попросит об этом. И придется искать другую работу. Его охватила тихая и ясная удовлетворенность, и он с удивлением понял, что это произошло благодаря глубокой внутренней убежденности в том, что религию и служение духовное придется оставить. Возможно, это и к лучшему – он почувствовал, что все его искания самого себя и метания обрели вид завершенности: больше не надо ничего делать, не надо больше подавлять в себе желания, противоречащие духу служения. Теперь он свободен с женщинами, алкоголем и прочей отравой, а это ли не самое легкое и приятное в жизни? Ему всегда так казалось, он постоянно этого хотел – в гимназии, в семинарии, на курсах, прислуживая в церкви, а ему всё запрещали, всё убеждали его в том, что это плохо, вредно, не надо. И появлялось сомнение: правда ли? Почему так рьяно запрещают, так тщательно отгораживают? Никому и в голову не приходит развертывать масштабные кампании против ядовитых змей или цианистого калия, а это вещи, без сомнения, куда более ядовитые. Не столь приятные в употреблении, вот в чём все дело. Ну, теперь есть все возможности наверстать сверстников в разврате и отравленности этими ядами современности. Было, правда, смешно представить его с двумя бутылками пива перед телевизором с глупыми сериалами. Он улыбнулся себе: новая жизнь обещала быть приятней. Освобождение – и прилив сил. Жизнь словно открывалась заново. Епископ сидел за столом в своем кабинете, читая какую-то бумагу с печатью, изображая глубокую заинтересованность и занятость, и не сразу оторвался, когда к нему зашел Мартин (сразу почувствовавший, что подобный вид сделан исключительно для него). Рядом сидел секретарь, выполнявший при епископе роль доверенного лица, в позе, в которой очень удобно говорить что-нибудь еле различимым шепотом, и тоже, казалось, был занят, но не глубоким анализом, а поверхностным разглядыванием этой бумаги. Итак, преступник вошел, и оба они подняли на него глаза с колючими взглядами. - Мы… Садитесь, садитесь, - епископ всем видом будто говорил: «Посмотрите, я разрешаю сесть в своём присутствии и таким низко падшим, как вы». – Мы поставили вопрос о вашем недостойном поведении на рассмотрение в наш совет и даже обсудили его на последнем собрании, - по моей просьбе. Он тяжело вздохнул, показывая, как сложно ему говорить сейчас об этом. - Ваш поступок заслуживает не только порицания, какого-то выговора и наказания. Он выходит за рамки всех мыслимых грехов своей отвратительностью, - сейчас епископ был гораздо спокойнее, чем тогда, на собрании, было ли это из желания указать на дистанцию между ним и Мартином и не потерять лица при секретаре или следствием осмысления ситуации и большого самообладания. Злил ли его проступок Мартина на самом деле? Виновнику разбирательства казалось, что нет. - …таким образом, мы решили снять с вас сан священника, - но, подчеркиваю, только на время. Вам назначен строгий чин покаяния. Вы проведете это время в Верховицком монастыре как один из кающихся братьев. Мартину всё уже казалось совсем не важным, он уловил только последние слова из долгой речи о морали и нравственности, произнесенной епископом. Но услышанное удивило его до легкого замирания сердца, ему вдруг стало страшно. Он, не ожидая, пока страх совсем парализует его, быстро ответил: - Я бы всё же хотел просить вас об окончательном снятии с меня сана священника. Я не чувствую в себе более сил служить. Епископ задумался, но совсем ненадолго, сказав, что обсудит это на следующем собрании, но заранее думает, что это вряд ли возможно, поскольку ему нужно согласие, но тут секретарь потянулся к нему и быстро и уверенно зашептал что-то. - Да, пожалуй… конечно, да. Я помню, - он с преобразившимся лицом кивнул ему. – Я могу, конечно, принимать решения сам, без содействия комиссии… И в данный момент мы не считаем возможным удовлетворить вашу просьбу. Но она может быть снова рассмотрена – после того, как вы понесете наказание. Вы должны раскаяться в своем грехе… Понимаете? Я думаю, после этого ваши помыслы обратятся в другую сторону, - добавил он тоном доброго пастыря, просвещавшего заблудшую овцу. Тон его за время произнесения слов менялся от строгого до мягкого и увещевающего, и Мартин вдруг понял, что этому человеку, в общем, уже всё равно, что былой гнев забыт им, и осталось одно отвращение и память об интересах церкви. Епископ снова посмотрел ему в глаза и мягко покачал головой. - Верховицкий монастырь. Ваше направление туда. – Он кивнул на бумагу и пододвинул её Мартину. Только когда он вышел за дверь, страх овладел им в полной мере. Он понял весь смысл сказанного. Монастырь в Верховице: память услужливо показала ему иллюстрацию из учебника – старую фотографию с запечатленными на ней могилами среди редких деревьев кладбища и стенами монастыря на заднем плане. Вспомнилось также об упоминаемых «братьях, не вынесших тяжести