ID работы: 3027682

Цветы поэта Нарихиры

Джен
PG-13
Завершён
4
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Сравнение падающих лепестков и снежной бури навязло в зубах, но куда от него деться, если и впрямь, стоит подуть ветру, поднимается бело-розовая метель? Нельзя же сбежать из весны в осень, только чтобы воспеть не сакуру, а заалевшие клёны... которые, впрочем, не меньше навязли на зубах. — Стоило прожить с лишком сорок лет, чтоб осознать, как выматывает смена сезонов! — с почти искренней улыбкой сказал он. Лицо его собеседницы скрывал большой веер с изображением алой птицы, парящей между золотой и серебряной горами, но он был уверен: и она тоже улыбается, и тоже почти искренне. — Танцы Госэти снова решили определить мою судьбу, — сказала она, то ли в ответ, то ли просто так. — Они привели меня во дворец, они и проводят. — Вот как... — Вот так вот. Мне поручено подготовить одну из танцовщиц — своего рода прощальный подарок от его величества. Скоро познакомлюсь с ней; она ещё не бывала при дворе, хотя уже почти перестарок, — Комати вздохнула. — Почти обидно, знаешь: увядая, видеть юную красоту, которая займёт моё место... хотя нет, не займёт. — Она так уродлива? — Она сестра Мотоцунэ. Едва ли этот удовлетворится местом младшей наложницы. — А старик позволит ли? Он, конечно, уже не тот, но какая ему выгода, что его дочку кто-то подвинет? Собеседница рассмеялась, задрожал веер в её тонких пальцах. — Дорогой мой асон, милый мой не-политик! Ну право... как можно забыть, что ни один император не вечен (да простится мне такое кощунство)? Разумеется, ей предстоит стать не-просто-наложницей у наследного принца. А потом... не станет Ёсифусы, император уйдёт в затвор — и... Так или иначе, а все их разговоры рано или поздно сворачивали на политику, в которой Нарихира решительно не желал что-либо понимать, а его вечная собеседница понимала слишком много для простой наложницы. Им, родичам императоров, аристократам, придворным не в первом поколении, от политики вообще было никуда не деться; но это выматывало не меньше смены сезонов. Иногда им обоим хотелось поменяться местами — чтобы хитрая и дальновидная Комати стала придворным и проходила лестницу чинов, а углублённый в себя ветреный Нарихира был бы императорской наложницей и придворной дамой. Невыполнимо, конечно — но как было бы хорошо! Он бы нарожал детишек и жил бы до старости, окружённый их заботой — как маменька принцесса Ито или бабушка Фудзико. Писал бы стихи, вёл бы дневник и изредка тайком (а потом, после почётной отставки — и не тайком) принимал бы у себя друзей, Комати и Ясухидэ. Она бы поднималась всё выше и выше, может, стала бы даже министром. Сколотила бы свою собственную клику при дворе, протолкнула в императорскую спальню двух-трёх дочек и племянниц... а там и до верховного советника недалеко. — Но смогли бы мы тогда сидеть и говорить вот так, как сейчас — если бы ты был счастливой матерью семейства, а я — верховным советником? Встретились бы мы вообще? Или так и прошли бы наши дороги мимо друг друга? — усмехнулась за веером Комати. — Или хуже: мы бы разошлись, уже успев привязаться друг к другу? Я бы непременно захотела использовать тебя в своих играх за власть, а не тебя — так твоих дочерей. Ты — ведь ты гордец, Нарихира! — возмутился бы и пытался бы мне противостоять, а значит — попал бы в руки тем же Ёсифусе с Мотоцунэ, и твои дети стали бы полем битвы двух неукротимых честолюбий... и в конце остались бы старик, брошенный всеми, кроме власти... — ...и старуха, которая провожает взглядом непутёвых сыновей и внуков, а по ночам оплакивает участь своих дочерей и внучек, проданных за фальшивое золото почестей, — кивнул Нарихира. — А так у нас есть мы. И я точно знаю: пусть я не оставил детей, я не буду один в старости... — ...