***
— Ты что здесь делаешь? — огромные карие глаза смотрели на Джулию так испуганно, что это было даже смешно. — Тебе нельзя! Как ты вообще тут оказалась? Вместо ответа Джулия усмехнулась и движением плеча показала на распахнутую дверь за спиной. — Как тебя зовут? — спросила она мягко. Обладательница больших глаз замотала головой: — Ты… Нам нельзя разговаривать с больными! Джулия пожала плечами. — Ты уже разговариваешь со мной, разве нет? Назвать свое имя вслух будет не самым большим преступлением в твоей жизни, правда? Она стояла и терпеливо ждала ответа. Конечно, можно было бы призвать Хаос, и эта напуганная женщина мигом выложила бы все, что знала, но… Тратить силы на такую нелепицу было бы просто глупо. — Мое имя Ники. Николайя. Ну, конечно. В нормальном времени ее бы звали Марлена или Сталина, а здесь — Николайя. Вполне логично. — А я Джулия. Скажи мне, Ники, как пройти отсюда в место, где живут больные? Большие глаза стали еще больше, а узкие губы сложились в кольцо, выражающее крайнюю степень удивления. — Я… Позову охрану, — неуверенно пробормотала Ники. — Конечно, — согласилась Джулия. — А я скажу им, что именно ты выпустила меня из карцера и привела сюда. Слово «карцер» произносить явно не стоило: Ники испугалась еще сильнее. Джулия вздохнула, мысленно обругав себя, местные порядки и весь план вместе. — Послушай, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ласково. — Ты ниоткуда меня не выпускала. Я это знаю, и ты это тоже знаешь. Более того: ты вообще никогда меня не видела, понимаешь? И чтобы это поскорее стало реальностью, тебе нужно всего лишь указать мне дорогу, вот и все. Она практически видела, как звуки ее голоса проникают в голову Ники, растекаются там мягкостью и спокойствием. Она практически слышала свой собственный шепот, забирающийся в уши: «Все хорошо. Все правильно. Ты просто подчиняешься указаниям. Ты привыкла это делать. Это хорошо». — Вверх по ступенькам, затем налево по галерее, там будет указатель, — прошептала Ники. — Но ты… Ты не можешь… «Ты не можешь, — повторяла про себя Джулия, быстрым шагом поднимаясь по лестнице. — Дьявол, девочка, если бы ты знала, как много я могу и как многого лишена ты». Уйти из карцера оказалось проще простого. Дождаться вечера, забрать через окошко поднос с ужином, а через час, когда надзирательница вернется за посудой, попросить ее зайти внутрь, чтобы помочь собрать осколки разбитой чашки. Теперь до утра ее точно не найдут: так и будет лежать на нарах, завернутая в простынь и с наволочкой во рту. Джулия прошла по галерее, сквозь стекла которой был виден полумесяц луны, миновала указатель и, оказавшись в длинном темном коридоре, остановилась. И как теперь понять, какая дверь нужная? На них, этих дверях, конечно же, ни табличек, ни номеров. Заглядывать в каждую, создавая ненужный шум? Выругавшись про себя, она пошла вперед, стараясь ступать как можно мягче, чтобы не создавать лишних звуков. Дошла до окна в конце коридора и снова остановилась. Вопреки надежде, чутье ничего не подсказало: двери по-прежнему выглядели одинаково. Что ж, значит, другого выхода нет. Она вздохнула и, прикрыв глаза, призвала Хаос. Немного, совсем чуть-чуть из того, что принесла с собой из девятьсот пятого года, но этого оказалось достаточно, чтобы по телу растеклось тепло, а на изнанке век появились картинки. Женщины, спящие сейчас в комнатах вдоль этого коридора, выглядели сквозь стены по-разному, но было среди них и общее: вокруг каждой облаком висело темное, страшное, пугающее чувство вины. Не свое, а как будто навязанное другими, похожее на Каинову метку, на тавро, навсегда выжженное на коже. Джулия заторопилась: разглядывать каждую не было времени, ей нужна была лишь одна дверь, одна комната, один человек. И дойдя до этой двери, она толкнула ее и вошла внутрь. Мэрилин спала, отвернувшись лицом к стене и по шею закутавшись в одеяло. Даже во сне ее тело выглядело напряженным и готовым к схватке, и когда Джулия подошла и мягко положила руку на ее плечо, Мэрилин немедленно