раскаяния». Наверняка они умерли от пыток. Конечно, это было в далёком прошлом, он просто накручивает себя. В отношении монастыря не проводилось никаких расследований с сенсационными разоблачениями, о которых потом так впечатляюще рассказывают в репортажах. Возможно, им только предстоит появиться. После его, Мартина, смерти там. Да нет же, нет, это просто смешно! Нужно посмотреть на ситуацию объективно: чего он боится? Даты на могилах относились к позапрошлому веку, если раньше. Худшее, что может произойти – строгий пост, несколько часов молитвы в день и тяжелая работа «на благо монастыря». Смешно бояться. Просто у него слишком воспалено воображение. Но в глубине его сознания таилась одна маленькая мысль, пугая его своей правдивостью: мало что меняется со временем. И медленнее всего - меняются нравы. Это стало ясно уже на второй день после приезда туда. - Боже, что это за рубище? Наденьте на меня заодно уж и кандалы. – Мартин в удивлении смотрит на своё новое облачение и забирается на кровать с ногами: каменный пол неимоверно холоден, странно, что на нём нет инея. Высокий и крепкий брат-наставник, лет сорока и с холодными глазами, улыбается, и это особенно страшно. У него некрасивая улыбка: зубы желтые и черные, некоторые – вставные. - Мы могли бы, - растягивает рот в улыбке он. Кандалы, —говорит он, — приковывают нас к одному месту. А они должны приковать его к единому Богу. - Я… я не буду. Я слабый и нежный. Я лучше уеду обратно. Его взгляд тяжелый, почти бычий, но временами в нем проглядывало что-то разумное и острое - так, на секунду-две. Чувствовалось, что ему-то терпеть всё это несложно. Также несложно ему будет заставить его одеться в принесённое. Он сильнее Мартина, и тот уже скоро понимает, что это плохо. Во время того, как вас бьют, вы не проваливаетесь в небытие – нет, вы всё ощущаете, возможно, ваши руки двигаются, стараясь дать какой-никакой отпор. Если это происходит часто, вы начинаете понемногу абстрагироваться от происходящего, и, хотя ваше тело по-прежнему пытается оказать сопротивление, вы размышляете о своих обидчиках. Думал в такие моменты о брате-наставнике и Мартин: Почему он здесь? Зачем? Отчего он не работает начальником охраны или телохранителем какого-нибудь бизнесмена? или вышибалой в клубе? Почему он здесь, только чтобы давать эту боль ему, оправдывая её такой странной и простой философией религии и боли, которую, несмотря на её очевидную ущербность, никак нельзя опровергнуть. Её можно только не принимать, но тело – не может не принимать боль. - О, Боже! Я не смогу пройти тут без обуви. Это же болото! Тут мокро, грязно. Я порежусь! Или увязну… Не надо. Пожалуйста. И ещё: - Честное слово, я не хотел ничего плохого тогда! Почему меня так наказывают? Я не сделал ничего ужасного, никого не убил, она всё равно была мертва. Прошу вас… Я не простою так шесть часов, ещё и в молитве. У меня ноги отнимутся… Вы же не будете рассчитывать на искреннее покаяние? И ещё много раз, когда приходилось пересиливать себя, отвращение и слабость, и идти вперёд сквозь боль. Издевательства воспринимались легче сквозь призму времени и пелену памяти, но она же делала их и продолжительнее, растягивая слабую боль во времени. *** - Что ж, как мне передали, вы достойно перенесли своё испытание. Мы, просмотрев ещё раз ваше дело, решили направить вас… - Простите, - перебивает он. – Я бы хотел вас попросить снять с меня сан. Епископ вздыхает, как бы обращаясь к Богу с просьбой увидеть, как терзает его это непонятливое существо, оказавшееся священником по совершеннейшему недоразумению и исключительно для того, чтобы доставлять таким занятым людям, как он, лишние неприятности. - Мне кажется, мы уже обсуждали с вами этот вопрос. Его также выносили на обсуждение в наш совет. - Да, но всё же? - Вы прекрасно знаете, что священников не хватает, чего же вы хотите? Церковь не считает возможным снять с вас сан. Миссионерский отдел направляет вас возглавить приход в отделе католической церкви в Екатеринбурге. - Это в Германии? – с сомнением спрашивает отец Мартин. - Это в России, - с неизъяснимым наслаждением отвечает епископ. – Если ближайшие несколько лет вашей службы пройдут благополучно, мы будем рады видеть вас вновь здесь, на родине. Быть может, в более высоком сане, чего вы, помнится, так упорно добивались. Видите, мы даём вам возможность для развития и повышения – несмотря на все ваши проступки. Хотя в любом случае вы должны прослужить там столько, сколько потребует нужда святой церкви. *** О, и вот я здесь, в этой огромной проклятой стране, где девять месяцев стоит смертельный холод, а ещё три – грязь с отвратительными дождями, и температура градусов в десять. Ещё три дня в году бывает нестерпимо жарко, что я, к сожалению, тоже совсем не выношу. Возможно, вы скажете, что мне стоит быть более стойким, ведь я несу людям