а у меня есть дом, в котором я смогу укрыться, когда меня погонят со Двора. Помолчала и, вдруг опустив — против всех правил приличия — веер и широко улыбаясь, добавила: — Вот состаримся, память наша ослабеет, будем сидеть втроём с Ясухидэ у камелька, беседовать о прежних временах да составлять список всех твоих любовниц. — Но память же ослабеет! — Именно в том и прелесть, мой милый. Будем сидеть и соображать — а та дама в саппановом, которой ты послал письма, привязывая к ветвям священной берёзы и которая швырялась этими ветками в тебя, была кто? Тётушка императора? Принцесса? Или наложница высшего ранга? Или это была совсем не она, а ветви берёзы ты слал госпоже из Исэ?.. Разве не отличное это занятие для долгого зимнего вечера? — А ещё можно поехать в паломничество! — неожиданно загорелся Нарихира. — Старики обожают ездить в паломничества во всякую глушь. В Исэ, потом в Микаву, даже дальше — в Идзу, посмотреть гору Фудзи... — А можно на запад, в Нанива, — подхватила Комати. — оттуда в Ава, на праздник танцев, и дальше, дальше... — Или в старую Столицу, поклониться Будде... — Или в самую старую, в Асука — погулять по тем полям, по которым бродила Нуката... *** По столице, конечно, поползли слухи — и довольно причудливые. Ещё бы: известный дамский угодник Нарихира, едва успев обменяться письмами с дочерью Фудзивара Нагары, привёл в свой дом престарелую придворную даму Комати! И как это прикажете понимать? — А никак, — ответил Нарихира в первый и последний раз, когда брат, Юкихира, начал допытываться, что к чему. — Можешь считать, что я женюсь на Комати из чувства долга или что я внезапно воспылал к ней необъяснимой страстью, мне безразлично. Но она будет жить здесь. А потом поедет в Микаву с Ясухидэ, когда того наконец назначат. — А как же твои высокие чувства? — Они по-прежнему высоки, — пожал плечами Нарихира. — Как им мешает госпожа Комати? — Влюблён сразу в двух женщин... — рассмеялся Юкихира. — Узнаю своего непутёвого брата! Только ты можешь одновременно любить блистательную красавицу за её красоту и мудрую старуху за её ум. Что, если совершенства нет, надо его создать, соединив две крайности в своём сердце? — Может и так, может и так... Потом он извинялся перед Комати. Та сидела и улыбалась, устало и немного кукольно, как будто мысли её были где-то далеко-далеко. А он извинялся — за то, что стал причиной мерзких сплетен, за то, что Комати вслух называют старухой... — Но я ведь и правда старуха, — наконец заговорила она. — Мне сорок четыре года. Мои волосы поредели, их спасает только краска и искусная причёска, кожа моя стала совсем жёлтой, а богатые одежды я больше не могу себе позволить. Нарихира посмотрел на неё серьёзно и грустно. — Послушай, я не знаю, что ответить тебе, — сказал он. — Обычно такие речи я слышу от кокеток чуть за двадцать пять, которые надеются, что их опрокинут и на практике докажут им их привлекательность. Но ведь я знаю тебя, ты говоришь всерьёз... чего ты ждёшь от меня? — Уж точно не того, что ты меня опрокинешь! — и она впервые за несколько последних недель искренне рассмеялась. — Уволь, пожалуйста, от этого. Наверное, просто хочу, чтобы ты перестал извиняться. Ведь это я доставила тебе множество неприятностей — начиная от хлопот с переездом и заканчивая странной репутацией, которая может повредить тебе в глазах Такайко. Ты ведь понравился ей. Она никак не может забыть ту встречу, незадолго до танца... — Правда?! Он сам устыдился того, сколько радости было в его голосе. — Правда, разумеется. Разве я стала бы лгать? Она говорила, что никогда не встречала ещё мужчину, который смотрел бы на неё с пониманием. И что ты очень хорош собой — прекрасный зрелый мужчина. Такого она хотела бы видеть своим братом или супругом. Щёки горели. — Как что-то может испортить мою репутацию? — бросил он. — Она и так хуже некуда, Комати. Я бабник без мозгов и без совести, женщин у меня было больше, чем перемен платья — так говорят, так оно в общем и есть. А Такайко — сестра Мотоцунэ, будущая нёго или даже императрица. Мне даже не подобраться к ней, милая Комати. Её охраняют, как