ID работы: 3118556

Чужая ленточка

Джен
PG-13
Завершён
29
автор
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник Скачать

1.

Настройки текста
Грач с отвращением сплюнул на землю забившийся в рот сухой мох. Он лип к языку, оставлял во рту омерзительный горьковатый привкус; хорошо ещё, что не забивался в нос, иначе Грач точно расчихался бы. Стерев рукавом пот и пыль с лица, парень вскинул вверх усталые глаза. Веки немного припухли, горели и казались сухими, как наждак. Глаза обожгло холодным сухим воздухом. Тонкие сучья голых деревьев, казалось, хотели помешать группе солдат пройти дальше: вон, сволочи, расставили ветки-руки, грозят низким приземистым сухим кустарником, через который нужно было пробраться совершенно бесшумно. Хотя немцев слышно поблизости и не было, но территория вражеская: вдруг притаились неподалёку, вдруг откроют огонь?.. Глотать было больно, горло словно бы выстлали наждачкой. Пить хотелось до слабеющих омерзительной ватной слабостью рук и лёгкого головокружения, а вокруг, как назло, не было ни одного островка талого снега — да что же это такое! Болезненно морщась, Грач сглотнул вязкую слюну и тихонько пихнул в бок своего соседа, Федюхина по прозвищу майор Копейкин. — Копейка… Копейк? — Чё? — Курить хочется, да? Копейкин зло сверкнул на него стальными осоловевшими и воспаленными глазами глубоко невыспавшегося и усталого человека, но Грач только усмехнулся. Его такие взгляды не пугали со времён его первой вылазки. Теперь он знал, что сам выглядит не лучше, и, в минуты особенного раздражения, огрызался в ответ: «Не пяль зенки, я не сахарный, не растаю». Но сейчас он лишь усмехнулся, выразив этой усмешкой всё, что думал о таких взглядах, так что Федюхин немного сбавил обороты и, вместо того, чтобы обложить сослуживца непотребным словом в три этажа, сказал: — Не трави душу, птичья твоя головёшка, — и, глядя вперёд, туда, где виднелась спина командира роты, сморщился, как выжатый лимон, и добавил: — Спартак нас услышит — таких тумаков вставит… Грач прикусил кончик своего непомерно длинного языка: действительно, командир, которого бойцы по-домашнему звали Шикалкой, тумаков мог навешать таких, что уши заболят слушать, и это — если он не возьмётся их выкручивать. Чёрт бы побрал это учительское предвоенное прошлое. Тихонько вздохнув, Грач проглотил обиду, затолкал поглубже и желание курить, и дикую жажду — ничего, не маленький перекантуется как-нибудь, — и пополз следом за своим раздражённым товарищем. По расчётам комроты через полчаса они должны были быть на месте: в глухой деревушке Голубкино, которую заняли немцы. Ползли они вот уже около четырёх часов: сперва увязли в болоте, благо, сейчас грязь уже подсохла, и сапоги перестали скользить; потом их заметили фрицы, чтоб им ни дна, ни покрышки, и солдаты оказались од огнём. Бедолагу Русака пришлось оставить там, прикрыв сухими ветками, мхом и травой — он умер на месте, не успел уклониться от пули. Дальше путь продолжался без препон, но драгоценное время было потеряно. Теперь, при свете дня, им будет значительно труднее, но когда это русский солдат боялся трудностей? Застучал дятел. Грач вздрогнул, хотел вскинуть голову, но усилием воли остановил рефлекс. А Копейкин дёрнулся; заработал моральный подзатыльник выразительным взглядом от большинства товарищей; но в ответ только прошипел сквозь зубы длинное нецензурное выражение и, зло, упрямо сцепив зубы, пополз дальше. Казалось, напряжение вязкого молчания в воздухе давило на затылок, частым тяжёлым боем сердцебиения отзывалось в висках, не позволяло даже толком вздохнуть. Уже пахло дымом, съестным, слышалось отдалённое блеянье и кудахтанье — значит, деревушка уже близко. За каким деревом, за третьим, или за пятнадцатым?.. Грач не волновался. Он даже толком не устал, только пить хотелось до безумия, но чем ближе они подползали к деревне, чем громче слышались её до