Сквозь стены

R
Завершён
61
автор
Fatalit соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 4 388 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
61 Нравится 10 Отзывы 12 В сборник

Часть 1

Настройки
— Ни стыда у тебя, ни совести, — Рыжий скалится и качает головой так, что зеленые очки сползают на кончик носа. Он до очевидного пьян. — А уж про сострадание и не говорю. Я заставляю фитиль горящей свечи досадливо зашипеть вместо меня. Рыжий раздражает меня, он бесконечно паясничает и зачастую говорит так, словно бредит. Но его приходится терпеть. Потому что он — прославленный «специалист по покойничкам», он слышит наш шепот. Не всех и не всегда, но слышит. И до сих пор не наложил на себя руки, не свихнулся и не упился до беспамятства. Такая стойкость заслуживает снисхождения. — Леопард так и не в курсе? — Рыжий скребет щеку. Я качаю бесплотным пальцем огонек, и он за меня отрицает: «нет». Рыжий странно хекает, словно подавившись. — Однажды тебе это выйдет боком, — обещает он и сладострастно потягивается. Я знаю, у кого он научился таким бордельным манерам, я видел, насколько тесно он теперь водится с Длинной Габи. Омерзительное поведение плоти. Для призрака это — недосягаемый пожар живой крови, лакомой и драгоценной. — Что ж, каждому свое, — Рыжий соскакивает с табурета у стойки и смахивает локтем опустевшую чашку. Звон бьющейся посуды не привлекает ничьего внимания: Кофейник пуст. Глубокая ночь, и только нынешний Крысиный вожак напивается тут странных зелий да беседует с призраками. Я смеюсь в голос, заставляя оплывшую свечу качнуться на блюдечке. Тень Рыжего подобострастно прижимается к полу, не решаясь со мной спорить. — Если однажды тебе крупно не повезет, Рыжий, — говорю я, — мы с тобой обо всем потолкуем, не сомневайся. Я знаю, что он меня не слышит, но Рыжий поправляет очки и глядит точно на то место, где я стою. — Тебе это выйдет боком, — повторяет он. — Та сторона не любит эгоистов. Я плыву по пустым темным коридорам, и для меня они — как выстеленные серебристым мхом тоннели, поросшие обрывками чужих мыслей и жадных желаний. Сворачивая к знакомой двери, я дрожу от нетерпения. Стервятник спит, и я присаживаюсь на край его кровати, принося с собой дуновение ледяного воздуха. Долго смотрю на то, как брат хмурится во сне, и кусаю пальцы-когти оттого, что не могу смахнуть соринку с его щеки. Брат мой, ты не знаешь, что я тут, но я уверен: ты чувствуешь. Каждую ночь я стерегу твой сон и рассказываю тебе самые страшные сказки. Страшные — потому что правда. Знаешь, почему про Ту сторону так мало говорят? Боятся. Она слышит чужие голоса, она жадна до новых людей. Она тянет к себе слишком смелых — или слишком неосторожных — и не хочет отпускать. Но я мог бы рассказать, каково там, если бы кто-то слышал. Та сторона — неизмеримой силы магнит, и вырваться из его поля почти никому не удается, потому что ничто не бывает просто так. Каждого, кто пришит к изнанке Дома — намертво, тонкой незримой леской, — что-то держит. Найдешь и сумеешь избавиться — будет у тебя свой собственный выпуск, без фанфар и воспитательских речей. Только мало кто сумел это сделать. Я вижу всех, кто остался здесь, всех-всех, чью жизнь Дом втянул пористыми стенами и вобрал в щели между половиц. Те, кто тут уже очень давно, — едва заметные сгустки воздуха в одеждах времен матушки Анны; те, кто пришел совсем недавно, еще ярки и свежи, они могут коснуться живущих, они ходят среди них. Все они — пятая стая Дома, в которой нет вожака. Знаешь про коляску-призрак? Угадай, чья она. Кое-кто не привык при жизни заботиться о своих вещах и