Часть 1
11 апреля 2015 г. в 20:31
С бескрайних широких — только-только видна полоска потухающего светло-оранжевого горизонта — полей Саванны тянет знойным маревом из мёртвого лета, тлеющей лаванды и горящих лесов, которых вот уже как пару месяцев просто некому тушить.
Подползшая нахально близко к краю железной дороги трава порой щекочет ноги, отчего Клементина легко морщится и отводит колени, которые тут же зацепляет очередной бледно-зелёный первооткрыватель.
Этот выцветше-рыжий день кажется бесконечным: беспрестанный стук колёс убаюкивает незаметно — не поймёшь, пока не начнёшь клевать носом; поезд слегка покачивает на изъеденном местами ржавчиной полотне, и вместе с ним качается всё остальное — ленивое горящее солнце, силуэты пробегающих мимо городов и лежащие навзничь бесформенные кули, тошнотворно пахнущие мертвечиной.
Горящие поля рассказывают Клементине свою длинную тоскливую сказку.
Катя с Даком на руках вышла из вагона некоторое время назад — двадцать ли минут? Час? — и с тех пор больше не возвращалась. Только изредка снаружи доносятся голоса — измученные страшным ожиданием, смиренным терпением и предчувствием того, что осталось здесь когда-то парой бурых страшных разводов в углу.
Девочка упорно старается не смотреть на пол.
И не думать о том, что будет.
В последние полчаса Дак хрипло-натужно и истёрто кашлял, звал в полубреду пересохшими губами отца, и от этого хотелось зажать себе уши покрепче, удариться посильнее лбом об открытую дверь вагона и сказать себе, что это просто сон, это происходит понарошку, не на самом деле, но в глазах утешавшей сына Кати было столько боли — до самых краёв, до перебора, что реальность всё равно неумолимо приходила вместе с тем, как из душного вагона пропадало даже подобие воздуха.
Один раз заглядывал Ли, справлялся о состоянии Дака… Кажется, у Клементины он тоже что-то спрашивал, но она уже не помнит ничего, кроме отрешённого «Со мной всё в порядке» и того, что, кажется, пыталась узнать, можно ли что-нибудь сделать.
Но никто не отвечал, что будет дальше.
Рука привычно ныряет в карман в поисках рации — нагретая, она ложится в пальцы теплом и уверенностью в том, что завтра будет ради чего вставать, что есть ещё что-то, ради чего нужно держать глаза открытыми. Клем не знает, что такие мысли — не для маленьких девочек, и потускневшие глаза её блестят серьёзно, обращая свой взгляд с дыма на горизонте на весёлые наклейки, правда, уже немного обцарапавшиеся и стёртые на краях.
Она до сих пор помнит, как однажды вечером сидела в гостиной, подобрав под себя ноги и сосредоточенно созерцая целый лист с наклейками — интересно, какие бы выбрать? — чтобы украсить своё маленькое сокровище, а мама возилась рядом с домашними цветами, спрашивая у неё, поужинает ли она сейчас или им стоит дождаться папу с работы.
Из-под полуразбитого фургона, застывшего на грунтовой дороге, раздаётся сиплый стон привлечённого шумом ходячего, и девочка вздрагивает, едва не выпуская рацию из рук в придорожную траву. Смотрит остановившимся взглядом на изъеденные почти до костей язвами руки, бешено царапающие землю в попытках выбраться — добраться — и поспешно отворачивается, с надеждой прислушиваясь к звукам шагов с той стороны вагона.
Никто так и не заходит; день тянется как плавящаяся резина, застывает горечью пыли на губах, и Клементине становится совсем тоскливо — до тошноты, пришедшей вместе со старыми мыслями о том, что же происходит там, на той стороне, куда недавно унесли её единственного друга, который так хотел стать каким-нибудь крутым супергероем.
«Это же так классно!» — обыкновенно отвечал он, улыбаясь во все тридцать два, и веснушки его, кажется, жили своей отдельной жизнью на чумазых подвижных щеках.
Клементина подбирается к углу вагона, облокачиваясь на стену спиной — так куда спокойнее сидеть, даже зная, что ты можешь ненароком заснуть — и кладя ставшую неожиданно тяжёлой голову на сложенные руки. Сильно хочется пить, но девочка воспринимает это как нечто естественное, как струну, не дающую окончательно провалиться ни в тоску, ни в сон.