духовный свет, и должен быть неугасимым светочем, и будете правы. В любом случае, что с вами спорить? Не люблю. Многие считают меня милейшим, но безвольным человеком. Но я неглуп и всегда могу повернуть это в свою сторону. Или, может быть, вы спросите, зачем я вообще стал священником, у вас ведь из всего рассказанного до сих пор создалось впечатление обо мне как о человеке слабом, скрытном и порочном, который за своими-то страстями следить не может, что уж говорить об избавлении других людей от тех же грехов? Но позвольте, подумайте, каково это – признать, что всё, к чему ты шёл чуть ли не двадцать лет, с самой ранней юности, когда тебе внушают мысли о будущем высоком предназначении (и вы ещё чувствуете в себе столько сил!), а затем, когда вы боитесь остаться никем, чем всех так усердно пугают, выбираете наконец то, к чему вас старательно подталкивают, куда сильнее полагаясь на мнение старших, чем на своё, - оказалось ошибкой? Всё, к чему вы шли, когда вам внушали, что лучше вашей цели нет, и всё чего вы достигли на этом пути с таким трудом, перешагивая через себя бессчетно количество раз, задушив все свои желания, - ошибка? Одна фатальная ошибка, прошедшая через весь осознанный возраст, - через лучший и способный к наибольшим свершениям возраст, к несчастью? Но где же они сейчас, - те, кто так тщательно пугал, что, не выбрав этого, мы превратимся в ничто на пути большой жизни? Они скажут: «Ты был волен в своём выборе». Но как это – выбирать, когда тебе говорят: «Только Это - или у тебя не будет денег», или: «Только это – вряд ли ты сможешь реализовать себя в чём-нибудь другом», или: «Только Это – лучше тебя нигде не научат»? Не надо говорить мне о том, что не стоит жаловаться и обвинять других. Меня влекут эти размышления, как обычно бывает со священниками во время воскресной проповеди, когда они отвлекаются от установленного плана и, презрев собственную низость, воображают себя не меньше чем новыми златоустами, бросаются обличать паству во всех собственных грехах, называя их мерзкими перед богом. Меня так хорошо воспитали, что кажется, будто я действительно его полюбил, моё служение богу, или даже так и есть, - не бросил же я его в итоге. Почитай я его более или менее – величие не умалится. И в любом случае, чего бы я не делал, каких отвратительных мыслей не допускал, каким бы страстям в себе не попустительствовал, я остаюсь религиозным человеком по образу мыслей: мне куда легче принять определённые каноны и правила, следуя им в страхе и наказывая себя, чем быть «ни бога, ни господина» и постоянно принимать и отвергать, спорить и выискивать, не доверять и сомневаться. Верно, мне нельзя жаловаться теперь, обвиняя родителей в духе: «Я так хотел стать астрономом, а вы…»; не проявляя в детстве особой склонности к какой-либо из наук, а тем более – к искусствам (слушать музыку, быть может, и приятно, но самому держать в руках скрипку или сидеть за клавишами – сущее мучение). Если я отличался от остальных детей, то только излишней серьёзностью и задумчивостью, а вершины, неподвластные моим талантам, брал упорством. В нашей семье есть обычай, бывший полезным во времена строгой охраны майората, а теперь полузабытый и ненужный: младший сын обычно посвящал себя служению богу. Разумеется, на меня никто не давил, меня не окружали нужда и бедность, меня не заставляли родители, нет. Они просто сказали, что для меня это, возможно, лучший из вариантов, а я – не хотел этого, но не был и против. Отлично; старшие классы католической гимназии, духовная академия… Жизнь идёт медленно, но верно, неотвратимо затягивая нас в водоворот, созданный нашими же слабостями, уступками и привычками, и со временем я понял, что мне уже не выбраться. Религиозная жизнь имеет свои особенности и предполагает большое количество ограничений, но я с лёгкостью их выносил. Пустому сердцу и холодному ленивому уму приятно, когда в нём предполагают столько добродетелей. Обряды мне нравились, - для каждого своё облачение, свои гимны, молитвы, церемонии, - строгие, застывшие в своей форме много сотен лет назад, нравились торжественность и благоговение людей. Нравился распорядок дня, оставлявший время на раздумья о многом, кроме религии, и я никогда не боялся задуматься как следует. По женщинам я не очень, так сказать, скучал, - мне нравились картинки в журналах, изредка попадавших мне в руки, нравились актрисы в их вызывающей и шикарной одежде, с накрашенными лицами и красивыми прическами, - но в обычной жизни я слишком уж боялся, - так сильно, что даже и не хотелось ничего. Опьянение всегда вызывало у меня одно отвращение, в том, чтобы курить, я не видел ничего приятного, от других наркотиков был огражден со всех сторон… Остальные грехи среди нас обыкновенно процветают, и тем пышнее, чем активнее с ними борются, являя подлинные чудеса изворотливости и проникновения