заставлял мальков это делать, выбив себе право указывать за счет чужой боли и страха. Мавр теперь кривится от каждого скрипа, но ничего не может сделать — чем стереть ржавчину с призрачного железа? Он мотается по двору — угрюмая туша, еще не потерявшая красок, — катается взад-вперед, леденя кровь неспящих визгливым скрипом коляски. На его бесплотных ладонях к утру проступают бледно-ржавые мозоли, но он не в силах остановиться до самого восхода. Я говорил с ним, я знаю, кто его убил. Это не Череп. Но я не скажу тебе, кто. Они все здесь, все: герои Кровавого выпуска и жертвы Могильника, экспериментаторы и выскочки, невезунчики и глупцы; несчастные случаи, отравления, самоубийства, не-само-убийства. Новейшее пополнение в наших бесплотных рядах — Пес-Краб. Неразумный, который не понял, что умер. Мы смеемся и смеемся над тем, как он падает, пытаясь уцепиться двупалой рукой за перила для живых. Не надо бы смеяться: он — лишь жертва случая, в Самую Длинную забредший в третью и принявший чужие таблетки. Но я хохочу так, что мог бы перебудить всю нечисть Дома, если б она имела привычку спать по ночам. Крабу кажется, что все вокруг — кошмар, и что скоро он проснется. Его выпустят отсюда, когда он признает, что это — конец. Я видел девочку, которая умерла в Могильнике от потери крови после выходки заигравшихся соседок. Она шутит, что ей не нужно крахмалить воротничок: он и так стоит колом от засохшего бурого цвета. Понимание чужой вины держит ее у крыльца девичьего корпуса, и она оставляет на ржавых прутьях обрывки кружев: «простила», «простила», — но это бесполезно. Ее выпустят отсюда, когда она поймет, что ее прощение никому не нужно: тех, кто виновен в ее смерти, уже давно нет в живых. Я видел, как Помпей каждую ночь дерется на ножах с чьим-то силуэтом, чьего лица и стайных отличий он не видит, как ни силится разглядеть их. Каждая ночь запирает его с полуночи до трех в круге полусвета, плавающем в плотной тьме, и дает в руки нож, а в самый глухой час — снова и снова окунает его в лужу собственной крови, льющейся из распоротого горла: вторая, кровавая улыбка чуть ниже первой, жалкой и безумной. Только перед рассветом он может подняться, приходит на чердак, где между рассохшихся балок качаются в паутинных гамаках призраки, и жалуется на смерть. Как бы он ни дрался, каждая ночь кончается для него одинаково — влажно булькающей раной над кадыком. И выпустят его тогда, когда он сумеет победить. Я видел, что Череп тоже каждую ночь в крови, но — чужой: она наполняет его рот, появляясь ниоткуда, бежит по подбородку, вымачивает свитер. Череп сплевывает ее, стискивает зубы, давится тошнотой и пытается не глотать, но теплая жидкость льется и льется, словно из незримой чашки, и заставляет его захлебываться. Самое страшное для Черепа то, что он необъяснимым образом знает, чья кровь на его языке; он распознает каждую каплю. «Словно над ухом зачитывают список имен, — говорил он мне сквозь зубы, раскачиваясь в гамаке-паутине, — и их много, много...». Когда его выпустят, я не знаю. Возможно, когда он найдет в себе силы все выпить. Но пока не нашел. Ведьму я ни разу не видел, только краешек шляпы. На чердаке она не показывалась, а Череп про нее не говорил. Еще я частенько видел темный угловатый силуэт, с опасной бритвой подстерегающий кого-то у лестницы, но кого он стережет, не знаю. Видел я и Лося. Ему хуже всех, пожалуй: он не выйдет отсюда, пока стоит Дом. Слишком много себя он вложил в это место, слишком растворился в своих воспитанниках, слишком много душ поймал в свои сети, стелившиеся за ним всегда — до смерти и после. Его