странного обыденные голоса, такие, будто и не было там никаких немцев, а вокруг — никакой войны, тем дальше отступало это желание. Тело будто само, без веления хозяина, готовилось к бою, не первому, и не последнему. — Залезай, ребята! — послышался оглушительный для солдат шёпот командира. Он показывал подбородком в грязно-белой щетине на небольшой овражек. — Отдыхай минут десять, в вашем состоянии нас забьют, как кутят! Грач усмехнулся сухими губами и прошептал так, чтобы слышали все, кроме Спартака: — Три… Два… — Только припухли все! — выдал комроты свою коронную фразочку и первым нырнул в овраг. За спиной у него участилось, стало тяжелее и жарче дыхание его ребят — так солдаты смеялись во время вылазок. Это в расположении роты, когда не было опасности, насколько такое было вообще возможно в таких условиях, от молодецкого хохота сотрясались стены. А в походе — ни-ни! Но как же тут ни-ни, когда Грач так и норовит довести до слез… От смеха. Когда в настроении, конечно же. Устроившись в овраге, Грач вытянул перед собой длинные худые ноги, прогнул спину до хруста в позвоночнике, подцепил с земли мокрый лист, кажется, кленовый, и прижал его к своим болезненно саднящим векам. Где-то слева в тот же момент послышался тихий смешок, больше напоминающий серию коротких частых выдохов: это смеялся Костя Виноградов, тоненький худенький парнишка с большими коровьими тёмными глазами и бледным худым лицом. Ключицы у него были цыплячьи, наверняка в детстве переболел всем, чем только можно; колени острые, вид такой, что хотелось закутать в одеяло и посадить пить горячее молоко с мёдом и читать сказки… Но в качестве прикрывающего ему цены не было. Виноградов был небольшим исключением из правил: позывных у него было несколько: Бальмонт, Есенин и Гёте. Парнишка их вечно цитировал. — Чего ржём? — лениво поинтересовался Грач, неохотно отнимая от глаз лист. — Ты похож на Бальзаковскую кокетку, — хихикнул Бальмонт. Весело фыркнув, Грач принял максимально «изящную» позу и протянул: — Не угостите сигареткой, мущ-щина? Вместо Бальмонта, который, смеясь и смущаясь одновременно, уже потянулся к карману, где у него был кисет с махоркой, ответил Спартак. Он цыкнул: — Не смей! — и, уже спокойнее, когда Есенин испуганно отдёрнул почти женские грязные пальцы от кармана: — Барышни не курят, Грачёв. — Иди ты… — ухмыльнулся Грач. — Небось, барышень не вид уже год-два. Курят они. — Пусть курят. А тебе нельзя, а то задымишь, как паровоз. Что я, тебя не знаю? — Спартак попытался ударить Грачёва носком сапога под рёбра, но тот вовремя откатился подальше от командира. Недовольно скривив рот, командир добавил: — Выдашь нас с потрохами. Грач промолчал, борясь с желанием показать комроты язык. Вместо этого он обернулся к Бальмонту, привалился рукой к его тощему мальчишескому плечу и вполголоса, как-то застенчиво спросил: — Слышь… Кто такой Бальзак? «Зря спросил…», — тут же решил парень, увидев, как удивлённо поднимаются брови у Есенина, а в глазах появляется выражение «Ууу, темнота…». Слегка поморщившись, Грач развёл руками, мол, извини, институтов не кончали — не успели, война застала на втором курсе. Вздохнув, Бальмонт сорвал жухлую травинку и прикусил её мелкими белыми зубами: — Да, был один такой… Книжки писал. Бойцы как-то незаметно, но ощутимо навострили уши, пододвинулись к Гёте поближе, заблестели любопытством первоклашек разноцветные глаза. Только трое остались на месте: они, больше всех вымотанные дорогой, задремали, закрыли лица рукавами грязных гимнастёрок; исключением был командир. Он не слушал тихий сбивающийся от такого пристального внимания рассказ мальчишки, но и не спал — он просто сидел на какой-то коряге, и, как и многие, мял в пальцах самокрутку, боролся с желанием закурить, да поглядывал на наручные часы. — Баста! — перебил Спартак Бальмонта, когда время истекло. Мальчишка взглянул на командира глазами подстреленного