в душу человеческую. Только потом, позже, я понял, чем оборачиваются долгая жизнь в чистоте, незнание и страх. Страсть уже не спрашивала, она охватывала меня, не оставляя времени на раздумья, оставляя безрассудным, - и я ничего не мог поделать. Я не могу противостоять ей, не имея ни возможности, ни желания. Возможно, именно поэтому я кажусь таким рассеянным и беззащитным. О, впрочем, моя особенность совсем незаметна, в отличие от общечеловеческой похоти, которая просвечивает у иных в каждом жесте и взгляде, - и их касания кажутся грязными, и их скромность оборачивается распущенностью. Скверна гнездится в их лицах и ртах, течет сквозь пальцы. Меня же считают тихим и спокойным, и мне всегда удавалось остаться незамеченным. Одно прелестное создание было не против, два других – слишком мертвы, чтобы бояться. О да, все три ничего не поведают вам, охваченные сном вечным и таким прекрасным. О том, как один раз меня заметили, вы знаете, - и это всё они, моя страсть и чрезмерная увлечённость, которые не спрашивают, прийти ли им. Но я надеюсь, что этого не повторится впредь. Я буду осмотрителен. Временами мне кажется, что я имею право на свою внезапную страсть, приступы которой, быстрые и жестокие, дают мне распробовать вкус жизни. Мне казалось, что я свободен, и все пути открыто лежат передо мной, - но время, пройдя незаметно, показывает, что передо мной нет не только какого-либо пути, но, возможно, совсем ничего? Я не вижу не только света во тьме, но, должно быть, и пропасти в ней? *** Она была знакома с ним не долее двух дней, - но как! Какое чувство! Долго видеться ведь ни к чему, чтобы полюбить друг друга. Я гуляю на кладбище. Здесь запланирована у меня небольшая встреча с друзьями, но до их прихода ещё долго. Густеют сумерки. Место отдохновения мертвых жестокой силой времени и людской бездумности утроено так, что одна могила громоздится на другую, оградки стоят впритык или наоборот отстоят на несколько десятков метров, или же в них врастают деревья, или же они падают, покосившись или сгнив; сплетающийся лабиринт не оставляет надежд на скорый выход. Что ж, я и не хотела этого. Там и тут виднеются одиноко стоящие белые мраморные памятники, оставшиеся с совсем древних времен. Я уже слегка заблудилась, но не признаюсь себе в этом: городское кладбище не лес, как-нибудь выйдешь. Здесь всегда неплохо: тишина и спокойствие, густые тени деревьев и поющие птицы, и я не чувствую не только испуга, но и вообще чего-либо похожего на него. Скорее, меня отличает искренний интерес. От природы – или нервов – я довольно боязлива и мнительна, но пребывание тут даёт мне только удовольствие. Это похоже на привычку иных людей читать на ночь рассказы о привидениях. Иду я тихо, оглядываясь, и останавливаюсь перед приличных размеров, выше меня, каменным надгробием. Я стараюсь разобрать слова, почти полностью скрытые мхом, плесенью и оплетённые мелким вьюнком. Мне не удаётся это с первого раза; не удаётся и со второго, и с третьего. Я самозабвенно предаюсь этому занятию, разбирая написанное тщательно, буква за буквой. Слева треснул сучок, и послышалось, как листья шуршат под ногами человека. Я живо отхожу за памятник, высота и ширина которого, как уже говорилось, вполне позволяют прятаться за ним от источника шума. Попутно я стараюсь посмотреть, кто стал причиной моего беспокойства, но ветки и надгробия скрывают от меня его. Я прячусь, потом снова выглядываю. Шорох и треск ближе; я вижу складки длинной чёрной рясы. Не люблю священников. Они злы, непримиримо борются с чужими мнениями и считают прогулки по кладбищу прерогативой своего сословия, разрешая появляться здесь только старушкам для уборки могил. И уж всегда они стараются прогнать всех праздношатающихся (и их можно понять), а в моём возрасте и внешнем виде особой набожности заподозрить никак нельзя, и даже миф о прабабушкиной могилке не введёт их в заблуждение. Итак, между широкой задней стороной памятника и соседней оградкой плотно, почти без зазоров, растёт дерево, оставляя совсем немного места, чтобы спрятаться на время. Люди не особо внимательны, если только речь не идет о непосредственной выгоде, и я надеюсь, что так будет и сейчас. Но он идёт, до странного внимательно присматриваясь к каждому памятнику, каждой табличке, чуть ли не обходя их кругом, и приближается к моему. Я слышу его довольное восклицание, слышу, как он нагнулся и дышит, силясь разобрать, как и я, полустёртые временем и скрытые мхом слова. Кажется, он подался влево, моё укрытие рискует быть обнаруженным, и я прикладываю известную долю ловкости в выскальзывании и пролезании, чтобы выбраться с другой стороны. Наконец я выхожу оттуда в уверенности, что он должен искать сейчас там, где меня уж нет. К моему шоку, он стоит прямо напротив, почти вплотную, и мы чуть не сталкиваемся. Он непроизвольно вздрагивает, я тоже. Тут