Часть 1
23 марта 2015 г., 23:33
- Если ты не врастешь в меня каждым нервом, единственное, что нам останется в ином случае – стать врагами. Выбирай…
«Выбирай». Ривай открыл глаза. Двадцать минут до рассвета, ни солнца, ни звезд, ни пения птиц, тишина – словно из глубокого подземного города. Он бросил помутненный со сна взгляд в загаженное окно и, будто бы о чем-то вспомнив, резко повернул голову на противоположную сторону кровати, ткнувшись напряженным взглядом в знакомый пушистый хвост, разметавшийся по подушке – она была тут. Холодно – в такое время всегда холодно, какое бы раскаленное лето не буйствовало за окнами. Но лета здесь нет и не было уже давно: в летнюю пору здесь ветер бросает в глаза придорожную пыль, гнет низко к земле иссушенную на солнце траву, в провалах разошедшихся трещин при дорогах прорастает цветущий вереск. Ни солнца, ни звезд. Медленное, медленное мгновение перед смертью – ни хрипа, ни вздоха на застывших губах.
Он не хотел будить ее. Если кто-то мог думать, что их общее утро ежедневно начиналось с его пинка под зад, чтобы она свалилась с кровати с визгами и виноватым смехом, заблуждались просто заоблачно, хотя черт его знает, как оно казалось со стороны. Ему было неинтересно – он не слушал сплетен, спал в последнее время младенец словно, или покойник, и никогда не позволял себе обнять ее даже случайно, даже во сне.
Ривай высвободил руку из-под затекшего затылка и посильнее натянул на ее тело грубую ткань тонкой простыни – Зоэ неизменно мерзла под утро, всегда подгребая под себя его скудные куски одеяла или любой тряпки, которыми им в последнее время приходилось укрываться, – сегодня же Зоэ вздрагивала, ткнулась, тулилась рядом дрожащим, как осиновый лист, мягким комком, доверчиво тыкаясь холодным носом в его ключицу, неосознанно во сне пытаясь настойчиво просунуть коленку между его ног, чтобы согреться хоть как-то. Он скосил глаза на ее спокойное свящее лицо. Прекрасно. Аж проблеваться хочется, насколько это все трогательно… Ривай тяжело повернулся на бок и невольно подгреб ее теснее под себя, глубже, теплее… Ему нравилось.
Предавать значение тому, почему на этот раз он проснулся раньше, он не стал – хотя в другие дни, какой бы поздней ночью он, забываясь в беспокойной дремоте, не просыпался от мигания ее свечи в пыльном углу полутемной комнаты, она всегда просыпалась только раньше него. Ему по волосам едва-едва пробегались длинные теплые пальцы, легко щекоча за ухом и в нос ударял дымящийся травяной запах горького полынного настоя в ее руках, которым она и не пыталась уже заменить любимый им черный чай, который они, месяц или вечность, не могли себе позволить по утрам.
Не страшно. Ему бывало и похуже, и ей, без сомнений, тоже – но он не мечтал о залитых солнцем полянах, весенних цветах и солнечных детских улыбках, и едва ли так уж сильно желал защитить ту единственную от всего зла на свете, которым, дай боже, в их мире было заполнено всё до краев. Единственной нет: нет и не будет – осталась только медленная, медленная смерть, осталась только Ханджи и знание, что для ее защиты он продаст душу, выгрызет глотку любому, положит собственную жизнь, какую бы мелочь она не стоила – без сомнений?
Он не хотел будить ее – оттягивал момент, когда своим ломаным, хриплым ото сна голосом, старательно подавляя зевки беспечным смехом, маскируя мешки под глазами морщинками от улыбки, она осторожно уберет с его головы тонкую ладонь, опасаясь, что он раздраженно сбросит ее сам. И бездумно отшутится в очередной раз на его безмолвный взгляд, отвлекающим глаз движением подгибая под себя на кровать согнутые колени – по полу тянет сквозняком, и как бы не запечатывал он с вечера хлипкие гостиничные окна, утром здесь как в карцере, как в тюремной камере, как в сыром подземелье – промозгло и мерзко. Им – в самый раз.