не охраняли никогда государственную сокровищницу! Пусть лучше она выбросит меня из головы и пошлёт вслед пару проклятий, чем будет думать обо мне, мечтать о чём-то этаком, страдать, быть может... — Ты хочешь, чтобы она тебя забыла? — И прокляла, как пустого вертопраха. Именно. Что может быть лучше для неё? — Она умна, Нарихира. Ей двадцать лет, она знает людей. Она поймёт, что к чему. — Тем хуже... но нет. Те, кто знает людей, всегда предполагают худшее. Она сочтёт, что была для меня одной из многих, мелкой интрижкой. Ты ведь знаешь, тебя называют моей единственной женщиной. — Я должна быть польщена? Смеется. И Нарихира впервые задумывается, что она, на самом деле, красива — красива по-настоящему, как бывают только очень умные люди с доброй и светлой душой. Да, лицо её похудело с годами, чётче обозначились скулы, запали щёки, заметнее стала краска, призванная изобразить линию волос на лбу... и всё же она была хороша. Но — странное дело! — эта красота не вызывала желания. Радость — да, так радует река или цветок, сорванный в поле. Прилив душевного тепла, быть может. Но не желание. Так... так взрослый сын может смотреть на свою красивую, ещё не старую маму. — Ты поэт, — ответила ему на это Комати. — И ты влюблен. — Но... — Не в меня. Полагаю, что в Такайко. Просто влюблённые — по-настоящему влюблённые — люди видят вещи иначе, чем люди не влюблённые... Хочешь, я передам ей письмо от тебя? Или на словах что-нибудь? — вдруг спросила она и рассмеялась, увидев трепетный восторг надежды в его лице. — Я почти уверена, что подружилась с ней и с её семейством. Если, конечно, они захотят поддерживать отношения со мной теперь, когда моё положение изменилось... *** — Голова кругом, — вздохнул Нарихира. — И лёгкая такая. — Пустая потому что, — отозвался Ясухидэ. — Отчего же пустая? Она набита стихами и мечтами, — вступилась за друга Комати. Нарихира — остриженый, в монашеском платье, потрёпанный и усталый — сидел на веранде губернаторского дома в Микаве и счастливо слушал, как его ругают. За время пути он успел сам множество раз себя выбранить, придумать штук пятнадцать сплетен, которые, быть может, пустят ему вслед в столице, сорок раз отчаяться и тридцать девять раз воспрянуть духом — и вот, наконец, добрался. Туда, где примут. Где накормят и нальют, где утешат и отругают, где вечером дадут кисть и устроят состязание в стихах. — Я, столичная я птица, никогда не думал, что мой дом может оказаться так далеко оттуда, — сказал он. — Удивительно, право! — Переводишь тему, — прищёлкнул пальцами Ясухидэ. — Нехорошо. Дурной тон! — Нет, нет, просто... мне на сердце пришла мысль, я её высказал. Думал, вы порадуетесь. — Мы рады, — Комати вышла из-за ширмы, присела рядом. — Правда, рады. И очень смущены. Ведь — скажу за всех! — каждый из нас не раз и не два чувствовал то же самое. Каждый из нас однажды думал: вот, у нас нет дома, мы вечные гости на чужом пиру, но когда мы вместе, мы друг другу и семья, и дом, и всё на свете. Разве не так? — Так, — сухо кивнул Ясухидэ. — Так и есть. Но... — Но? — Но мы хотим услышать от тебя всю эту историю. Нет, не так! Мы хотим услышать её от тебя — потому что письмоносцы уже доставили нам самые свежие и невероятные сплетни. Черти, колдуны, бандиты, безумец, поджегший Киото, и Киёюки, ползающий под землёй, ориентируясь на запах нижнего белья Комати... — Что?! — Что слышал. Так вот, всё это и ещё немного мужеложства, ароматных страстей и загадочных корейских, китайских и ёкайских заговоров мы уже прочитали, поудивлялись и посмеялись. Теперь хотелось бы немного правды. — Правды... если бы я сам её знал! — отчаянно воскликнул Нарихира. — Но примерно вот как всё было: её назначили в жёны императору, она плакала, я пришёл и принёс ей стихи. Идиотские на редкость — что-то вроде Подобно цветам на лавандовом платье вашем, не знает границ моя тайная страсть. Такие пристали мальчишке, но никак не зрелому мужу, согласитесь. — Действительно, плохие