проснулась. — Ты? — прошептала она, резко сев на кровати, и в голосе ее было что угодно, кроме радости. — Что ты здесь делаешь? Хаос практически растаял, испарился, но остатками сил Джулия видела, что вокруг Мэрилин не было этого облака вины. Зато было что-то другое, пока неясное. — Как ты? — тоже шепотом спросила она. — Очень тяжело? В темноте комнаты Мэрилин едва можно было разглядеть. Они сидели близко друг от друга: Джулия на краешке кровати, а Мэрилин — отодвинувшись к стене, будто стараясь быть как можно дальше. «Это плохо, — подумала Джулия обреченно. — Это очень плохо». — Что ты здесь делаешь? — снова спросила Мэрилин. — Что тебе нужно? — Ничего. Я пришла, чтобы убедиться, что с тобой все в порядке. На скрытом в сумерках лице расплылась усмешка — ехидная, злобная. — О да, я отлично себя чувствую, Юль. Но ты ошиблась дверью, знаешь? Комната твоей Темной — через одну по коридору в сторону окна. Так что давай, иди отсюда и не мешай мне спать. Она сделала попытку снова улечься, но Джулия не позволила: схватила за плечи, притянула к себе, заглянула в глаза. В глаза, пылающие злобой и ненавистью. — Что они с тобой сделали, Маш? Что эти твари успели с тобой сделать? — Они? — Мэрилин расхохоталась, даже не пытаясь больше понижать тон голоса. — Нет, Юля, это не они, это ты. Все, что было плохого в моей жизни, сделала ты. А они всего лишь помогли мне это понять. — Что? Джулия растерялась. Не этого она ждала, когда спешила сюда среди ночи, не это ожидала увидеть, и не это услышать. Ей промыли мозги? Но как это возможно? Внушить такую ненависть всего за несколько дней — это нереально. Если только… «Если только этой ненависти не было в ней с самого начала». — Маш, — она снова заглянула в полные злости глаза. — Послушай меня. Ты знаешь, что я никогда не лгу. Ты знаешь, что даже когда очень важно и нужно солгать, я все равно говорю правду. Посмотри на меня. Это же я. Ты видишь? Ты помнишь? Мэрилин оскалилась, сверкнули в темноте белизной ровные зубы. — Я помню, конечно же, я помню. Помню, как ты бросила меня в Париже ради своей Темной. Помню, как вы вдвоем убили меня, наигравшись с моим телом. Помню, как ты разлучила нас с Сашкой, чтобы суметь закончить свой апокалипсис, а потом просто наплевала на это ради… Ради кого, а, Юль? Дай подумать… Снова ради своей Темной! Она почти кричала, и Джулия инстинктивно дернула головой, проверяя, не ворвался ли еще кто-то в дверь на шум. А Мэрилин снова начала смеяться. — Что такое, милая? Боишься, что тебя поймают и снова сунут в карцер? Что ж, там тебе самое место! Это ты виновата в том, что случилось. Только ты! Было ясно, что пытаться что-то объяснить бессмысленно. Кто-то здорово накачал Мэрилин, и на то, чтобы пробиться сквозь эту накачку, нужно было время. Очень много времени. Поэтому, когда Мэрилин снова демонстративным жестом попыталась улечься на кровать, Джулия не стала мешать ей. Поднялась на ноги, секунду посмотрела на рыжие пряди волос, рассыпавшиеся по подушке, и вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Пройдя несколько метров по коридору, она остановилась. После случившегося заходить к Тане было… страшно. Что, если с ней сделали то же самое? Что, если и она встретит ее злым ненавидящим взглядом? Что, если… Зажмурившись, Джулия глубоко втянула в себя воздух и толкнула дверь.***
На кладбище было светло и тихо. Саша медленно шел по тропинке, даже не пытаясь определить верное направление. Знал: рано или поздно все равно придет туда, куда нужно. — Уверен, что это надо делать днем? — пропыхтела идущая следом Катя. — Вроде как темные силы должны приходить ночью. — Мы уже пытались сделать это ночью, и ничего не вышло. Вчера, когда Саша вернулся из Особого Отдела домой, они и впрямь сделали попытку. Катя достала нужную книгу, нашла в ней нужный портрет, Слава зажег свечи и встал рядом. Но сколько бы они ни старались, все было глухо: никаких голосов, никаких знаков, никакого шепота. — Значит, ты думаешь, что нужен настоящий труп? — снова спросила Катя. Летняя жара явно ей не нравилась: даже