Ривай не знает, как будить ее, он редко это делает – но он не хочет выливать на нее ведра с ледяной водой, бить подушкой или бездушно тыкать пальцем в плечо; он знает, что нормальные мужчины будят своих женщин легкими поцелуями, нежным шепотом и бережными прикосновениями к волосам, и почти склоняется к полураскрытым податливым губам, прежде чем осечься, отпрянуть, сжать с досадой губы – лучше пощечину влепить, а потом трахнуть на скомканных простынях с звериной жесткостью, быстро и не давая опомниться. Проще, проще, безусловно…
- Хочешь спрятать свое изгнившее нутро? Живи в том месте, которое будет ему под стать.
- Хм… Адово пекло подойдет?
- Просто идеально.
- В таком случае, мы давно уже дома, Зоэ…
«И никто… Никакие милосердные боги никогда их здесь не найдут…».
Он подхватывает ее на руки легко и привычно – во сне люди тяжелее, но это не тот случай, Ривай сильный, слишком сильный, – свернуть шею кончиками пальцев, выбить зубы с одного удара ноги, сломать конечность точным движением – на выбор. Ханджи не просыпается, и он с приглушенным раздражением думает, что если уж она спит, разбудить ее становится почти невозможным - он путается ногами в потянувшейся за ее поднятым телом простыне, сдавленно ругается сквозь зубы, недовольно перекидывает через собственное плечо ее безвольно повисшую руку. Стоять в пустой темной комнатке затхлого гостиничного номера с ее бесчувственной тушкой на груди, долго и бездумно пялясь в мутное, годами немытое окно – глупее занятия не придумать, но он отдаленно ловит себя на мысли, что готов простоять вот так вот вечность, пока Ханджи, на секунду вздрогнув, не приподнимет голову с его плеча и, пьяным плывущим взглядом осмотрев где находится, слепо сфокусирует-таки взгляд на его вытянувшемся в надменном прищуре лице.
Ханджи щурит левый глаз, который, он помнит, видит у нее немного лучше, чем правый и на пробу вздергивает в воздухе ногами, как маленькая девочка, проверяя, грохнется ли на пол, если он на секунду опустит вниз руки. Ханджи смотрит на него непривычно и неприлично молча – он низкий, некрасивый и злой, он знает это и его это совсем не волнует. Она знает об этом тоже – и отношение ее ко всему этому, от его отношения отличается едва ли.
Ханджи поудобнее подтягивается на его шее, будто всё, что происходит, для нее в порядке вещей, и с тихой, едва ли заметной удивленной нежностью шепчет на грани слышимости: «Я умерла и попала в рай? Сам Ривай Аккерман соизволил носить меня на руках...»
У Ханджи лицо без очков становится по-девичьи беззащитным, он думает, что ей нет и тридцати, и вспоминает, что самому уже давно перевалило; а еще у Ханджи уродливый, широкий розоватый шрам пересекает поперек всю спину, и темные волосы пахнут кровью и полынной горечью – смертью, не иначе. Ривай смотрит долго, смущающе долго, словно собирается сейчас сказать кое-что очень важное, и она может поклясться чем угодно, что уголки губ на его лице дергаются отнюдь не от раздражения – она напрягается невольно, готовая к тому, что он в отместку либо уронит ее, либо выкинет в окно, и не выдерживает, прыская от смеха:
- Прежде чем впечатлять меня мощью своего обаяния, лучше бы зубы для начала почистила – ты только глаза продрала, очкастая.
- Да у тебя, знаешь ли, тоже там не фиалки цветут, - Ханджи наклоняется слегка назад, впиваясь цепкими пальцами в его шею, чтобы не упасть, прочищает горло, состраивая сладкий напевный голосок, тихо посмеивается, задорно стреляя сонными еще глазами так честно и невинно – ну как можно выдержать? Он больно щипает ее за упругий зад и тут же опускает левую руку, давая время ногам найти опору – а потом отпускает и вторую, против желания каждым нервом ощущая пустоту и холод в ладонях там, где секундой ранее было ее тепло; но толкает, подталкивает в спину несильно, словно ребенка - словно в глубокую пропасть легко и равнодушно.
Они завтракают по традиции у окна, передвинув круглый облезлый столик на трех корявых ножках – когда нет стола, они едят у подоконника, а когда нет еды, как сейчас, пьют из старых фляг противное, обжигающее глотку пойло. Медовый месяц в аду – когда на двоих остается один только кусок черствого хлеба, он почти до боли выламывает ей запястья, засовывая его именно в ее ладонь, грозится, что накормит силой, – но она все равно умудряется, глупо сюсюкая и по-детски дергая, отпирающегося, за щеки, впихнуть ему по праву принадлежащую порцию, как бы он не кривил демонстративно нос в брезгливой гримасе отвращения.