стихи, — согласился Ясухидэ. — И сравнение идиотское. Узор тем и хорош, что у него есть границы! — добавила Комати. — И это слишком похоже на стишата Тоору. Это он должен тебе подражать, а не ты ему! — Вот и я так думаю. Как бы то ни было, стихи она получила. И среди ночи, представь, явилась ко мне. Это было... странно и страшно. — И что? — И сказала «Забери меня отсюда», — странно усмехнулся Нарихира. — Что я мог сделать? — Что ты сделал? — Послал письмо к Киёюки. Тот выругал меня, на чём свет стоит, но обещал прислать повозку или лошадей к утру. Велел скрыться в храме, в паре часов от столицы. Сказал, там никто не найдёт... Утром мы услышали стук копыт. Это был Мотоцунэ. Вот и всё, собственно. Ни чертей, ни безумцев. И к самоубийству я её тоже не склонял. И сам убиться не пытался — это сложно, когда держат втроём. Они обрезали мне волосы и велели валить из столицы. Её погрузили в повозку. Вот и всё. Он подумал, что упустил какую-то деталь, ожидал, что они будут спрашивать, шутить... Они молчали. Комати раскладывала и снова складывала веер, Ясухидэ старательно разглядывал паутинку в правом углу под стрехой. — Ах, да, пожар!.. Пожар и правда был. Загорелись ворота, быстро потушили. Не знаю, кто там был виноват, уж простите... — А давайте устроим состязание в стихах? Писать будем о весне — чтоб сложнее было, — вдруг предложила Комати. — Ну же, давайте! — Надо подготовиться, нельзя ж вот так сразу! — преувеличенно возмутился Ясухидэ. — И пообедать. Обед, знаешь ли, согревает сердце, прогоняет скорби и приносит радость. Особенно если к обеду подадут сакэ... — А его подадут? — уточнила Комати. Нарихира ещё помолчал немного, потом вдруг, сделав глубокий вдох, вмешался: — А если и нет, тебе же лучше! «Нет хуже зла, чем выпившая женщина!», знаешь ли. — Есть: пьяный мужчина... *** Небо было по-осеннему прозрачным и синим, и от этой синевы и прозрачности кружилась голова. В воздухе летала паутина. Красные, жёлтые, рыжие, лиловые листья ложись на иззелена-чёрную воду пруда. А они должны были писать стихи о весне. Лет пять назад это не составило бы труда; он бы бросил на ветер пустые листья слов, и те, ненужные и позабытые, скоро скрылись бы под зеркальной гладью вод времени... ай, опять осенняя метафора, что за досада! Краем глаза Нарихира смотрел на своих друзей. Ясухидэ, как всегда, прикрыл глаза, продумывая очередную словесную красивость. Не может он не завернуть этак в три слоя и не вышить поверху. Стихи у него — как богатая одежда: три месяца шить, два часа носить. Зато красиво. И человек он хороший. Комати, наоборот, отшвыривает, скомкав, уже третий... нет, пятый по счёту лист. Она всегда пишет быстрее, чем думает, а потому портит без счёта черновиков, ища нужные слова для теснящегося в груди чувства. Зато и в искренности стихов ей нет равных. А он? А он смотрел, как падают листья, и тщетно пытался представить на их месте бело-розовую метель цветочных лепестков. Сакура-сакура, отцветает сакура, мне остаться бы одной, когда стала я вдовой... Нет, не то. Народные песни передирать — дурной тон похуже, чем подражать Минамото-но Тоору. А в уме — только кленовые листья цвета “китайский красный”, только распахнутые глаза Такайко, только стук копыт, возвещавший надежду и обманувший её так жестоко. А ведь их бы не заметили. Они сами вышли на дорогу. Весна, весна, весна... «Весной я болен»? Не годится. Слишком громко и слишком честно. Читали они в порядке старшинства: сначала Ясухидэ, потом он, замыкала Комати. Февраль, май и жаркий август. — Даже солнце весной, как ни жарко оно, не растопит этот снег на макушке моей... — Когда бы сакуры весною не цвели — быть может, я бы не грустил весною — Незримы стали краски под дождем — и у людей, и у цветов поблёкли... *** Была поздняя осень, когда они вернулись в столицу — та премерзкая пора, когда дождливая слякоть смерзается в колючие комья и снова расползается слякотью, и ты не знаешь, что будет