кролика. Вздохнув, всем своим видом говоря «какой же ты чувствительный, господи!», Спартак несколько смягчился: — Выбьем немцев — хоть портреты этого твоего Бальзака нам рисуй. А сейчас — пошли. Хотелось бы сказать, что бойцы подобрались в считанные секунды, но это было не так. Они вставали, кряхтя, морщась, потирая виски, ёжась от холода, — и Грач не был исключением. Он, правда, молчал, упрямо сжимая губы, но по его виду и так всё было понятно. Хорошо хоть — наелся талого снега, что был в овражке, язык больше не царапал нёбо жёстким наждаком… По одному выбравшись из овражка, солдаты гуськом поползли к деревне. Остановились они возле плетня какого-то заброшенного дома — командиру нужно было объяснить план действий, а бойцам — привести в надлежащий вид оружие. — Юденко, Савельев, Башевский, — скороговоркой выпалил Спартак, — на разведку. Найдите дом старшины, почти наверняка они там. Попутно заглядывайте в окна, мы должны знать, откуда ждать удара… — Командир, — нетерпеливо перебил его Юденко, — мы же не маленькие, что вы вошкаетесь? Разрешите идти уже. — Ишь, какой прыткий, — прошептал Грач. Колени у него замёрзли, самому хотелось встать (неудачно сел – прямиком в луду — и деваться некуда, вокруг товарищи), так что на счастливцев-разведчиков поневоле взяло раздражение. — А как же поцелуй наудачу? — Немца в задницу поцелуй! — остро полыхнул злыми глазами Юденко. — А лучше дай на посошок, — легко, словно бы успокаивающе касаясь плеча товарища рукой, мягко добавил Савельич. — Припухли все! Шуруйте, одна нога тут, другая там! Грач, ещё раз чирикнешь — крылья отрежу. — Так утро же, товарищ командир! — невозмутимо приподнял брови Грачёв. — Вот и чирикаю. Снова участилось у солдат дыхание… Башевский хлопнул на прощание Грача по плечу — и скрылся вслед за товарищами, а остальные, не дожидаясь команды Спартака, принялись проверять и чистить оружие. Бальмонт тихим тонким голосом пожаловался на то, что винтовкой отбил себе голени, но ему никто не ответил. Грач слушал, как встревожено кудахчут куры, чувствуя недоброе, как иногда зычно и тоскливо мычат коровы… Бегают от сарая к дому и обратно бабы по своим загадочным домашним делам. Неправдоподобно… Мирно, что ли?.. Вон сидит на крыше мальчишка в полушубке. Светлоголовый, белоногий, тонкокостный. Наверняка Данилкой зовут, или Васьком… Сидит, посвистывает, ногами болтает. Греет под полушубком, рыжую кошку, а полушубок накинут на плечи, не застёгнут, парнишка даже рук в рукава не засунул — так сидит, наверняка неимоверно взрослым себя ощущает. Домой вернётся — мать ругать начнёт, мол, простынешь, оболтус! — Что, любуешься? — шепнул Грачу в ухо Валька Синицын, светлоглазый парень чуть постарше самого Грачёва. До войны парикмахером был — до сих пор в бестах что-то такое, эдакое ощущается… Грач пожал плечами, стесняясь сказать, что да, любуется. — Мой Севка такой же, — оживлённо зашептал Валька. — Тоже вечно животину всякую домой таскал, — он немного помолчал. — И знаешь, Грач? Вот вернусь домой… И пусть хоть сотню кошек притащит — можно! Грач улыбнулся, но ничего не ответил. Он не понимал друга. Точнее, умом понимал, но сердце молчало: у Грачёва не было ни ждущей его девушки, ни детей. Даже матери не было — её увели в Дахау, а оттуда не возвращаются… Поэтому Грач молчал и любовался белоголовым мальчишкой, ласкающим кошку и насвистывающим вполголоса что-то бойкое и весёлое, как весенний ручеёк. Под плетень беззвучными тенями с озабоченными бледными до серости лицами скользнули Башевский, Юденко и Савельич, быстрой скороговоркой начали рассказывать о положении вещей в деревне… И в этот самый момент вдруг послышался короткий крик на немецком, и резкая дробь пулемёта. Белоголовый мальчишка, похожий на чужого сына Севку, без вскрика, мягко, как тряпичный куклёныш, упал с крыши. У Вальки Синицына дёрнулась щека и пальцы, с силой сжавшиеся на винтовке.