же пытаюсь уйти обратно, за памятник; подался назад и он. Некоторое время мы провели так, попеременно выглядывая и испуганно смотря друг на друга с разных сторон. Один раз нам случилось сделать это одновременно. Взгляды задерживаются, и мы с любопытством рассматриваем один другого. К моему большому удивлению, он идеально чисто выбрит, узкий ворот одежды украшает спереди белая ленточка, и маленький крест на серебряной цепочке отличается от тех, что я видела до сих пор. Без сомнения, это другой священник, католический, и это придает мне смелости: вероятно, у него не больше прав ходить здесь, чем у меня, ведь на территории кладбища стоит православный храм. Не могу сказать с уверенностью, кто первый смутился и отвел глаза. Но он определенно кажется мне симпатичным, и чем далее, тем сильнее я убеждаюсь в этом. - Не бойтесь, - с сильным акцентом говорит наконец он. *** Ему кажется особенно важным убедить её сейчас в своей безопасности. Вот она обернулась на шуршание листьев и с интересом посмотрела на него сквозь ржавую решетку и верх проволочного памятника с полуистлевшей звездой наверху, которую ранее кто-то из гуляющих здесь детей тьмы попытался привести в неестественное состояние рогами вверх. Ему уже не было неудобно перед девушкой, но даже тянуло – притягивало, нет, он не может отпустить её, заранее боясь горечи, которую испытает, если отпустит её сейчас. Она слегка хмурится, что выражает сомнение, и спрашивает: - Ах, вы священник, да? Католический священник? Он согласился и, стараясь выглядеть если не равнодушным, то хотя бы спокойным, с лёгкой улыбкой объясняет ей своё назначение и даже научную степень на латыни. Она повторила вслед за ним и рассеянно кивнула. - Это вообще-то православное кладбище. - О, - задумался он, пытаясь подыскать эквивалент этому слову на языке, на котором думал. – Ортодоксальное, да? - Да, ортодоксальное. А вы не боитесь местных священников? Они тут, случается, ходят. Вы с ними не спорили, нет? Он признается, что и впрямь опасается их, но его привела сюда необходимость отыскать могилы всех соотечественников, похороненных тут до войны. Но мысли его сейчас крутятся только вокруг неё. Нет, нет, кажется, это новая одержимость. Надо предупредить её, пока не поздно. - Знаете, тут опасно ходить, - и Мартин сразу жалеет о том, что сказал это. Но девушка, казалось, уже не испугается. Она если и улыбалась, то совсем слегка. У неё умный и внимательный взгляд, выражавший к нему исключительно естествоиспытательский интерес. А у него в это время поднимается комок в горле. Нет, нет, нет… - Понимаете… Я маньяк. Извращенец. Бегите. Внутри у него что-то мучительно сжимается. До боли обидно сейчас навсегда потерять её. Сердце слегка прихватило, а затем оно начало чётко и громко стучать. Это был мучительный выбор, но ему казалось, что следует быть честным. Но она чуть наклоняет голову и со скептической улыбкой. Кажется, разговор заходит в интересное русло, - думает она. Ей интересен дятел, упорно стучащий по сосне, мышки, изредка пробегающие под ногами, странные памятники в виде шара на постаменте, черепахи или пня. Сейчас вот в числе этих занимательных вещиц оказался и случайно попавший сюда католический священник. - Наверное, для этого нужно иметь особую силу духа. Способность хладнокровно, изощренно, - что для маньяка важно вдвойне, - убивать человека. Любопытно.- И никак нельзя понять, говорит она в шутку или всерьёз. - Но вы не боитесь, нет? Ему казалось, что она теперь ни за что не даст ему приблизиться. Он робко улыбнулся. Вот и славно, как хорошо у него получается выглядеть безопасным. - Боюсь, но не сильно. А вы сперва насилуете, а потом убиваете, или наоборот? - Наоборот. Я скорее некрофил. Мне нравится безжизненное, не сопротивляющееся, но ещё не гниющее тело, - он почувствовал, что покраснел. Конец фраз произнести у него почти не получилось, он смущался. – Я вам сейчас ничего не сделаю. Теперь он мог пообещать это со всей уверенностью. Стоит получше всё обдумать, а то выйдет, как в прошлый раз (сейчас он вспоминал это почти со смехом). Нет-нет ещё совсем не пора. - Мне нравятся священники. Вот ваше облачение – чёрное, и красиво развевается. Они, в общем, знают много интересного, - в свою очередь признаётся она. – Но тех, которые обычно мне встречаются, я не очень люблю. - Почему же? - Они меня всё время выгоняют. Я им не нравлюсь – должно быть, кажусь очень греховной. Он с жаром это отрицал. Она немного сморщила нос и скорчила рожицу, символизирующую в её понимании всю их закоснелость в догматах веры и нежелании делиться с ней теологическими откровениями. - Знаете, о том, сколько ангелов умещается на кончике иглы, или об ангельских чинах, или о том, какие звери водились до потопа. - Ну, думаю, не стоит скрывать это от вас. Это далеко не самое сокровенное знание. - О, так пойдемте, пойдёмте, расскажете