ID работы: 3040080

Лунный свет.

Слэш
R
Завершён
432
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
432 Нравится 36 Отзывы 71 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат смотрел вперед совершенно невидящими глазами. Каифа только что вышел со двора, глянув напоследок так, словно не прочь спалить наместника взглядом. Ничего святого не было в его глазах – нельзя было делать такого человека первосвященником, но это было уже не прокураторово дело. Вмешательства в дела церковные мятежные евреи уже не смогли бы ему простить. Да и суть была в другом. Каифа дал ему, Пилату, пять дней. Ему – и заведомо осужденному Иешуа Га Ноцри. - Выйди, Марк, - устало бросил прокуратор, - Стражу забери. И не пускай никого. Помедлив, он добавил: - Никого. И Афрания тоже. Крысолов скривился, но склонился в полупоклоне и, махнув рукой, вышел за дверь, что чуть не слетела с петель, когда с силой захлопнул ее с виду тщедушный первосвященник. Остались только Пилат, осужденный философ да Банга. Собака спала. Иешуа растирал затекшие запястья, тихо шипя – кожа кое-где была попросту стерта грубой и сильно стянутой веревкой. Прокуратор молча глядел под ноги не решаясь поднять глаза. Он только что упросил – иначе не скажешь! – Каифу отложить казнь преступника. Конечно, бродячий философ вовсе не был преступником, но Синедрион думал иначе. - Ты хотел со мной говорить, доб… игемон, - сказал, наконец, Иешуа. - Зови меня как хочешь, - прокуратор потер пальцами ноющий висок, - Мне это все равно. Я хотел говорить… Он хотел говорить! Но о чем? О «добрых людях»? О мире мира? О богах и демонах? Пилат не знал. И подсказать ему было некому. - Давай умоем тебя для начала, - выговорил он наконец, - И накормим. Арестант чуть склонил голову набок, приглядываясь, и кивнул. *** У Понтия Пилата были слабости. Их было немного – но они были. И сейчас, глядя, как пьет приговоренный философ, он вдруг понял, что слабостей куда больше… А еще понял, что отдать его Каифе было бы преступлением. Иешуа был светлым и чистым, несмотря на свалявшиеся волосы и запыленную кожу, покрытую царапинами и рубцами. Даже кровь, которой он пачкал край ковша, когда касался его разбитыми губами, казалась светящейся изнутри. Арестант поймал внимательный взгляд прокуратора и, неопределенно улыбнувшись, отставил в сторону ковш. Пилат непонимающе приподнял бровь. Философ же поднялся, решительно подошел ближе – неприлично близко для наместника – и положил на лоб префекта ладонь, сухую и прохладную. - Теперь не болит? – спросил он. Пилат нахмурился, но тут вдруг осознал, что боль, не отпускавшая его до сих пор, наконец утихла. - Ты впрямь колдун? – отшатнулся он. - Нет, - Иешуа покачал головой, - Всего лишь лекарь. Ты меня боишься теперь? - Я ничего не боюсь, - наместник опустился в кресло и посмотрел арестанту в глаза. - Ты врешь чтобы проверить меня или потому что тебе удобнее думать именно так? – уточнил тот, - Ты боишься смерти, добрый человек. И не веришь в своих богов, которым так исправно приносишь жертвы. Префект вцепился руками в подлокотники и шумно сглотнул. - Но, - продолжал философ, - принять Бога мятежных евреев для тебя еще больший позор, чем собственное неверие. Тебе не нравится Ершалаим, ты хотел бы уехать, но твоя должность – почетная должность! – приковала тебя к этому креслу. - О чем ты говоришь? – Пилат резко подался вперед, еще сильнее сжав руками подлокотники. Иешуа шагнул ближе, положил ладонь на тяжелые поседевшие волосы прокуратора и, потрепав по голове, точно ребенка, сказал: - Ты всего-то хочешь домой, жестокий Понтий Пилат. Префект не нашел в себе сил стряхнуть его руку. Прохладные тонкие пальцы путались в его волосах, перебирая, поглаживая, а Пилат все сидел, оглушенный простой истиной, которой он сам толком понять не смог. Арестант знал прокуратора лично не более часа - и только что высказал, чем тот больше всего тяготится. С внутренним суеверным ужасом префект подумал было, что философ читает его мысли, но тут же одернул себя: осужденный, будь он хоть сотню раз чародей, через неделю окажется на кресте. От этой мысли почему-то стало горько. Как будто он, Пилат, совершает самую большую ошибку в своей жизни, давая Синедриону разрешение на эту жуткую казнь. - Ведь ты не умрешь на самом деле, - тихо проговорил прокуратор, - Нет, ты не умрешь. Левий Матвей, что записывает твои слова, не даст тебе умереть в памяти народа. - Но умереть мне