***

Лиза и Егор Бессмертные жались друг к другу и глазами зашуганных волчат смотрели в центр комнаты, туда, где собрались в круг возле печки фашисты. Егор только что пришёл с улицы, и Лиза беспорядочно гладила его по спине и волосам, слипшимися грязными косицами (в баню их не пускали вот уже полторы недели), пытаясь согреть. Егор напряжённо молчал, плечи его были как камень, а взгляд, которым он смотрел на немцев, и того хуже — как сталь. Ненавидящий взгляд недетских глаз на юном курносом веснушчатом лице. Лиза испуганно посматривала на брата, но спрашивать его о чём-то не решалась. Наконец, Егорка сказал сам. — Они… Яшку убили. Лиза потрясённо выдохнула и прижала его к себе крепче. — Пастуха? — тихо, неверяще переспросила она. — Ну… Чтобы не всхлипнуть и не привлечь к себе внимание фашистов, Лиза сильно прикусила кончик тощей косички. Яшка… Он был хороший. Летом пас коров на пастбищах, играл на дудочке и таскал оттуда цветы. Однажды Яшка даже подарил один букет Лизке: она до вечера с ним таскалась, не веря, что ей — ей! — подарили цветы. Да ещё и мальчик, не подружка! — Ублюдки, — горячо зашептал ей на ухо Егорка, — ненавижу. Фашисты проклятые. Дворняги паршивые, скорей бы их убили всех! Еле слышно ахнув, Лизка обеими руками зажала брату рот. — Молчи! Услышат! — Отец бы не молчал! Егорка, как и Лиза, говорил очень тихо, на грани шелестящих горячих выдохов, да и немцы шумели: играли в карты, то ли ругаясь, то ли перешучиваясь между собой, поэтом детей пока не замечали. Или замечали, но выжидали удобный момент. Лизка до белых пальцев вцепилась в рубашку у брата на плечах. — Егорка, ну, пожалуйста, ну замолчи! Они папу уже убили, маму — вдруг и тебя убьют? — глаза девочки наполнились слезами. Они дрожали в её глазах, в любой момент готовые пролиться по исхудавшему лицу: от когда-то пухлощёкой девчушки остались одни огромные глаза, скулы да остренький носик. Несколько секунд Егорка молча глядел ей в лицо. Потом притянул сестру к себе, крепко обнял и замер, глядя на немцев глазами голодного удава. Мысль «ненавижу. Ненавижу. Ненавижу!» мерно, как часовой маятник, стучала у него в висках, но Лиза об этом не знала: лицо брата было привычно хмурым, как и всегда на протяжении вот уже полутора лет. Поэтому девочка тесно прижалась к нему и успокоено дремала, опустив голову на его горячую, как печка, костлявую грудь. Проснулась Лиза от властного оклика «Лизхен! Подойди!». Так хозяин подзывает собаку, чтобы избить её за непослушание. Или за то, что у него сегодня такое плохое настроение. Осторожно высвободившись из тёплого кольца рук задремавшего Егора, Лиза тихонько подбежала к немцу, стараясь не стучать прохудившимися валенками — нельзя было будить брата. Немец был высокий (так казалось Лизе), светловолосый, с ласковыми тёмными глазами и чуткими пальцами. Он мог бы показаться ей красивым, если бы его не уродовала фашистская униформа. Откуда немец знал русский, Лиза не знала, но говорил он на нём удивительно чисто, только иногда как-то неестественно путал слова в предложениях. — Милая Лизхен станцует для нас сегодня? — мягко улыбаясь, произнёс немец и прикоснулся кончиками длинных красивых пальцев к грязным волосам Лизы — одна прядь выбилась из косы и теперь щекотала ей щёку, но девочка не решалась её поправить, зная, что за этим может последовать короткая, даже без замаха, но очень чувствительная пощёчина. Поэтому Лиза только низко опустила голову, чтобы не смотреть немцу в глаза, и прошептала: — Да, герр офицер. — Прелестно, — тёплые пальцы коснулись её щеки, шеи… В глазах немца сверкнула сталь пистолета. — Тц-тц, Лиз-хен … Девочка прелестная такая, а шейка грязная. Пальцы фашиста сжались на горле Лизы, перекрывая доступ к кислороду. Лиза широко раскрыла рот, отчаянно ловя воздух губами, голова закружилась, перед глазами заплясали чёрные точки, но она не подняла рук, чтобы хотя бы попытаться отнять от своей шеи руку немца — знала, что если она так сделает, то он лишь сожмёт пальцы сильнее и задушит её окончательно — «за непослушание». Также Лизе нельзя было плакать, поэтому, когда немец отпустил