мне всё это! Я покажу вам сейчас мою любимую скамейку, - и она побежала в глушь, мелькая светлым пятном среди могил и искусственных цветов, а он – за ней. Они беседовали долго, до вечера, и к концу он подумал, что, останься тут один ночью с телом на руках и приди обратно лишь под утро, точно что-нибудь заподозрили бы. Всё это время он смотрел на неё, не веря своим глазам. Это было счастье, нет, редкая удача, какую нельзя упускать. Но тут же подумалось, что в этом случае стоит, пожалуй, немного подождать, оттянуть время и хорошо всё спланировать. Счастливое стечение обстоятельств сопутствует лишь тщательно продуманным делам. Нет, убийствам! Не надо врать себе. Многим кажется, будто убийство открывается сразу же или хотя бы через некоторое время, с большой точностью расследуется, и преступника настигает неминуемое возмездие. Отцу Мартину сейчас казалось, что он здравомыслящий человек, да-да, мыслящий здраво, трезво оценивающий ситуацию, и он понимал, что это совсем не так, просто в прошлый раз ему не повезло, но теперь он будет куда предусмотрительнее, ведь он умный, он постарается, - увещевал он себя почти родительскими словами. Все эти холодные рассуждения и мысли щедро питались эмоциями. Дыхание сбивалось, сердце отчаянно стучало. Его охватило жгущее нетерпение и страсть, редкая для него, но уже хорошо знакомая – с того раза с мёртвой девушкой в гробу. Они договорились встретиться на следующий день. - Так хотите вы убить меня или нет? Начинайте уже, я жду, - и она засмеялась. - О, - он смущенно улыбнулся. – В это сложно поверить. Возможно, вначале мы немного погуляем? Не хотелось бы, чтобы это было заранее предрешенным, и вы чувствовали, как над вами завис такой дамоклов меч судьбы. - Я спокойна. Мне нравится с вами. Вообще здесь, на кладбище, чувствуешь себя в безопасности от жизни, оставшейся за его воротами, - она откинула голову на прохладный камень. Мартин с трудом сдержался, чтобы не прижаться к ней прямо здесь, и напряженно вздохнул. Она улыбалась, но по её глазам никак нельзя было сказать, чего же она хочет: уйти ли, прогуляться ли за разговором, или хочет того же, чего и он, но удивительно хладнокровно скрывает. Он взял её за мягкую холодную руку и неуверенно, но настойчиво потянул вперёд. - Конечно, было бы приятнее… Понимаете… Видите ли, мне больше нравится, когда полностью подчиняются моим желаниям. Когда я касаюсь неподвижного тела… - он понял, что говорит о слишком личных вещах, и снова смутился. Лицо чуть зажгло, и он улыбнулся, чтобы сгладить неловкость. – Словом, сперва бы я убил, а уж потом изнасиловал. И он помолчал, утаивая слово «Вас». - Да. Только чтобы это не было больно! - Если правильно перерезать вены, на самом деле не так уж больно, - сделал он первое скромное предложение. Нет, думал он, это не я безумен. Это она безумна, и меня сводит с ума заодно. Они неспешно прогуливались между высоких оград с пиками на концах, заросших высокой травой, вросшими в них деревьями, и старых, часто упавших или почти засыпанных землёй памятников. Потом они сели на маленькую скамейку в чугунных завитках, стоявшую очень далеко, так глубоко в зарослях, что странно было бы и подумать, будто бы её поставили здесь для людей, - скорее для полуночных призраков и старых полупрозрачных воспоминаний. Теперь они сидели на ней, так близко, но пока ещё без всякой близости. Им нравилось беседовать. Он казался ей невероятно занимательным, ей давно хотелось, чтобы кто-нибудь порассуждал с ней в духе известного сыщика о том, какой же ангел явился Святому Иоанну и посредством каких сил был отделен свет от тьмы. А уж отец Мартин был редким экспертом в области теологии, другого такого в области было не сыскать. Она внимательно слушала, заглядывая ему в лицо с интересом, как фламинго Алисе, а он с увлечением рассказывал. О, какие же это были приятные моменты – сидеть в сгущающейся темноте, гулять, отходя друг от друга, чуть не теряясь в обступающем тумане, но снова находя её. Он с жадностью и почти печалью обнимал свою новую любовь, но, стоило звёздам стать на небе ярче, отпустил её. Сейчас он сел на скамейку и сдвинул брови, задумавшись, стараясь отогнать печаль, и сосредоточился наконец на одной мысли: как бы сделать это удачнее (а значит, незаметнее)? Через несколько минут он стремительно встал со скамейки. Глаза у него блестели. Фантазия не отказывает одержимым. Мартин ещё недолго погулял, - темнота становилась всё гуще и мешала, к сожалению, осуществить замысел прямо сейчас. Напоследок, выходя оттуда, он прислонился спиной к стене из грубо отесанных камней и снова задумался. Завтра. Это разумно: у него будет немного времени приготовиться, у неё – не будет его, чтобы рассказать о нём всем, кому не следует. Он очень надеялся на её молчание. Так мало времени: завтра суббота, выходной, а воскресную мессу он, если все