кара — смотреть на всех, кто здесь жив и мертв. Он — один из немногих, кто знает, как можно покинуть место нашего общего заточения. Но губы его, сшитые грубыми нитками, не могут выдать тайну. Он очень печален. Я брожу по коридорам. Могильник выплюнул меня, как опустевшую скорлупку, а изнанка подобрала, начинила болью и приклеила к тени брата. От моих касаний облетают листья растений, тихо дышащих в цветочных горшках третьей. Но не это — мое наказание. Мне проще и вместе с тем — тяжелее. Я знаю то же, что знает Лось, но добровольно отбываю свое заключение, потому что меня держит здесь не дело и не ошибка, а живой человек. Так – не у всех. Взять вот Леопарда — над ним Изнанка посмеялась в голос. Бывший Крысиный вожак никогда не бывает в хорошем расположении духа. Его оковы — ненависть к рисункам, которые он оставлял везде, где мог, а потом, после смерти, методично и долго стирал. Он толкал под локоть обитателей Дома, проносивших над альбомными листами чашку с чаем, дул на свечи, заставляя их пошатнуться и упасть, плескал горсть света на участок разрисованной стены, привлекая внимание взрослых. Он никак не может закончить это свое дело, потому что есть несколько рисунков, до которых ему сложно добраться: в Могильнике, в четвертой, кое-где еще. Он шипит ругательства и швыряет в стену призрачный обломок ножа, которым соскребает быка каждую ночь, но мой брат — ха, он подновляет линии и вновь дарит быку грусть взгляда. — Заебало, — рычит Леопард, — я когда-нибудь избавлюсь от этой хуйни? Из-за нее все беды! Я хохочу, распугивая призраков. — Смирись. Никто же не знает, что ценить твои рисунки теперь не нужно. — А я бы им сказал! — кипятится Леопард, потом вздыхает и потирает коричневую щеку. — Знал бы — сам бы все содрал, зубами бы со стен соскреб, сжевал бы каждый лист... — Если бы мы знали, как будет Здесь... — я останавливаюсь рядом на миг. — Если бы мы знали, Леопард... мы бы все жили по-другому. Наверное. Для тех, кто застрял тут, все поменялось местами. «Дневной» Дом — наша изнанка, где мы резвимся, когда особенно сильно хочется разбить собственную голову о стену — но в нас нет ни костей, ни плоти. Я отрезаю когтями-ножницами сны от их хозяев, как воздушные шарики от ниточек. Ха! Мне можно, я мертвый. Мертвым можно многое. Можно идти и не замечать дверей и препятствий. Можно скалиться на того, кто не по душе, кто раньше — когда кровь была теплой, сотни дней назад, — издевался. Они все равно не видят. Можно насылать кошмары и сбивать с толку. Никто не узнает, чьей рукой это творится. Но что бы мы ни делали, это не приносит успокоения. *** У призраков нет ничего, что можно было бы предложить друг другу. Нет ничего, что можно отнять. Нам нечем меняться, чтобы договориться. Белые призраки Могильника, строгие и прямые, как сорвавшийся с крыши лед, не пускают в свой корпус тех, кто умер недавно. Там — слишком богатая, слишком легкая трапеза. Чтобы добраться до портретов в кабинете главного Паука, Леопарду приходится проявить изобретательность. Какое-то время я не вижу его в изнаночных коридорах, изгибающихся и мерцающих, а потом замечаю, что он таскается за Крысенышем из второй. Леопард при этом похож на злого духа, какими их обычно рисуют: нависающий сзади, изогнутый, как знак вопроса, нашептывающий на ухо. Это забавно, это свежо, это развлекает меня до самого вечера. — Зачем ты? — Услышишь, — он усмехается, и клякса родимого пятна разливается со щеки по всему его лицу, как бывает всегда, когда он нервничает. В следующий раз он водит призрачной беличьей кистью, пощипанной и слипшейся, по шейным позвонкам Крысеныша, и