не оборачиваясь, Саша знал, что она тяжело дышит и то и дело вытирает вспотевший лоб ладонью. Он ничего не ответил. Нечего было отвечать: может, нужен настоящий труп, а, может, вся эта затея изначально была обречена на провал. Но попробовать стоило, потому что другого плана у них не было, а еще потому, что только вчера он своей рукой подписал бумагу, означающую для двух самых близких ему женщин как минимум большой срок в исправиловке, а как максимум… — Ты знаешь, что было здесь до восемьсот двадцать пятого года? — спросил Саша, останавливаясь у одной из могил. — Кремль, королевский дворец, Оружейная палата, а еще окружной суд и площадь сената. — Откуда ты знаешь? — удивилась Катя. — Читал в старых учебниках истории. В новых об этом ни слова, сама понимаешь. «Да уж, — подумалось ему. — Не любят люди вспоминать кровавую историю. Им подавай сказочки о том, как декабристы еще при Николае Первом были преданы суду и повешены, а после и похоронены здесь, на Кровавой площади. Вот только суда никакого не было, их просто свезли сюда вместе с остальными оппозиционерами, пообещали аудиенцию царя и при помощи артиллерии смешали с землей и Кремль, и людей, и все остальное». — Я думала, здесь всегда было кладбище, — сказала Катя. — Вон сколько могил, захочешь все обойти — за неделю не справишься. Саша тяжело вздохнул и посмотрел на нее. — Неделя нам не понадобится. Пришли. Он указал рукой, и Катя послушно наклонилась, пытаясь прочесть полустертую от времени надпись. — Уверен, что это его могила? Я ничего не могу разобрать. — Уверен. Катя пожала плечами и принялась ковыряться в сумке в поисках свеч, а Саша прикрыл глаза, вспоминая. Воспоминания по-прежнему путались, и порой он не мог определить, откуда они: из этого мира или из того, старого. Но на этот раз все было иначе. Ему четырнадцать. Он сидит в своей комнате и со злостью перелистывает страницы старой книги по истории. Отец наказал за очередной «трояк» и велел вызубрить наизусть пятнадцать страниц этой дурацкой книги. «Борис Годунов родился в 1552 году». «В 1584 году на престол вступил Федор Иоаннович». — Да кому вообще могут быть интересны эти нафталиновые цари? — бубнит он про себя и так сильно дергает одну из страниц, что вырывает ее из книги. На странице портрет очередного «нафталинового царя» — пухлая физиономия, дурацкие усы и бородка «клинышком». На голове шапка с крестом, вся в драгоценных камнях. — Тяжелая, наверное, — хмыкает Саша, разглядывая портрет и подпись под ним. И вдруг в комнате становится нечем дышать. Горло перехватывает спазмом, и книга падает на пол с глухим стуком. В голове туман, в глазах — пыль, и очень больно, как будто между ресницами что-то острое, режущее, опасное. Саша хочет закричать, но не может. Он все еще сидит на краешке софы, но не чувствует под собой никакой опоры. Словно парит в воздухе, в воздухе, ставшем густым и терпким, как мед, который мама привозила летом из деревни в глиняных горшках. А потом появляются звуки. Строгое средоточие звуков, непривычных уху, но отчего-то понятных: «Азъ есмь царь, отнятый у родичей и помазанный на царствование не свободной волею, а десницей диаволовой». Туман в голове становится гуще, и Саша больше не видит ни комнаты, ни упавшей на палас книги, перед ним всплывают неразборчивые картины, испещренные неясными символами. «И повелели мне казнить отрока, поелику опасность он представлял великую, и был умерщвлен он был во младенчестве, чтобы мог я занять престол российский без всякого прещения». Что-то вдалеке отзывается шумом, но Саша смотрит вглубь себя и понимает, что теперь он это может, и понимание это не пугает его и не удивляет, будто нашел он что-то давно потерянное, и снова обрел. — Зажигать? — А? Саша посмотрел на Катю. Ее губы кривились в усмешке: мол, стоишь тут дурак-дураком, а я уже который раз спрашиваю, зажигать свечи или не надо. — Зажигай, — решился он. — Только, знаешь… Думаю, это все будет не очень приятно, так что… — Переживу, — усмехнулась Катя, чиркая спичкой. — И не такое видали. Не успел Саша