пройдет как замышлялось, будет служить в необычном и новом настроении. Раздумать? Бросить всё? Никогда. Завтра стоит прийти пораньше, часа за два, чтобы всё осмотреть. Без рясы? Нет, наоборот: тогда её можно будет снять, а снизу он что-нибудь наденет. Тут, при выходе с кладбища, было приятно стоять: лихорадочные метания машин и огни фонарей на улице справа, мягкая, всеохватывающая темнота слева. Старое кладбище, всеми забытое место… *** Придя, он быстро скинул облачение и засунул его в кучу сухих листьев возле камня. Впрочем, никак нельзя сказать, что творимое не имело свидетелей. За всё время его, конечно, видели многие. Когда он проходил туда, сзади, по пустынным дворам, вверх по каменной лестнице, его заметили несколько подростков: он промелькнул перед их глазами как тень. Священник торопится в церковь: ничего необычного. При входе, в самом начале тропинки в глубину, на него с некоторой надеждой посмотрела старушка, расчищающая могилу. Но особым знатоком церковных одеяний она не была, а возрастному любопытству мешала некоторая подслеповатость. Больше отца Мартина не видел никто. Бомж, разбиравший в овраге среди деревьев сегодняшний улов, посмотрел на бродившего рядом мужчину несколько опасливо: он догадался, что тот что-то ищет, но не придал этому особого значения. Его больше волновали бутылки. Да, Мартин и впрямь искал, но никак не это. Если бы кто-то и пристал к нему с расспросами, он бы сказал, что изучает надгробия, каменные и мраморные, позапрошлого века, и не солгал бы. Нет, здесь, почти в центре, нечего и стараться, нужно зайти в самую глушь, в угол, или идти вдоль забора, отделяющего кладбище от полузаброшенного завода, - и он направился вниз, стараясь не сильно цепляться за заросли кустов. Издалека его проводила глазами стая собак, лежавших в странном подобии клетки для канарейки. Сюда люди заходили совсем изредка, а в самый бурелом не заглядывал никто: и самые дальние родственники обитателей этих заросших могил умерли. Всё заросло кустами и высокой травой; островками росли высокие бальзамины с мясистыми стеблями и мелкими розовыми цветами, местами была сплошная крапива, коловшая даже сквозь штаны. Птиц было мало, но они не разлетались с криком, а только поднимались с мест и отлетали ещё дальше, и это были не вороны, а дрозды и мелкие певчие птички, которых обычно в городе не увидеть. Один раз он даже увидел дятла, самозабвенно долбившего высокую сосну, не замечая ничего вокруг. Места встречались очаровательнейшие, и о каждом думалось ему, что неплохо бы сюда её сводить, но всё это было не то, не то, поиск снова и снова заставлял бросаться в неприступные с виду заросли. Под конец он перестал чувствовать себя Тангейзером, идущим к холму Венеры сквозь терновник, и просто устало и бессистемно бросался туда-сюда, но желание всё вело его, время кончалось, и он почти отчаялся. Нет, определённо, не стоит этого делать. Всегда есть возможность вырваться из лап дьявола. Он просто возьмёт и не придёт. Да нет же, всё решено, к чему ещё бояться? Неразумно так всё бросить. Он остановился, чтобы перевести дух, запрокинув голову, и вдруг увидел в глуши нечто слабо белевшее. Ищущий нашел. Небольшое свободное пространство вреди впритык растущих деревьев, высокие бальзамины, и куча сваленных и упавших памятников: плита, почти скрывшаяся под землёй и мусором. Мраморный пень с отрубленными сучьями. Мраморный… додекаэдр? Нет, кажется, черепаха. И ещё одно посеревшее и выщербленное надгробие. Четырёхгранник с крестом наверху. «Почившая в 18.. году», памятные даты, отрывок из молитвы, непонятные буквы. И явно стоит не на предназначенном месте. Он попробовал сдвинуть его и сразу пожалел о человеческой немощи. Тем не менее, решено. Здесь. Просто надо запомнить это место. - О… Вы пришли, - и он снова улыбнулся своей обезоруживающей детской улыбкой и протянул ей руку. *** … *** Очень приятно увидеть вас снова здесь, через два года, в небольшом посёлке в западной Польше. О, это совсем не такая дыра, как та, в которую я уже падал, не тот огромный ледяной город, фатально далёкий от цивилизации, будто на другой планете. Её скорее можно сравнить с норой, эту очаровательную деревню, где я служу сейчас. Отсюда около часа езды до Гёрлица, и мне кажется, что это лучшее место из всех, где я мог оказаться. Город выматывает и изнуряет, глушь и даль поневоле делают нелюдимым и ленивым, а здесь можно иногда расслабляться, - но он всегда рядом с тобой, молчаливый страж город. Я не чувствую себя оторванным от мира, но и он не затягивает меня в свой чёрный водоворот. Я живу хорошо, спокойно, как раньше. Меня повысили, впрочем, ядовито улыбающийся и делающий мне намёки относительно нехорошего прошлого епископ не сильно меня тронул. У меня ведь есть своя маленькая тайна – и до некоторой степени она возвышает меня. О, что я говорю, никаких тайн моё прошлое