завтра: переломают волы ноги на ухабах или намертво завязнут в луже. Но, на удивление, путешествие прошло благополучно. У самых восточных ворот нагнали добрые вести: Нарихира прощён и даже, вероятно, получит повышение по службе. «По случаю рождения у госпожи Такайко сына, будущего наследника престола». Это надо было отпраздновать. Суетный двор обсуждал вполголоса, не был ли поэт Нарихира косвенной причиной рождения наследника, и не потому ли его вернули в столицу, стоило Такайко войти в силу при дворе. В дом на окраине сплетни доставлял молодой Асаясу, к каждой присовокупляя собственное нелестное мнение о сплетниках и об объектах сплетен заодно — он в полной мере унаследовал от отца и скверный нрав, и ядовитую железу под языком. Комати старая подруга подарила комплект платьев, заставив задуматься, насколько уместно надеть “зелёный клён” женщине её возраста и положения. Нарихира писал стихи. Получалась только первая строчка — «Как бы мне начать историю любви...», но дальше писался какой-то невероятный бред. Ясухидэ, в последние дни отошедший от службы, слушал рассказы сына о делах придворных и его стихи, посмеивался и над тем, и над другим, подшивая страницы приходно-расходной книги. *** Осень столицы, некогда пёстрая и неспешная, как праздничная процессия, почти растеряла свои дорогие одежды, запуталась в переулках и всё больше походила на нищенку, шутки ради наряженную принцессой. — Как же меня утомил этот Фукакуса, — вздохнул Асаясу. — И ведь, скорее всего, в месяц приказов именно он получит повышение. Просто потому, что наш начальник искренне верит: если Фукакусу повысить, он прекратит докучать всем своими длинными речами, длинными доносами, длинными докладами... в общем, всё у него нестерпимо длинное, кроме шлейфа. — Скорее, начнёт докучать вдвое старательнее, — покачал головой Ясухидэ. — Помнится, был у меня такой сослуживец, так он всё удлиннял свои речи и письма, пока не отправился на крайний Запад губернатором. Пожизненно. — А он уже умер? Ясухидэ широко улыбнулся: — Даже если и нет — Запад большой, даже самый его край. Провинций на всех унылых зануд хватит. — Хорошо бы. А то надоел, сил нет! И работать не даёт, и стихи писать мешает. А я такое чудесное начало придумал: «Ах! Клёны сбросили багряные одежды...» — и никак не мог продолжить: этот невыносимый человек начал допытываться, не подразумевал ли я под клёном супругу Его Величества. — А должен был? — сунулся в комнату Нарихира. С недавних пор он жадно интересовался всеми новостями и даже сплетнями, в которых упоминалась императрица Такайко. Друзья удивлялись: ещё недавно он был не в состоянии даже самое имя её слышать, а теперь... — Если следовать причудливым извивам логики господина Зануды — да. Видите ли, Императрица признаёт верхние одежды только цвета “китайский красный”, о чём при дворе знают все (дотошные карьеристы, забыл он добавить). Потому, рассуждая о роняющих листву клёнах, ведь это дерево прекрасное и благородное, я, несомненно, желал бросить тень на её доброе имя и обвинить её в предосудительной связи. — С кем? — А я откуда знаю? Спросите Зануду, дядюшка Нарихира, — вздохнул Асаясу. — А всё вы виноваты, отец! — Я?! — При дворе помнят и ваш ядовитый язык... — У тебя не лучше. — ...и ваше искусство вкладывать по два и три смысла в невинное стихотворение, чего я так и не освоил. Но им же не докажешь, что... — Ты прямолинеен, как бешеный бык... — ...