тот ежится. Я знаю это чувство: мурашки. Знаю, но уже не почувствую. — Если ты за ним так ухаживаешь, то ты больной, — сообщает Леопарду Колика, его предшественник на вожатском посту. Тот, кто излупил Родинку до синяков по всему телу, а потом сам же дал новую кличку. После смерти они снюхались. Крысы. — За тем, кто ко мне так приебывался? Сам ты больной! Сказал же: услышите, — огрызается Леопард. Родимое пятно дробится на множество мелких пятнышек, похожих на разбегающиеся капли черного масла, и проходит по щеке рябью кошачьего узора. На третий раз я замечаю их в углу под лестницей. Крысеныш явно не в себе, иначе не стал бы сидеть на полу, глядя в пустоту. Кисть Леопарда выводит на его торсе — по замызганной майке — паутину и паука. Колика и был, и остался идиотом. Так не ухаживают, так проклинают. «Слышим» мы через несколько дней, под Рождество, выхватывая обрывки фраз из общего гомона, как в детстве ловили на ветру тополиный пух. Крысеныш занемог, Крысеныш бредил. Его уволокли в Могильник. Когда лихорадка отпрянула от Паучьих заклинаний, Крысеныш выбрался из палаты и прокрался в кабинет Януса — за гостинцами в хрустких упаковках. Янус добрый, это все знают. Он борется за каждого, поэтому не выгнал незваного посетителя взашей. А стоило бы. В кабинете Крысеныш увидел на стенах портреты самого Януса и его стаи, Пауков — в виде пауков. Рисунки Леопарда. ...Мурашки по коже. Прикосновение беличьей кисти — или восьми мохнатых лап? Капелька живота, прыщик головы — такие тугие, будто могут лопнуть от касания и выпустить черный гной. Необъяснимая непристойность хелицер, покрытых слизью, раскрывающихся перед самым носом. Мохнатая кисть — или мохнатые лапы? Говорят, Крысеныш подскочил к стене, по дороге опрокинув стул и кружку Януса. Содрал рисунок с гвоздя и переломил рамку об колено. Стекло лопнуло в его руках. Говорят, осколки засели под большим пальцем и под мизинцем. Стеклянное крошево расписало ладонь причудливыми шаманскими узорами, трубочка задетой вены выплюнула на пол импрессионистский росчерк — Леопарду бы понравилось. Наверняка было больно — как хорошо, хорошо, если больно! Я завидую Крысенышу: боли я не чувствую. Говорят, он порвал рисунок на клочья, раскрашивая его — но только одним цветом. Вторая рамка повторила судьбу первой. Шепот в уши, пальцы в кровавых алмазах — так ухаживают только призраки. И грань между заботой и проклятием хрупка, как стекло. Говорят, Крысеныш панически боялся пауков — тех, что ползают по стенам, падают ночью на лицо. Говорят, Янус не успел ничего сделать, а тот уже добрался до третьего, последнего рисунка. Рамку — в щепки, стекло — на острые лезвия, одним из которых Крысеныш отмахивался от подоспевшего на помощь Паука. А нарисованный паук сидел на его груди: четыре лапы дергали за руки-ноги, две сдавливали сердце, изгибаясь в кривых сосудах, и еще две влезли в голову. Говорят, Крысеныш, сопротивляясь уколу успокоительного, раскроил одному из Пауков ухо осколком, и крови в Могильнике стало еще больше — теплой, лакомой. Я бы не устоял. Но меня там и не было. Говорят, в личное дело Крысеныша наклеили сразу три красные полоски, еще одно воплощение этого цвета — но это не имеет значения. После того, что сделал Леопард, Крысеныш наш; его не успеют никуда отправить. Мы ждем его у двери Клетки. Леопард, как мне кажется, попрозрачнел. Через него видна простеганная ромбами дверь, засаленная, как старый ватник. — Это я, блядь, свечусь от радости, — отвечает он мне и кружится на месте. — Немного осталось. Осталось немного. Призраки знают больше живых; мы подбираем в кабинетах