её, она отвернулась и торопливо вытерла глаза рукавом материнского пальто, в которое была одета. — Ты больше не будешь такой грязной, Лизхен? — ласково спросил немец. Девочка подавленно кивнула, пытаясь восстановить дыхание, и еле слышно прошептала: — Что вам станцевать? — Вальс, пожалуйста, — улыбнулся немец и перевёл медлительный, какой-то вязкий и тяжёлый взгляд тёмных глаз, напоминающий почему-то о змеях, на своего сослуживца, автоматчика Юстаса, коренастого мужчину с яркими серыми глазами. Мужчина кусал губы, досадливо кривил их и то и дело отворачивался от Лизы. — Was ist los, Eustach? — Warum berühren Sie sie? Es ist ekelhaft! — запальчиво воскликнул Юстас. Немец рассмеялся. Грубо и как-то брезгливо взяв подбородок Лизы двумя пальцами, он заставил её повернуться и притянул к себе так близко, что девочка почувствовала острый резкий стерильный запах немецкого одеколона и вина изо рта. Только тут она поняла, что немец был здорово пьян. — Ты слышала, Лизхен? — прошептал он. — Юстас считает, что ты отвратительна. Да, ты отвратительна, засоряешь планету ты. Не способный помочь бесполезный слепой кутёнок! Тебя нужно утопить. Ты портишь породу… — немец облизнулся. — Знаешь, Лизхен, эта идея прекрасна! Скажи, ты умеешь плавать? Ответ ему явно не был нужен, да и Лиза не могла дать его: она просто смотрела на немца широко раскрытыми беспомощными глазами. Что-то внутри неё было натянуто, как струны, и грубые лощёные пальцы фашиста теребили эти струны, пытаясь вырвать из них мелодию, но вырывались только жалобные всхлипы расстроенного инструмента. Струны готовы были порваться напрочь. — Прекрасно! Herrlich! Сейчас станцуешь ты нам… — немец резко оттолкнул Лизу от себя на середину комнаты, к буржуйке, так, что девочка едва не налетела бедром на раскалённый до предела металлический бок. — А потом мы будем учить тебя. Ну же, танцуй! Танцуй! Немец выхватил пистолет тем движением, каким хватался за табуретку пьяница-Левонтий, когда в очередной раз решал, что его жена ему изменяет, и выстрелил в пол под ноги Лизе — девочка подпрыгнула от страха, тихонько при этом пискнув, и торопливо принялась пританцовывать на месте, как дрессированная обезьянка. Она не плакала, даже мысли не было о том, чтобы заплакать перед фрицами. Не из гордости, нет, — просто, когда однажды заплакал Антошка, сын столяра, его голову размозжили о камень, и сказали, что так будет с каждым, кто станет пускать слюни. Да и Егорка говорил ей, что плакать перед немцами — стыдно, что это они должны перед нами плакать, а Лиза толком не понимала, о чём брат ведёт речь, зачем же немцам плакать, если они вон какие — сильные, даже папу убили… Даже папу. Танцевать становилось труднее: Лиза не ела уже дня два, и валенки с каждым шагом, с каждым по-детски неуклюжим па становились всё тяжелее и тяжелее… В тот момент, когда Лиза не смогла сделать очередной пируэт и схватилась рукой за стену, дверь в избу резко распахнулась, впустив в комнату сырой холодный воздух, и… И вдруг стало очень шумно и очень тесно. Загремели выстрелы, кто-то крикнул: «Hände hoch!****», — Лиза испугалась, что это опять немцы, просто другие, и, взвизгнув, пулей кинулась в угол к брату. Егорка давно уже проснулся, и теперь затолкал сестру куда-то за печку, а сам кинулся в центр комнаты, где завязалась настоящая потасовка. Лизка, чтобы не видеть ничего, уткнулась лицом себе в колени, а чтобы ничего не слышать — зажала ладонями уши, но через её руки всё равно пробивались звуки драки: лязг металла, иногда вскрики, шлепки тела о тело, несколько выстрелов… Лизе казалось, что это длилось невероятно долго, несколько часов, но на самом деле — максимум двадцать минут, а после всё затихло. Лиза робко отняла ладони от ушей и услышала тяжёлое дыхание бойцов, — но чьих?.. — Все передохли? — хрипло выговорил незнакомый голос по-русски. — Кажись… Эй! — затем послышался короткий удар приклада о чужой затылок. — Вот, теперь точно все. И срывающийся хрипловатый смех мужскими голосами; шаги, шелест одежды, постепенно успокаивающееся дыхание… «Можно?», — Лиза осторожно встала на колени