все-таки придется, - Иешуа покачал головой и, будто очнувшись, отнял руку от головы префекта. А тот, вздрогнув, потянулся за покинувшей его ладонью – и, поймав, сжал в своей, - уже не соображая, где он, кто он и что творит. В голове его в эту секунду возникла дерзкая идея: выкрасть философа, вывезти ночью за город, спрятать в пещеру, каких много в этой гористой местности, а потом - в поместье, в то, что под Римом. Он уже придумал, как напишет императору прошение о смене должности - пусть понижение, пусть даже полное отторжение от государственной службы. Пусть только останется родовое поместье под Римом да арестант Га Ноцри, спасенный в ненавистном Ершалаиме… Наваждение спало – и Пилат разжал руку, рывком поднимаясь на ноги. - А я думаю, что тебе не придется умирать, - уверенно, почти повелительно подытожил прокуратор. Иешуа усмехнулся, мягко и отрицательно, и, опустив руку на плечо префекта, снова усадил его. - Это уже не тебе решать, - сказал он. Пилат упрямо дернулся вперед – и тут же замер: приподняв седые пряди, философ коснулся губами его высокого лба. Прокуратор удивленно глядел на слишком светлую для безродного шею с четко очерченным кадыком и все не мог понять, почему в голове такая приятная легкость. А пару секунд спустя он, не сдержавшись, обхватил худое тело арестанта руками, вжался лицом в его грудь, явственно ощущая, как в скулу упирается выступающая ключичная кость; как мягко, почти по-отечески усмехается куда-то ему в волосы Иешуа Га Ноцри. Это было тепло… и болезненно-неприятно. - Тебя смешит моё положение? – тихо уточнил префект. - Вовсе не это, - философ обхватил руками плечи Пилата, - Твоя честность незнакомцу – и отторжение служащих тебе. Прокуратор вздохнул: - Они лицемерны. - Как и ты, - прозвучало сверху. - Как и я, - чуть напрягшись, кивнул префект. Он прекрасно понимал, что арестант говорит правду. Чего стоило одно только это «Нет никого выше императора Тиберия»? Вот хоть этот бездомный, к чьей груди прижимался пятый прокуратор Иудеи, был куда выше, куда светлее и значимее императора! Но вслух сказать Пилат этого не смог. Впрочем, он почему-то был уверен, что Иешуа его понял и без слов. Иначе чем можно было объяснить уверенность рук философа, которые все гладили лоб прокуратора, касались скулы, не прижатой к ткани хитона, носа, совсем редко – уголков губ. Префект сам не заметил, когда его начало мелко трясти. Арестант был – чистая любовь, глобальная, живая, вечная – в каждом прикосновении. Хотелось, страшно, страстно хотелось ответить такой же, но как – Пилат просто не знал. Да и ведом ему был , наверное, единственный способ ее проявить, настолько приземленный, что становилось тошно – и очень приятно от вседозволенности. Губы у Иешуа были, как и руки – сухие и прохладные. Плечи под ладонями прокуратора вздрогнули, но только от неожиданности, а не от непонимания его действий. У философа, вероятно, и жена была. Да и дети, наверное, тоже. Самого префекта трясло куда сильнее, чем арестанта. Ему казалось, что его собственные руки нечаянно поломают тонкие выступающие кости Иешуа. Разбитые же губы философа были вовсе не солеными, а медными, металлическими на вкус – именно такой вкус приобретают дорогие вина, долгое время простоявшие в свинцовом или медном сосуде. Пилат же все не мог достаточно напиться этим хмельным привкусом. Он почему-то был уверен, что открой он сейчас глаза – картина мира неумолимо расплылась бы. И с каждой секундой прокуратор пьянел все больше… - А не сошел ли ты с ума, игемон? – с мягкой усмешкой спросил арестант, когда губы его оказались свободны, а префект, великий, жестокий префект Иудеи, снова с силой вжался в его тело, снизу вверх глядя в глаза с тупой неумолимой жадностью и надеждой. - Плевать, на все плевать, философ, - горячечно зашептал Пилат, покрывая быстрыми сухими поцелуями все, до чего только мог дотянуться – щеки, шею арестанта, кисти его рук, ветхую ткань хитона. - Приди в себя, игемон. Ты слишком рано помешался, - Иешуа покачал головой, - Пойдем. Пойдем под навес, не то напечет тебе твою несчастную больную голову. И прокуратор пошел. Поднялся и пошел следом за бродячим философом Га Ноцри… … Соглядатай Синедриона воровато огляделся, спрыгнул за стену, на городскую улицу, и побежал, пугливо озираясь в ответ на шорохи в темных углах… *** Префект не узнавал сам себя. Глухой – от ненависти окружающих – и пустой – от собственной ненависти – он едва ли