учителей тонкие нити частных разговоров. Обрывки тайны плывут по коридорам локонами ядовитого дыма. Этот выпуск будет последним. Дом дышит весенним воздухом через поры форточек. Но в бывшей моей спальне — в третьей — окон никогда не открывают. В ней, как в пыльной склянке зеленоватого стекла, заспиртована зима двухлетней давности. Белый налет на клейстокактусах напоминает пушистую плесень. Звездчатые эхеверии замерли на подоконнике, в толще темного прохладного воздуха. Похоже на морское дно. Здесь можно притвориться, что время остановилось. Стервятник не спит допоздна; сгорбившись над столом, он делает домашнее задание для Красавицы. Раньше он так не горбился. Пока его внимание сосредоточено на формулах, я подтягиваю к себе сквозняки. Они становятся продолжением моих пальцев, но держать их так трудно. Это — игра в бирюльки для призраков. Медленно, чтобы не шуметь, я заставляю опавший лист придвинуться к пластиковой точилке, пока Стервятник не глядит. Затем подкатываю карандаш. Три зеленых предмета в ряд — когда-то мы загадывали, что это — на удачный день. Стервятник поворачивает голову и вздрагивает, увидев результат моих трудов. Утыкается взглядом в нерешенный пример и стискивает в кулаке ручку. Я закрываю глаза и, как теплую морскую воду, глотаю идущую от него боль. *** Леопард упорен и зол. Был бы таким при жизни — до сих пор бы вожачествовал, но судьба каждого имеет собственный узор. Возможно, Леопард старается не повторять своих ошибок и методично идет к цели. Стены во второй расписаны им же — титанический труд нескольких недель, бывшее место паломничества соседей. Теперь рисунки поблекли и выцвели, краска источена жалящими касаниями окурков и заляпана брызгами, о происхождении которых лучше не знать, — но еще сохранилась. Леопарда это не устраивает. Пристроившись на пыльном плафоне люстры (его били, кажется, дважды за последний год — так скучно в смерти, что замечаешь подобные мелочи ), я гляжу, как Леопард обрабатывает еще одного Крысенка — Белобрюха. — Не надоело? — интересуюсь я, подцепляя когтем ниточку паутины. Ее стало так много, темнота вся прошита ею — может быть, на паутине и держится теперь весь Дом. — Отвянь, — огрызается Леопард и снова окунает лицо в радужный пузырь чужого сна, нашептывая туда сладкие обещания. Белобрюх хмурится и поворачивается вместе со спальником с боку на бок, с боку на бок... Как муха, которую заматывают в кокон. Я зеваю. — Не проще ли снова заставить? — Это пройденный этап, — Леопард отдирает от лица клейкую пленку чужих сонных мыслей, и я слышу эхо его шепота: «...отметишься, перейдешь... ты же веришь своему вожаку?.. только сделай, как я скажу...». «Обработка» продолжается несколько суток. Иногда я подсматриваю. Это развлекает меня и удерживает от того, чтобы проводить каждую ночь в Гнездовище. Вторая спит шумно. Может быть, это потому, что спит только половина — как мозг катрана. Вторая половина в это время пьет, трахается и режется в карты. Потом они меняются местами. Белобрюх из тех, кто по ночам спит. Леопард не оставляет его в покое, шепчет, дурманит, и в детских чертах Крысенка проступают, подобно метаморфирующему пятну на лице Леопарда, несвойственные ему эмоции: страх — заостряющий; сомнение — стягивающее. Наконец, при свете дня, Леопард зовет меня пожинать плоды. Я перестаю раскачивать форточку, пугая Фазанов упорным коварным сквозняком, и плыву за ним в Крысятник. Белобрюх глядит под ноги и имеет застенчивый вид. Когда он вынимал деньги из чужого кошелька, то выглядел точно так же. Невинный мальчик. Я облизываюсь. Белобрюх мямлит что-то про стены и «их