- Ты тощий, любовь моя, - тянет она.
- А ты слепая, как крот, - не обижается он.
Убил бы. Убил, запер бы за сотнями замков, приковал цепями к ржавым трубам, посадил бы на привязь – чтобы не ходила наружу, чтобы жила, его была, его…
- А ты в курсе, милый мой, что это не платье? Да в этой тряпке даже спать лечь стыдно – такое надевают под низ те расфуфыренные дамочки, чтобы сверху натянуть еще пару сотен платьев и юбок. Как я на улицу вообще в этом выйду?!
Зоэ – невыносимая. Он редко видит ее капризы, но губки она надувает и обиженно хмурит брови до смешного узнаваемо – брезгливо оттопыренными пальцами поднимает перед собой за лямки розоватое шелковое нечто, отделанное на вопиюще короткой юбке только прозрачным кокетливым кружевом, – и, сделав большие страшные глаза, не требует больше комментариев, видя по его почти недоумевающему лицу, что дело-таки дрянь. Ривай глубоко вздыхает, беззвучно бубня себе под нос, как его всё это заебало, и задумчиво почесывает кончиком мизинца край тщательно выбритого подбородка.
- Плащ сверху накинешь – других вариантов не было. Чулки не забудь – шрамы на ногах слишком бросаются в глаза. И раз уж на то пошло, благодари не меня, а говнюка Смита – именно по его милости мы в таком дерьме… - он на секунду задержал взгляд на том, как, уязвлено сопя себе под нос, Ханджи скользит тончайшей тканью чулка по длинной голой ноге, задирая край толстого свитера повыше, чтобы ловко закрепить застежку (и когда только успела научиться?), и после демонстративной паузы не заинтересовано продолжил. – И если из-за него с тобой хоть что-то случится, второй своей руке он тоже может помахать платочком на прощание…
- А чем же ему махать придется тогда? – хохотнула она.
- Я бы сказал тебе, – сказал, как отрезал, он.
- А мне казалось, ты станцуешь на моей могиле, когда я умру.
Дура…
***
Он готовил себя к этому, не видел проблем – но оставалось только молиться, что слепой старик за барной стойкой не заметил, как пошел трещинами загаженный стакан с дешевым пойлом в его руке, – не сводя уничтожающего взгляда от самого дальнего столика в углу, от которого только и доносились пошлые комплименты да взрывающийся женский смех, он отпил еще, смачивая только пекущие губы, и незаметно сплюнул под ближайший стул – его не должны были заметить.
Зоэ не составило труда подцепить этих двоих ублюдков: стоически выдержать каждое откровенное прикосновение, грязную шутку и недвусмысленный намек – он почти с уважением отметил, что Зоэ вела себя как самая шикарная профессиональная шлюха и, на секунду потеряв бдительность, с неприкрытой яростью стрельнул через плечо пылающими ненавистью глазами – уронившие голодные взгляды в вырез ее плаща мудаки, естественно, не обратили на это никакого внимания, но Зоэ перехватила, остро и напряженно, его взгляд, словно учуявшая добычу лиса, и тут же – не смотря больше, – задиристо захохотала, увлеченно повернувшись обратно к новоиспеченной компании. Все было под контролем…
Он безмолвно положил деньги на липкую стойку и тенью проскользнул через черный ход, только за ними закрылась входная дверь – сердце долбилось где-то в висках, кровавым застилало глаза, из горла вырывался тихий утробный рык: успеть, успеть. Ханджи ждала его.
Уж наверняка ждала – лицо ее просветлело от улыбки, хотя два смердящих пьяных тела
уже приближались к ее безоружной фигуре медленными шагами, омерзительно обнажив провалы улыбающихся ртов.
Им нужно, им необходимо было выведать информацию о местонахождении Ирвина Смита осторожно и без лишних проблем, а Ханджи была женщиной – и Ханджи знала, как сделать быстро и безболезненно. Пока что безболезненно – блеск его сверкнувших в темноте глаз был ей знаком, и тотчас оказалось, что не так уж она и безоружна, – он с размаху впечатал морду рванувшего к нему первого громилы в ближайшую стену, с невольным восхищением отмечая, сколько восторженного, упоенного безумия на счастливом ее лице, когда, сориентировавшийся было второй, тощий уродец, с грохотом свалился на пыльную землю благодаря единственной ее молниеносной подсечке.