«Ну же, милая. Всё будет хорошо. Я тебе обещаю», — обычно говорит Ли в таких случаях, и Клементина ему безоговорочно верит. И с затаённой надеждой и новым упорством ждёт, когда же всё действительно станет лучше.
Но сейчас он где-то там, через стену, в кабине поезда (что же там всё-таки происходит?..), в открытую дверь вагона влетает оседающая на полу, матрасе, руках пыль, а застывшая тревога начинает есть изнутри всё сильнее.
Маленьким девочкам тосковать не положено; Клем прикрывает отяжелевшие веки и изо всех сил старается отвлечься. Хоть так она будет полезной — наверное, не стоит пугать остальных своим расстроенным видом; в конце концов, они и за Дака достаточно поволновались, а ей самой не хочется доставлять лишних проблем.
В голову внезапно приходит мысль — интересно, а какими они все были раньше? Ну, остальные? Какими она их не знала?
Вот, например, Ли. Когда она спросила его об этом в первый раз, то он рассмеялся, сказав, что, может, оно и к лучшему, что она не знала его раньше. Шутки шутками, но Клем заметила, как неуловимо потемнели его глаза тогда. Он ведь совсем не умеет скрывать своих чувств.
Но, а если нельзя спросить, то, наверное, представлять не воспрещается? Он говорил, что был преподавателем, и из этого сразу можно сделать массу интересных выводов. Например, Клементине тут же очень ярко представляются очки на его носу — прямо как у миссис Мур, — и почему-то они делают его одновременно и серьёзным, и смешным. С ними он кажется ещё взрослее, чем он есть, и, думается, этим самым он внушал своим студентам уважение.
И вот ещё. Пока нарисованный воображением Ли пытается строго нахмурить брови в ответ на такую дерзость, Клем замечает в его руке небольшой кожаный портфель. Сложно сказать, откуда он там взялся, но ведь именно так и выглядели учителя у старших ребят? Честно сказать, девочка не слишком хорошо представляет себе студентов в их общей массе, сидящих перед Ли в аудитории — а вот сам он, вдохновенно меряющий шагами пятачок линолеума возле огромной карты сражений, воображается ей очень хорошо. Пожалуй, даже слишком.
От таких мыслей постепенно становится легче. Дышать уже не так тяжело — или дело в том, что солнце уже начало двигаться к краю горизонта, а задувающий зловонно-сладковатый ветер скорее можно назвать вечерним? — и пить так сильно, как прежде, не хочется.
Наверное, стоит найти кого-нибудь. В конце концов, может, им нужна помощь.
Клементина опирается рукой на пол, чтобы подняться, и с лёгкой отстранённостью понимает, что всё это время сидела на пятнах крови, которые, кажется, настолько въелись в линолеум, что вряд ли получится их чем-нибудь оттереть.
На пальцах, к счастью, они не остаются.
Клем невольно становится жутко, и она торопливо встряхивает рукой, быстро выпрямляясь и отступая к двери вагона.
Поезд равнодушно дёргается на нагревшихся за день рельсах, вынуждая схватиться за косяк в поисках равновесия, и жарко фырчит разлетающейся во все стороны пылью и тяжёлым запахом машинного масла. Знойное закатное марево висит над вмиг опустевшими фермами, и почему-то от этих пустынных мёртвых мест так трудно отвести взгляд.
В замызганном окне межвагонного пространства мелькает осунувшееся лицо Кати, с которого горе кричит из каждой морщинки, из каждой своей заострившейся черты.
По-мо-ги-те.
Хоть кто-нибудь.
Дверь скрипит, приоткрываясь, и женщина садится на своё прежнее место, кивая Клементине заторможенно, как-то механически, и тут же переводя свой взгляд на беспокойно спящего сына, комкающего в бледных испачканных пальцах рукав её толстовки.
— С ним?.. Как он?.. — свой голос кажется совсем чужим, неузнаваемым — сейчас он не звенит, а скорее потухает. Гаснет.
Теперь нужно быть тише.
Катя поднимает на неё взгляд — с таким только кричать или выть: долго, на одной ноте, монотонно, куда-то в безответную пустоту — и медленно качает головой.
С ошеломляющей её саму отчётливостью Клементина внезапно понимает, что такое отчаяние, и это осознание рушится на голову коротким ослепляющим ударом.
В вагоне повисает опустошающая тишина.
Умирающий день заканчиваться не думает.
Страшная сказка горящих полей продолжается.