не впервые в жизни ощущал себя цельным. И сам он не мог понять, почему эти светлые руки, эти сухие тонкие губы, это тело, вовсе не такое хрупкое, каким показалось вначале – всё это сшивало измученный годами бессонницы и всеобщего презрения рассудок воедино. Пилат каким-то шестым чувством ощущал, что ему позволено все. Его губы вымеряли тело Иешуа, руки беззастенчиво касались где угодно и как им вздумается. Прямые взгляды философа жгли – ровно до тех пор, пока руки его не зарылись в полуседые волосы прокуратора, притягивая того для поцелуя. Такой синхронности, такого согласия префект ранее просто не ведал. Его собственные руки не торопились, не сталкивались с чужими – если он приникал к шее арестанта, трепетно проводя руками по его телу, считая чуть выступающие ребра, то вовсе не удивлялся, когда на его спину, чуть царапая, опускались руки Иешуа. Все, что бы не сделал философ, Пилат принимал с таким жаром и готовностью, словно это было последнее - и лучшее - в его жизни. Он любил, искренне и заранее любил эту светлую кожу, излишнюю худобу, уставшие глаза, полные вселенского понимания, эти прохладные губы, твердые колени, упиравшиеся ему прямо под ребра, большие сухие руки... Он любил в едва известном ему арестанте Га Ноцри всё - все, что видел и чувствовал, все, что знал и еще не знал. И свято, слепо верил, что ему ответят тем же. Ему совсем не стыдно было разом отдавать десятки чувств, копившихся годами. Не стыдился он и своей искренности, и едва слышных всхлипов, и собственного срывающегося шепота, значения которого он сам подчас не осознавал. Когда застывшее до ломоты в мышцах тело вдруг прошила сладкая судорога, прокуратор вдруг четко понял, что им не дадут обещанных пяти дней. - Они и меня с тобой убьют, - шепотом проговорил он. И это прозвучало громче крика, громче сумбурных признаний и пошлых афоризмов с налетом одряхлевшей плесени. Иешуа в ответ улыбнулся безмерно тепло, глаза его будто засветились изнутри, а губы, мазнувшие по скуле префекта, впервые оказались горячими. *** Наутро, только рассвело – Каифа уже был у Пилата. Тот, отказавшись от давней привычки, сидел на ступеньке возле собственного трона. Подле него сидел и бродячий философ. Прокуратор даже не стал слушать горячих обвинительных речей первосвященника – ему просто было не до них. Он, повернувшись к арестанту, вопросительно приподнял бровь. Иешуа в ответ чуть дернул плечом и кивнул. Тогда префект поднялся и, протянув вперед ладонь, сказал, непривычно тихо и жестко: - Мои руки чисты. Кровь его на вас и на детях ваших… Если вы и на это согласны, то делайте, что вам угодно. Каифа едва не подавился от возмущения слюной и заново начал свою пустую и визгливую речь. Пилат на него уже не смотрел. Следующим же утром он выйдет и повторит то же над толпой беснующихся евреев – и они отправят этого если не святого, то безусловно светлого человека на позорный разбойничий крест. А пятый прокуратор Иудеи, всадник Золотое Копье, жестокий Понтий Пилат останется доживать свой век в проклятом Ершалаиме, где вечно цветут ненавистные розы и потому постоянно болит голова… *** Ни Маргарита, ни Мастер не задали этого вопроса – их можно было понять, они более были заняты теперь друг другом. Но если бы кто-то спросил, где кончается лунная дорога, по которой идут Пилат и арестант Га Ноцри, Азазелло бы ответил, что лунный луч кончается далеко – и давно отсюда. Так давно, что и не припомнит теперь уже никто. Сам он, конечно, знал и мог даже показать, как плавно перетекает блеклый свет в классическую римскую дорогу, вымощенную камнем. Эта же дорога, в свою очередь, вела к воротам небольшого поместья под Римом, родового поместья бывшего прокуратора. Что самое важное – тут никогда не цвели розы, никогда не пылили озноенные солнцем тропинки в саду и никогда больше – кроме единственного раза – не всходила полная луна. Шедший рядом Иешуа тихо улыбался и кивал, подтверждая, что не было никакой казни. А еще он обещал, что теперь и вовсе не будет казней. Зато будет спокойный сон. И он будет сидеть рядом, как сидела, должно быть, рядом с Мастером беспокойная, но навеки влюбленная Маргарита. И жестокий префект мятежной Иудеи тоже улыбался – как тогда, единственный раз в своей жизни. И вовсе не замечал, что через ладони философа, пробитые когда-то насквозь гвоздями, сочится тонкими струйками лунный свет… 13-23.03.2015.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.