- Не дергаемся, мальчики, тетя Ханджи сегодня слишком добрая, чтобы убивать медленно и мучительно, - странная, сумасшедшая, прекрасная – пропела последние слова и, состроив почти сочувствующую гримаску, сильнее рванула за спину заломленную руку корчащегося на земле пацана, с шутливым видом придавливая его плечо вздернутой кверху ногой. Ривай стиснул зубы, осознав, что снизу-вверх тому животному видно абсолютно все, но когда она слегка вывернула ногу, опасно целясь шпилькой изящной туфли прямо в расширенный в ужасе зрачок со словами: «Если малыш будет капризничать, мамочка выдолбает ему каблучком глазик», он почти успокоился.
Почти – в гниющем до корней мире разлагайся сам, если хочешь спасти то, что тебе дорого, – это было самой пафосной и, к сожалению, самой правдивой истиной, какую он знал. Единственной – когда на противоположную стену уродливыми кляксами брызнула бьющая фонтаном из горла кровь, он проследил, чтобы ни капли не попало на идеально выглаженный его плащ. Метнув в сторону ее, притихшей и монотонно вытирающей платком окровавленные руки, отчего-то только и смог, что надрывно, с опьяняющим, застилающим рассудок облегчением, – вздохнуть.
Он довел ее до оргазма пальцами у стены в следующем переулке между двумя домами, разрываясь между острой похотью и непреодолимым отвращением – и не сдержался сам, ощущая как дрожат сжавшиеся ноги под его пальцами, слыша как она поскуливает в крепко прижатую ко рту соленую ладонь, видя, как содрогаясь и выгибаясь дугой, она судорожно скребет сломанными ногтями каменную стену за спиной, безуспешно ища под собой опору, чтобы не упасть.
- Гореть вам в аду… - прошипел ему перед смертью истекающий кровью грязный ублюдок.
- А чем еще мы тут, по-твоему, занимаемся? – ответил он.
Отдышаться смогли только за два километра от проклятого города - ветер бросает в глаза придорожную пыль, гнет низко к земле иссушенную на солнце траву, в провалах разошедшихся трещин – цветущий вереск.
- Я бесчувственная жестокая тварь, так, Зоэ? – он закусил в зубах тонкую травинку и не бросил на нее даже мимолетного взгляда – притихшая и опустошенная Ханджи без сил смотрела в одну точку, бездумно перебирая на собственных коленях его безвольно опущенные ладони. Она не плакала – просто дышала с придушенной дрожью в груди и сосредоточенно поджимала губы, будто изо всех сил сдерживая слезы. По привычке нахмурившись, он легко выдернул руку из ослабших женских пальцев и поднес ее к лицу – трогательно и по-детски, неуклюже обхватывая неумелым узелком его безымянный палец, бледную кожу слабо перехватывала полоска зеленоватого стебелька, сплетенного на манер обручального кольца. Ривай скосил глаза на ее беспомощно лежащие на коленях руки и отметил, что у нее на пальце абсолютно идентичный – и осекся, замолчал, выдохнул коротко и ровно, обхватывая ее за согнутый локоть, притягивая, доверчивую и уставшую, ближе к себе на колени. Ханджи вздохнула и тихо разлепила обветренные губы.
- Когда-то … Когда-то давно, человек, предавший Бога, заслужил всемирную ненависть миллиона людей за страдания того, кто нес в этот мир сплошной свет и безграничную доброту. Люди были пустыми глупыми и не верили Богу по началу – и только после того происшествия они стали молиться, начали свято верить в него, ведь он сделал по истине невозможное после собственной смерти… Люди были пустыми и глупыми, и так и не суждено было им узнать, что человек, предавший Бога, человек, не заслуживший ничего, кроме ярости и презрения за свое великое преступление, оказался именно тем самым, кто был предан Богу больше, чем кто-либо в мире, единственным согласившись нести на своих плечах бремя тяжкого греха только для того, чтобы вселить в людей веру в чудотворную силу своего мессии. Согласиться жить с чужой ненавистью, умереть с чужой ненавистью, согласиться быть упомянутым в самых черных проклятиях даже после собственной смерти… И так не это ли… Не этот ли поступок является признаком истинной божественной святости, Ривай?*
Ханджи говорила ровно, дышала ровно, замолчала ровно – на беззвучном выдохе. Он слушал ее внимательно и тверже скрещивал вокруг кольцо надежных, крепко сжатых рук. Ветер выл в ушах одиноким волком и бесшумно трепал складки распахнутого плаща.