я не склонен к иносказаниям! И они додумывают сами, вкладывают собственные мысли в мои слова. Получается иногда интересно, иногда забавно... иногда — страшно. Нет, страшно — чаще всего. — Боишься попасть в немилость из-за чьего-нибудь разыгравшегося воображения? — спросил Ясухидэ. — Да нет. То есть, конечно, опасаюсь — но пугает меня другое. Что-то, чему я сам не знаю точного названия. Просто ты пишешь красивой барышне что-то вроде «За синим пологом твой лик подобен солнцу за облаками», и ничего не хочешь другого сказать, кроме того, что она красавица. А какой-нибудь господин Зануда читает и думает: э, да тут всё не просто так! Солнце — понятное дело, император, кто ж ещё... небось, хитрец Асаясу намекает, что дамочка попала в фавор! Он почесал переносицу — отцовским совсем жестом, — и добавил: — Но это ещё не страшное. Страшное — это когда выясняешь, что дамочка и правда в фаворе и император ее тайно навещает. И задумываешься невольно: а может, я и правда имел в виду что-то такое? Может, просто забыл? А этот, как его там, угадал... — А может быть, просто, каждый поэт немного пророк? — это Комати выскользнула из соседней комнаты и, спрятавшись за веером, присоединилась к разговору. — Однажды я спела перед Его Величеством о дожде над рисовым полем, измученным жарой. Понятное дело, я желала намекнуть, что вся иссохла от любви к нему и жажду благосклонности, но... то лето выдалось ужасно засушливым, даже пионы в саду не расцвели, а после моей песни вдруг разразился настоящий ливень. — И что же? — Ну, надо мной желанный дождь так и не пролился, — кажется, за веером она усмехнулась. — Зато я приобрела репутацию колдуньи и в засушливые годы меня наряжали, как старинную куклу, и отправляли петь на поля. Сейчас поля, наоборот, гниют от переизбытка влаги, мои услуги не востребованы, вот и пришлось покинуть двор и самую Столицу. — Прекрасные стихи, которые вызывают к жизни то, о чём в них говорится! — восторженно воскликнул Асаясу. — Это само по себе достойная тема для поэтического вечера, мне кажется. Хотя всё равно пугает. — Всякое соприкосновение с чудесным и неизведанным страшно для человека, — пожал плечами Ясухидэ. — Такова наша природа, искаженная и несчастная: даже добрые чудеса кажутся нам несущими злое. *** Так имя дзё Фукакусы затерялось среди других имен и слов, которыми перебрасывались великие поэты зябким осенним вечером. Ведь право, столько тем есть на свете, обсуждать которые куда интереснее, чем господина Зануду — тощего и близорукого молодого человека, считавшего своим долгом донести до всех и каждого собственное сверхценное мнение по любому поводу. Наверное, его нельзя было назвать даже дурным человеком; он просто был нестерпимо скучен. Асаясу, по воле случая бывший его товарищем по службе, Фукакусу безмерно раздражал. Слишком легкий, слишком умный, довольно красивый сын известного поэта и безвестной служанки, он был достаточно прилежен, чтобы продвигаться по службе в пределах возможного для человека невысокого происхождения — и при этом был непростительно прямолинеен, прост и конкретен в своих поступках и высказываниях. И писал по-настоящему хорошие стихи. Проще говоря, он был неправильным и нелогичным. Самое обидное, что он об этом раздражении товарища даже и не подозревал. Не знал Асаясу и другого: если его самого случай со стихами просто огорчил и навёл на размышления о природе поэзии, для Фукакусы он стал последней каплей. Ещё бы: проклятый наглец посмел сперва непристойными стихами опозорить Императрицу, а потом ещё и отпираться с таким невинным видом, что даже их общий начальник поверил и строго наказал не цепляться к словам и не мешать умным людям работать — а то не поможет родство со всесильным Митицуной, и повышение уйдёт к другому. — Неужели опять вы по службе пересеклись с господином Фунъя? На вас лица нет! — ласково спросила дома его жена, красавица по прозвищу Тамакадзура. Она приходилась сестрой матери принца Токияцу — отличная партия для чиновника шестого ранга! — Этот наглец писал порнографические стишки про императрицу. — Неудивительно, — Тамакадзура мягко усмехнулась. — Ведь все знают, что он вырос под влиянием асона Нарихиры. А этот бесчестил императрицу не только стишками. — Чудовищная семья, — вздохнул Фукакуса. — Ничего. Скоро месяц распоряжений, я стану сёсё и навеки забуду этого невыносимого простолюдина. Не так ли? — Разумеется, дорогой супруг. Хотя, знаете ли, я бы постаралась ему как-нибудь отомстить. Проучить наглеца