надо бы оттереть, грязно ведь». Рыжий, недавно помешавшийся на уборке во второй, вяло машет рукой. Я ждал, что он будет спорить, но близость выпуска засвечивает одни слайды из прошлого и делает ярче — другие. Леопард подмигивает мне: — Понял? Каюк этой мазне. — У него силенок не хватит соскрести, — отзываюсь я и провожу ледяными пальцами по шее Рыжего. Тот ежится и показывает мне кулак. Белобрюх с опаской косится на вожака, показывающего кулак пустому месту. — Он будет стараться, — скалится Леопард, и пятно на его щеке напоминает бабочку. Через день Леопард носится по этажам с улюлюканьем и гоготом, еще более прозрачный, чем был. Стены во второй безжалостно, местами до кирпичей истерты крупным наждаком. Белобрюх застенчиво подставляет руки под бинты Пауков. У него-то нет арахнофобии — лишь обычная жадность до чужих обещаний. *** Растрепанный весенний воздух врывается в Дом и приносит на гребне человеческий мусор: проверяльщиков от разных инстанций и подсушенных на нудной работе чиновников. В туго подпоясанных халатах, позаимствованных у Пауков, они похожи на белесых гусениц. Потом приходят штукатурщики. Стены скоблят без энтузиазма, зато со скрежетом, который до мяса царапает живое население Дома. Кто-то из Псов грудью закрывает свои каракули, распластавшись по стене, как мишень для метания ножичков. Его уводят двое Ящиков. Зачистка начинается от Могильного перехода и движется к Перекрестку. Леопард радуется, нетерпеливо крутится возле места работ, но чем ближе комбинезоны со шпателями к пасущемуся на стене стаду, тем он раздражительней. — Это ведь последние. Последние, понимаешь? И все, для меня — все! Он хочет, чтобы я оценил его триумф, но интонации неубедительны и прозрачны, как и он сам. — Да ты зассал. — Нет! Пусть соскребают. Вот как стены ломать будут — не хочу видеть. Антилопы бегут, расплетаясь линиями; те превращаются у них за спинами в завитки ветра. Им не убежать. Никому не убежать. Леопард ненавидит их, потому что из-за них оказался здесь, на Той стороне. Дом принял его, — новичка с родимым пятном в пол-лица — дал ему кличку и показал Лес, где жили волки с треугольными ушами и человеческими глазами, перекликались свистуны и чутко трогали лодыжки стебли хищных трав. Он рисовал все это по памяти, чтобы могли увидеть те, кто не умел самостоятельно сделать переход от дневного к ночному. За гну и газелями начали охотиться — сначала свои, потом вторженцы из наружности. Вспышки и сухие щелчки камеры, статьи в газетах… нашелся даже меценат, который вознамерился забрать отсюда «юное дарование». Воспитанников в таких случаях не спрашивали. Леопард не мог ничего сделать — разве что сделать что-то с собой. Дозу он не рассчитал. Может, и к лучшему: чуть поменьше — и у него были бы все шансы выжить и остаться дураком, Леопард сам мне это говорил, похохатывая. Еще большим дураком, чем он уже был. Ему открыли дверь, но он замуровал ее собственным талантом, чтобы остаться в уюте прокуренных сказок. Только не учел, что воздух в замурованном пространстве ограничен и что быстро наступает удушье и смерть. И точно не знал, что ему предстоит посмертие. *** Несколько дней спустя я смеюсь, глядя, как Леопард бесится, мечется разбуженным сгустком тумана, тщетно ищет, как дать выход своей ярости. — Ну как, лучше стало? — спрашиваю я, когда ему надоедает биться под потолком и он с оскорбленным видом прилепляется к стене внутри траурной рамки. Через него видны завивающиеся — это малярной-то кистью! — буквы, блестящие свежей краской. Почерк брата. «Мел, охра, бронза». Мне жаль антилоп, жаль закрученных в головокружение