- Мы никогда больше не пойдем ради Ирвина Смита ни на какие жертвы, Зоэ, - сказал он.
- А куда же мы денемся?.. – спросила она.
Ни хрипа, ни последнего вздоха на застывших губах – прекрасное, прекрасное мгновение перед смертью…
***
- У тебя большое сердце, Ривай. Большое. Без шуток о контрасте с твоим ростом.
- Да без проблем. Здесь у меня в контраст идет кое-что другое, Зоэ. Ну, ты сама знаешь…
Ханджи хмыкнула и тут же обнажила зубы в улыбке – уже по-настоящему. А она скучала, оказывается – огромная титанья рука отправила ее по идеально намеченной траектории в невиданном направлении: не зажившее до конца плечо предательски заныло, но Ханджи осознала, что не болит больше ничего, и так и не успела обрадоваться – под ней разверзлось ледяное, полилось за воротник, стремительно пропитало, подобно крови, тяжелеющую от влаги одежду, – она хватанула ртом спасительный кислород, но хлебнула лишь ледяной воды, через край льющейся в опустошенные легкие, даже не успев испугаться по достоинству – дернуться, крикнуть, рвануть наверх, вверх и только.
Двадцать минут до рассвета, ни солнца, ни звезд – тишина. Вода в реке чистая, но могильно-черная – она готова поспорить: такая же стерильная чернота в душе того, за кого она без зазрения совести продаст душу, выгрызет глотку любому, положит собственную жизнь, какую бы мелочь она не стоила – о таком он молчал кажется, безмолвно обращаясь к ней в темноте их совместного утра?
Здесь безгранично темно, и глаза никак не могут привыкнуть – на секунду ей кажется, что она слепнет, когда темные воды на мгновение прорезает полосой яркого света и смотрит, смотрит, заставляя себя не закрывать глаз, когда, прорываясь к ней через самый предел сил, загребая телом густую черноту, продирая им путь к самой вершине, – медленно и отчаянно к ней тянется знакомая до каждого шрама рука – ну чья же еще, если не его…
Она глотает воздух через разрывающееся болью горло, хотя кажется, что сейчас все под силу, кроме одного единственного вздоха - будто хочет поглотить в себя весь кислород, не оставив больше никому. И на пределе своих возможностей, в непреодолимом, крышесносящем счастье внезапно осознает: не вода, а долгожданные горячие слезы заливают лицо, и улыбка свободная, рвущаяся с лица к небесам – счастливая в самом первобытном своем порыве, будто никогда ей больше не опустить вниз уголков губ. Ривай выползает на сырой берег секунд через десять – и валится прямо на нее, в ожесточенном страхе сгребая по руках и ногам всей тяжестью собственного оцепеневшего тела – он дышит не менее тяжело и жадно, царапает иссушенными мокрыми губами ее шею и дрожащие от холода плечи, раскрывает рот, словно выброшенная на берег рыба, и шепчет, шепчет, шепчет, словно не в состоянии насытиться этим, монотонно и без остановок: «Дура».
Дура – целовались бездумно и жадно, яростно и сумасшедше: глотали вздохи друг друга, забирая необходимый после безвоздушного пространства кислород, идиота два, и не могли оторваться друг от друга ни на секунду, сплетясь в плотный комок. Ханджи выгибалась, словно от боли, под забравшимися в одежду ледяными ладонями и стискивала, обнимала, душила в кольце рук, в состоянии только безмолвно кричать, когда он отрывался от ее губ и осыпал обжигающими после леденящего холода поцелуями лицо.
Ханджи улыбалась, зарываясь оледеневшими пальцами в сырой песок. Ривай – держал ее на плаву, насколько сам был в состоянии держаться. Они раскрывали объятия для смерти каждую следующую секунду жизни – и едва ли что-либо могло заставить их поступать иначе...
Ни солнца, ни звезд – никакие милосердные боги никогда их здесь не найдут.
Роли демонов они забрали себе сами – чтобы настоящие их тут не искали…
Примечания:
*Я знаю, что существует не очень популярная версия, что предательство Иуды было специально запланированным, если можно так выразиться, самим же Иисусом, для собственных целей. *Синдром Итачи Учиха типа* Нет, я не вступила в секту, детки)) Отсылку к христианству не делаю, об этом в те времена вряд ли кто знал, но почему-то очень напомнило мне эта легенда Их историю. Простите-извините.