раз и навсегда. Когда-то Асаясу отверг её ухаживания — отверг, даже не поинтересовавшись, кто же высказал ему своё расположение, просто скомкал её письмо, бросив мимоходом «Пошло и дурно написано»! — Чудовищная семья, — вернулся к своей мысли Фукакуса. — Они всю столицу позорят своим развратом! — Что есть, то есть. Виданное ли дело: два кавалера делят одну крышу и одну женщину? — Как думаешь, жена, Асаясу тоже принимает участие в их развлечениях? — Вероятно, потому он и не женился до сих пор? Воображение живо нарисовало увлекательные картины развлечений, которым могут предаться два зрелых мужа, мальчишка и первая развратница императорского двора. Получалось нечто весьма любопытное и очень непристойное. — При этом, заметь, жена, эти извращенцы не спешат привести в свой дом женщин со стороны. — Должно быть, боятся, что что те не оценят их... необычные вкусы. Между прочим, наглец Асаясу не так давно, помнится, защищал честь и доброе имя пресловутой Комати. — Было такое. Должно быть, не зря поговаривают, что на самом деле его мать — она. — Должно быть... Ни он, ни она никогда не видели лица прославленной красавицы и не встречались с ней ни разу в жизни, но твердо знали две вещи: она красива и она весьма развратна. Таково было мнение света, а свет, как известно, никогда не ошибается. Еще они знали, что Комати была некогда в фаворе у покойного императора Ниммё, но так и не родила ему ни одного ребёнка. В наказание её заставили танцевать и петь для простонародья, призывая дождь на их поля — и, как говорят, не один крепкий крестьянский парень встречал утро в объятьях бесстыжей. Поведение, достойное продажной женщины, а не наложницы императора! — А правду ли говорят, — задумчиво спросила Тамакадзура, — что эта Комати отдавалась только тем, кого желала её ненасытная плоть, но гнала от себя самых благородных мужчин? — Должно быть, правду, — кивнул её муж. — Её руки ведь добивался Хэндзё, но тщетно. А он был внуком императора по обеим линиям! Это было некоторым преувеличением, но не слишком значительным. — Говорят, он принял постриг, не вынеся скорби не по императору, а по отвергшей его женщине, — добавил он. — Вообще, если подумать, я не припоминаю ни одного известного мне достойного человека, чьи труды по завоеванию Комати увенчались бы успехом... — Только асон Нарихира и это ничтожество Ясухидэ, — кивнула жена. — И, вероятно, Асаясу. — Спать с собственной матерью! Какая пакость, — искренне возмутился Фукакуса. — Но я ведь сказал: “достойных”! Сам он не так давно причастился прелестей девушки, которую называл своей падчерицей, но это ведь было совсем другое дело: малышка Соко удалась вся в мать, рано умершую, и устоять против её чар было решительно невозможно. — У меня есть мысль, как вам отомстить вашему недругу. — Какая же? — О, самая очевидная: соблазните Комати. — Но... — Тем самым вы нанесёте ему двойной удар: затмите его во мнении света — чего стоит всего лишь поэт, пусть даже самый талантливый, против любовника самой Комати? — и нанесёте удар по той, кого он так любит, чтит и защищает. — Но ведь она, говорят, уже стара и некрасива... — Комати? О, мой милый, она по определению прекрасна. Ведь она Комати. В крайнем случае можно ведь зажмуриться, не так ли? И Тамакадзура улыбнулась, предвкушая, какой великолепный скандал вскоре разразится над столицей. Его можно будет уподобить зимней грозе. *** Но сколько ни собирались тучи, гром греметь не спешил. В снежный месяц распоряжений новоназначенный сёсё изрядно хлебнул на радостях и, с шестью приятелями рангом пониже, за пару часов до полуночи явился в дом на окраине. Как это ни удивительно для обиталища беспечных поэтов, там все спали — и так крепко, что не заметили, как в поместье проникли незнакомцы. А потом ночную тишину разорвали два крика: мужской и женский. Асаясу схватил меч, его отец — тяжелый письменный прибор, из соседнего крыла прибежал с топором Нарихира. Все вместе они ворвались в