сов, а особенно — тонконогого быка, которому Черный когда-то отколупал половинку рога. Брат подновлял как мог, но чем дальше, тем больше бык делался воплощением парадокса Тесея. — Должно было сработать! — шипит Леопард. — Должно! Я их все наперечет знаю, я не мог ничего пропустить! Охра, блядь... Ебал я ее, и мел тоже! За его яростью кроется паническая растерянность. Я фыркаю: произнесенная вслух, фраза до смешного двузначна. «Та сторона не любит эгоистов», — сказал Рыжий. Сейчас я, наверно, камнем падаю – впадаю – в немилость. — Ты же сам придумал, что это сработает, Леопард. — Я провожу когтем вдоль черной рамки, почти фресочной на подсохшей штукатурке. Полмира бы отдал за то, чтобы испачкаться сейчас в краске... — Подумай еще. — О чем? — Леопард плюется, как разозленный кот. — Могильные, у Януса, изорваны. В четвертой Табаки вылил на них какую-то дрянь, я лично толкнул его под локоть; не восстановить, сколько они ни сушили. Все раздаренные рисунки я в первую очередь поштучно попортил. Стены в Крысятнике Белобрюх вытер, тут — все соскоблено! Блядь, я не мог пропустить! Он идет мелкой прозрачной рябью, точно разогретый воздух, рычит и лупит бесплотным кулаком светлую шершавую стену. Точнее, это я думаю, что она шершавая. Откуда мне знать. Вздыхаю: — Я говорил тебе. Свою лучшую возможность выйти из Дома ты обменял на билет в один конец. Но Леопарда уже не остановить. — Да ты вообще много пиздишь, но нихера не делаешь. Я делал хотя бы что-то. — Он рычит, а темнота на его лице мечется, как ошалевший мотылек, и все никак не может улечься в недвижную форму. — Я ведь жопой чую: ты знаешь, как выбраться, и можешь в любой момент сказать нам «адью». Я делаю глумливый жест в его сторону: — Вроде как «адью, Леопард, ты меня достал»? — и отплываю от него на пару метров, изображая чванный уход. Это все еще игра: при желании мы можем ходить, просачиваться сквозь стены или плыть над паркетом, все, что угодно. Но когда он кидается на меня, он делает это всерьез, словно забыв о том, что мы — лишь сгусток сознания в туманной оболочке, рисунок на запотевшем стекле. Его кулак смазывает контуры моей челюсти, и я отшатываюсь — скорее рефлекторно, чем из-за удара, которого не почувствовал: — Полегче! — Нет, это ты меня достал, — шипит он и снова бьет, на этот раз в живот. — Моралист хренов! Расхохотавшись, я пинаю его в колено, бешено кружусь вокруг, мелькая у него в глазах, но он в какой-то момент оказывается у меня за спиной и опять бьет. Несколько секунд я наблюдаю его кулак, торчащий из моей груди. Потом равнодушно говорю: — Наскакался? Хватит, Леопард. Это уже фарс. И он отходит, понуро опустив плечи, растеряв весь свой запал. Драка призраков — печальное зрелище, такая же симуляция, как и все наше существование: мы не можем друг друга коснуться. Поэтому я сильнее него: мои слова бьют очень больно. Возможно, мне должно быть совестно за то, что я мучаю его так – только потому, что оказался на его пути. Но Рыжий сказал, что у меня нет совести, и был прав. Призраки привыкли проходить сквозь стены. — Все равно свалю, — упрямо бурчит Леопард, глядя в сторону. — Вычищу пропущенную мазню и свалю. А если ты свалишь раньше меня, я тебя найду и еще раз побью. Мои слова — больнее, но он все-таки умудрился задеть меня. Я не способен уйти, когда захочу. *** Я наблюдаю за Стервятником через орнамент фикусовых листьев в спальне третьей, через прицел скрестившихся черенков. У него в руках маленький секатор, острый и загнутый, такой же чистый, как его руки. Засохшие листья с шорохом падают на пол. Дорогуша следует за вожаком с совком и