подумать над странностью этих слов, как от зажженных свечей вдруг пошел вверх дым. Сначала легкий, белый, а через мгновение уже — черный, насыщенный, глубокий. Катя взвизгнула, но свечи держала крепко. А Саша стоял и смотрел, как дым, стекающий с фитилей, расходится неясными фигурами, обволакивает все кругом, впивается в могильный камень и возвращается обратно. — Верни то, что утрачено! — вырывается у Саши. — Верни то, что дал, а потом отнял! Небо темнеет, покрывается тучами, тело холодит ветром. Саша не двигается, он знает, что все так, как должно быть, и остатками зрительных нервов видит вокруг себя стены императорской усыпальницы, и ладонями чувствует женские руки, и слышит свой собственный, но совершенно незнакомый ему голос: — И вышел другой конь, рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга, и дан ему был большой меч. Кровь стекает по стенам снизу вверх, поднимается, расплывается по портретам и впитывается в них без остатка. Очень больно. Так больно, будто в горло напихали колючей проволоки и теперь она раздирает там изнутри все на кровавые ошметки. Так больно, словно сердце, еще минуту назад бившееся пусть в учащенном, но привычном все же ритме, решило враз выполнить дневную норму ударов. И снова сквозь тишину, сквозь черный дым, прорывается голос: «Азм есмь царь, и имя мне — Михаилъ». — Верни то, что отнял! — не просит, но велит Саша. — Верни то, что забрал! «Не я забрал, но ты принес в жертву. Отдал во имя спасения России, а теперь вернуть хочешь?» — Хочу! — кричит Саша из последних сил. — Верни обратно, и я верну все, что испортил! «Надев венец терновый, негоже требовать блага. Надел — носи, пока сможешь. А ежели тяжел стал, так знай, что тяжесть эта — тобой самим на себя возложена». Голос исчез в секунду, и вместе с ним исчез дым. Саша понял вдруг, что стоит на коленях и руки его саднят от боли. Смотреть было трудно: в глаза словно песка насыпали, но он все же посмотрел. Ладони, кисти, пальцы — все было испещрено красными знаками. А под ногтями виднелись кровавые следы содранной кожи. — Эй, — услышал он насмешливое. — Ты живой вообще? Подняв голову, он попытался встать, но не смог. Тело было как ватное и болело — от макушки до пят. — Вроде живой… Давай руку, помогу подняться. Он схватился за протянутую руку и дернулся вверх, понимая, что Кате не поднять его без помощи. Кое-как прислонился к остаткам древней ограды, снова посмотрел на руки. — Я что, сам себя царапал? — прохрипел с трудом. — А сам как думаешь? Боль постепенно уходила, становилась не такой острой. Саша медленно поднял руку и потрогал глаза. — Ну, очухался? — все так же насмешливо спросила Катя. — Давай двигать отсюда, пока милиция не явилась. Только раны свои прикрой, а то на первом же посту остановят и загребут до выяснения. Он знал, знал, что должен посмотреть. Что просто обязан посмотреть и понять окончательно. Но не мог. Потому что бросить на нее взгляд означало бы признать и то, что все случившееся было на самом деле: и дым, и голос, и знание, которое, оказывается, всегда было в нем и от которого он сам отказался. «А ежели тяжел стал, знай, что тяжесть эта тобой самим на себя возложена». Все, что он сделал, все, в чем он обвинял, все, что он пытался отдать другим, — все это теперь было его. Каждый упрек, каждое сомнение, каждое решение, каждый выбор, — его. И каждый укол боли, и разбитое сердце, и память, которая, как оказалось, и впрямь самое страшное на свете, — все это было и стало его, только его. И невероятным усилием, невообразимым толчком воли он заставил себя повернуть голову и посмотреть. Посмотреть на ухмыляющуюся Катю, глядящую на него своими полудетскими веселыми глазами, на Катю, жующую очередную конфету, на Катю, застывшую в ожидании. — Самаэль, — прохрипел Саша, чувствуя, как тело покрывается дрожью. — Самаэль… — Ага, — хмыкнула Катя, подхватывая его, чуть не упавшего, и закидывая его руку на собственное плечо. — Пошли, бедолага. Придется нам такси брать, пешком ты, похоже, ни при каких обстоятельствах идти не сможешь.