северный флигель, откуда крики и доносились. Комати — растрёпанная, в распахнутой рубашке — сидела на незнакомом голом мужчине, закутавшем лицо белой монашеской тряпкой, и снова и снова тыкала его в плечо длинной спицей. Рубашку и цыновки уже украсили темные пятна крови. Нарихира спохватился первым: пренебрёг приличиями и молча сгрёб отчаянно брыкающуюся женщину в объятья, прижимая к груди и с силой гладя по голове и по спине. Топор он, впрочем, так и не выпустил. Следующим опомнился Ясухидэ: рывком поднял с пола гостя и, протащив за запястье через всю комнату, вышвырнул в сад, крикнув вдогонку: — Ещё кто сюда полезет — убью и докажу, что так и было, и родился он с проломленной головой, ясно?! Глухой ропот показал, что, видимо, да. Несколько смутных фигур выскользнули из темноты подхватить неудачливого насильника и уволочь с собой обратно во тьму. Асаясу, оставив меч, уже принёс ведро и тряпку и смывал кровь с пола. Наконец, Комати прекратила вырываться и, наоборот, крепко вцепилась в Нарихиру, затихнув. Тот решил, что уже можно спросить, что же, собственно случилось. Оказалось, вот что. Комати тем вечером решила лечь пораньше — она устала за день: в маленьком поместье дел по хозяйству было на удивление много, а слуг — до обидного мало. Набросав изящную картинку под завтрашнее стихотворение, она забралась под полог и вскоре уснула. Разбудил её шум голосов: несколько молодых мужчин живо обсуждали между собой достоинства и недостатки её внешности. Она даже не испугалась. Не успела: полог отбросили и один из ценителей красоты — совсем голый, с закрытым лицом — наклонился над ней и резко дёрнул за пояс, так, что он затянулся туго-туго, не давая дышать. Остальные захохотали. И тут голому кто-то подал нож. И голый пояс попросту разрезал. Тогда Комати и схватилась за спицу. — Я обычно по утрам с её помощью пробор делаю, — тихо объясняла Комати. — Ну и вообще, держу у себя... на всякий случай. Вот и пригодилась. Я его ткнула в руку с ножом сперва. Не до крови, наверное, но он вскрикнул и шарахнулся, и нож выронил. Это мы оба на кровати были, сидели... наверное. Не помню. Помню, я вся на эту спицу навалилась и её в него воткнула. Хорошо, попала в плечо... не убила. Он закричал, я тоже. Тут кто-то из этих говорит: «В неё лисица вселилась!», а другой — «Сейчас кто-нибудь придёт!». И убежали. А вы прибежали... Нарихира, злой человек, немедленно дай мне пояс! — вдруг опомнилась она. — Пояс дай! Каннон милосердная, на что я похожа? И правда, одержимая... Нарихира повязал ей пояс, Ясухидэ накинул на плечи тёплое кимоно, Асаясу — вот ведь прыткий человек! — успел метнуться за чайничком и нагреть кипятку. — Ну, не спать нам сегодня, — бодро сказал он. — Выпьем же за твоё не-повышение! — согласился Нарихира. Комати рассмеялась. *** Наутро по свежему снегу пришли сразу две вести: первую принёс Асаясу, вторую — слуга, вместе с ветвью камелии. — У него плечо забинтовано, отец! — взволнованно говорил молодой человек. — Я своими глазами видел: он пришел похвастаться повышением, а рука у него на перевязи. Говорит, с ёкаем столкнулся. — Ёкаев не существует, — сухо ответил Ясухидэ, и в этот миг зашла Комати — в одной руке веер, в другой — письмо. — Вот! — сказала она и, усевшись, перебросила другу бумагу. — Полюбуйся. — «В ночи я чаял к чашечке цветка припасть, но он змею таил. Прекраснейшая, но суровейшая из женщин, позвольте смиренному извиниться за неразумное поведение, вызванное вашей невозможной красотой, и просить о вашей милости, подобной сладчайшему нектару». Какая пошлость! — Невероятная. И почерк женский, — согласилась Комати. — Но принёс слуга вашего господина Зануды. — А почерк-то знакомый... — неожиданно заметил Асаясу. — И пошлость... то есть, стиль — тоже. Встречал уже когда-то. Когда — не помню, помню, что плевался. Не к добру это, отец! Ясухидэ кивнул. Начиналась зима, и кто знает, что она сулила?
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.