веником. Говорят, что мертвые знают больше живых. Я знаю, что если мой брат покинет Дом, я перестану быть, и мы не увидимся уже никогда. Моя кара — наблюдать, как он забывает меня. Я делаю все, чтобы напомнить ему; все, чтобы вынудить его остаться. Я подталкиваю его руку, стремившуюся удержаться от кражи; бесцеремонно продляю мысль, замершую на пороге воспитательского кабинета. Над зажженной свечой плотную тень его ладони подхватывает моя, и он пугается, не узнавая собственных очертаний. Я вижу, что память мучает его — но не могу удержаться. Я мертвый, мне можно. «Хочешь что-то доказать — начни с себя», — говорил Лось, когда был жив. Но я не могу отпустить брата, чтобы освободиться самому, — хотя знаю, как. Я безвольно жду, когда Стервятник уйдет за грань, увлекая меня за собой. Быть может, я зря продлеваю нашу совместную — как всегда, все на двоих, — агонию. Тогда я так же смешон, как Краб, которому осталось быть — столько, сколько продлится его глупая вера в собственное существование. Быть может, мне отведено выпить столько же горечи, сколько крови остается каждую ночь в бездонной чаше Черепа. Быть может, нужно перестать ходить следом. Но я не могу. «Чик», «чик», «чик». Сухие листья рушатся на пол с шорохом. Рыжий знает мой секрет, но не выдает меня, потому что это не его бремя и не его печаль. Может быть, его забавляет столь активная загробная жизнь. А может, ему просто жаль нас — с нашим подобием существования, с нашими бледными страстями. Я не знаю, насколько прав Леопард в своей ненависти к прошлому. Быть может, он бы действительно сумел бы выйти с Той стороны, если бы знал, что один из его рисунков не был сожжен. Мой портрет. Ночами я проплываю сквозь стену третьей, влекомый тающим кружочком фонарного света. Стервятник глядит на помятый, обгоревший с одного края альбомный лист с четкими следами заломов и кусает губы. Я обвиваюсь вокруг него, краду излишки света, укрывая от чужих — слишком жадных, слишком ненужных — взглядов с Той и Этой стороны. И тоже кусаю губы, чтобы не зайтись воем, от которого долго не уснут все призраки Дома. Сухие листья всегда так громко шуршат. *** Я этого уже не застану, но Леопард все равно не добьется своего. Он будет с нами в последнюю Ночь Сказок — на потолке, кишащем тенями, что пришли послушать голоса живых еще один раз. После того, как уйдут уходящие, Дом станет слишком пустым, и призраки населят его дневную сторону, не вынеся раскатистой тишины в выбеленных коридорах. Меня там уже не будет — я исчезну, как только Стервятник уйдет с этого круга на следующий. Разумеется, пока что я об этом не знаю. Не знаю я и того, что призраки понемногу побледнеют и истают из-за отсутствия живых, и под конец их останется очень мало. Когда приедут рокочущие и пахнущие соляркой машины, чтобы раскачать огромные гири и впечатать их в серые стены, Леопард будет среди тех немногих, кто не исчезнет к этому моменту. Это — последняя часть их наказания. Он будет много дней сидеть на руинах, перебрасываясь унылыми фразами с оставшимися призраками, пиная кирпичи бесплотным ботинком и не умея сдвинуть ни камушка, — пока не останется в полном одиночестве. Магия Дома понемногу рассеется, но не исчезнет совсем. И однажды Леопард, которому осточертело быть привязанным к голым неприветливым камням и поросшим сорняками кучам мусора, со вздохом намотает на потрепанную беличью кисть немного паутины, разведет ее вечерним колким ветром и, выбрав участок почище, проведет на уцелевшем куске стены первую линию — изгиб спины белого быка.
61 Нравится 10 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (10)