не скрывает, я весь на виду перед вами, - у меня есть слабости, но их мало, да и сами они такие маленькие, что их почти не видно. А может быть, вы просто стоите лицом к лицу с ними, моими слабостями и грешками, и потому не можете разглядеть их как следует. Я провожу службы почти каждый день: людям здесь нравится ходить в церковь. Это для них своеобразный клуб по интересам. Я, конечно, стараюсь артистично читать проповеди и вести мессу, но уж, конечно, не настолько обольщаюсь на свой счёт. Дело не во мне, а в них, – так уж воспитаны. Переоценка всегда губила меня, нов этом и есть определённый риск и интерес: бросаться туда, где и сам видишь рядом свою погибель. Да, но я действительно многим нравлюсь. Мешает только вечная осторожность, - всегда такая сковывающая. Да, снова. Скромно улыбаюсь, это все любят. В конце концов, на что нужно доверие, если не пользоваться им? С четвёртого ряда скамей на меня смотрят две девочки. О, доколе же можно разглядывать меня и хихикать, я ведь не выступаю в костюме розового зайчика. Я веду службу, в конце концов! Сдерживаюсь, смирен как ангел. Я мог бы тайком подмигнуть вам, дорогие, или лукаво улыбнуться, но не стану, а то вы ненароком свалитесь под скамью от хохота и восторга, маленькие нимфы. Нет, конечно нет. Я сама умеренность и целомудрие. Для них я предмет обожания, вроде красивой тетради или заколки, - когда она нравится, всё хорошо, а если нет - можно без всякой жалости выкинуть. Если бы продавались плакаты с моим изображением, они повесили бы их над кроватями и изрисовали сердечками. Нет, меня не боятся, и уважают лишь постольку, поскольку этого требуют правила приличия. Я считаюсь очень милым и страшно стеснительным, хотя самому мне кажется очень странным, что каждый мой шаг, жест и слово вызывают у них столько эмоций. А после мессы меня ждёт ещё и исповедь, - вот уж где требуется настоящее ангельское терпение. Я сижу за декоративной и абсолютно прозрачной решеткой с окном; от пространства церкви нас отделяет одна чёрная занавеска, из-за которой слышен гомон людей и уже неприятно знакомое хихиканье. Да нет же, оно совсем близко… тут темновато, и я никак не могу уловить, где же эти маленькие негодяйки. Что-то шуршит совсем близко, и передо мной возникает возбужденное розовое лицо одной их них. Она снова хихикает, наклоняется ко мне, и я чувствую влажное прикосновение к своей щеке, почти рядом с губами. Мимолётный, совсем детский поцелуй, - после взрыв нервного смеха, и она убегает. После я принимал мать одной из них: это высокая крупная женщина лет сорока, добродушная и простоватая, - правда, в обычном для деревенских жителей умении всё замечать ей не откажешь. После душеспасительной исповеди разговор плавно перетекает на темы более приземлённые, а потом и вовсе бытовые. Приходскому священнику не поведаешь всего того, что можно, смакуя, обсудить с подругами дома, - тут, волей-неволей, хоть и вертится на языке, надо сдерживаться, и после получасовой беседы она начала спотыкаться, запинаться, потеряв нить повествования, и совсем замолчала. Я счёл представившуюся возможность удобной для поднятия той щекотливой темы, которую не удавалось вытянуть на свет до сих пор. - И ещё… хотелось бы сказать вам… ваша дочь – я исповедовал её перед вами. – И я замолчал, так как почувствовал, что неотвратимо краснею. - Ох, простите, кажется, она вас чмокнула? – она живо встала и, просунув руку через разделявшую нас решетку с окошком, стерла с моего лица липкий посверкивающий блёстками на солнце отпечаток. – Простите, святой отец! Я скажу ей, скажу… Вот ведь вредная девчонка! - Разумеется, я очень рад, что мои проповеди доставляют ей и её подругам столько радости… Но хочется, чтобы они были предметом интереса, а не веселья. Она согласно закивала и уже было порывалась что-то вставить. - К религии, в том числе к посещению церкви, стоит подходить серьёзно. Конечно, не надо отбивать у неё желание, я даже рад заинтересованности в вере, хотя бы и из-за симпатии ко мне… Но я попросил бы её в дальнейшем вести себя более сдержанно. - Да вот и я ей то же самое говорю! Говорю, что ты думаешь, отец Мартин взрослый человек… Я вижу в её взгляде… не сочувствие, но некоторую жалость, как к инвалиду или умственно отсталому. Обычная уборщица в школе и то вызывает у девочек больше уважения и страха, чем я. Нет, я не обижаюсь, что они считают меня чем-то большим и глупым, мало приспособленным к человеческой жизни, вроде медведя в зоопарке, который неловко возится в своей клетке, - и не скажешь, что зверь чем-то опасен. Они не понимают, что нас разделяет одна лишь решётка – и та умозрительна, и та создана одними моими призрачными представлениями о том, что и когда следует делать, чтобы это удалось хорошо. Бедные, они ещё такие маленькие. Я подожду ещё пару лет.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.