и выглянула из-за печки, быстро пересчитала солдат: один, второй, третий, пятый… Девять солдат, и вокруг — тела немцев. Неужто свои? Говорят по-русски… Решившись, девочка осторожно выбралась из-за печки. В тот же момент к ней оказалось приковано всё внимание солдат: тонкая маленькая фигурка двенадцатилетней девчурки с испуганным затравленным взглядом тёмно-синих глаз, с худым острым лицом и грязными русыми волосами, кутающаяся во взрослое пальто, в нелепо огромных валенках, смотрящая на них исподлобья, словно бы спрашивая: не обидите?.. Мужчины, не видевшие женщин, а тем более — таких хрупких маленьких девочек уже бог весть, сколько времени, недоумённо переглядывались между собой, не решаясь подойти к ней, да и не зная, как это сделать. Наконец, к Лизе шагнул невысокий вертлявый парень лет двадцати, чёрноволосый, с блестящими чёрными глазами и подвижным белым, как сметана, улыбчивым лицом. — Ты откуда такая? — ласково спросил он, садясь рядом с девчонкой на корточки и проводя горячими ладонями по её узким плечам. Лиза, не зная, как отвечать на такой ласковый тон, и не решаясь посмотреть в лицо солдату — немцы отучили её от этого — отвернула лицо, но парень мягко взял её голову в тёплые ладони и повернул к себе. — Ты чего?.. — он немного помолчал, но ответа от Лизы так и не дождался. — Тебя как звать-то, а? Лиза спрятала под пальто дрожащие руки, прижала одну ладонь к худой груди, чувствуя, как отчаянно колотится у неё сердце, прикусила нижнюю губу, и, наконец, решив обращаться к солдату так же, как к немцу (она надеялась, что тогда он не рассердится), выговорила: — Я… Лиз.... Лизхен… Герр офицер. Чёрные брови солдата изумлённо взлетели вверх, глаза распахнулись шире. На его плечо вдруг легла чужая рука: это был высокий мужчина на год-два его постарше, с очень белыми, но не седыми волосами и заросшим щетиной грязным лицом. Глаза у него были ясные, холодные, но смотрел он открыто и честно. — Не герр офицер, а… Товарищ офицер. Поняла? Лиза испуганно кивнула и посмотрела над плечом того солдата, что сидел рядом с ней на корточках, ища взглядом Егорку. Где он? Убежал? Спрятался в сарае, или на конюшне? Ему не будет холодно, без шубы-то? — Звать тебя Лиза. Лиза, ты же русская! Лиза доверчиво распахнула глаза, даже руки, кажется, перестали дрожать… Русская. Точно. Она — русская, и эти солдаты — тоже, поэтому робеть перед ними не нужно. Наоборот! Как её Егор учил? Спину прямо, пятки вместе, носки врозь? — Простите, товарищ офицер! — выпалила Лиза, но под смеющимся взглядом светло-серых и чёрных глаз смешалась и, покраснев до корней волос, робко прошептала: — А… Где мой брат? Егор. Он был тут… Он убежал? Нет, он не мог убежать, он храбрый. Где он? Смешинки в глазах у солдат пропали, как не было, будто их загасило порывом холодного сырого ветра из распахнутой настежь двери в избу. Чёрноволосый резко встал, обнял Лизу за плечи, немного неловко провёл рукой по её волосам, стер вымышленный пот со своей шеи неловким движением смущённого человека, вздохнул, глядя в пол, набрал в грудь воздуха и выпалил решительно: — Его застрелили немцы. Лиза негромко ахнула, как от удара, как от немецкой самой первой, самой болезненной и неожиданной пощёчины, а солдат, мгновенно сбавив тон, закончил немного растеряно: — Он кинулся нам помогать, и… Оба солдата расступились, и так же поступили их товарищи: теперь распростёртое на полу тело худого пятнадцатилетнего подростка с раскинутыми в разные стороны белыми руками, похожими на берёзовые веточки, видела все. В том числе сестра. И все отдавали ему молчаливую кроткую дань, последнюю грустную благодарность. Было жутко наблюдать за тем, как в глазах у девчонки гаснет жизнь. Вот только что в тёмно-синем взоре горели живые беспокойные огоньки, казалось, что через её зрачки можно было увидеть, как бьётся-мечется сердце в её беспокойной груди, только что дрожали ресницы и тонкие губёнки, а через секунду — ничего этого нет, и на бойцов смотрят две пустые тёмно-синие стекляшки — глаза ослепшего, оглохшего и онемевшего от своей боли человека. Солдаты покаянно опустили головы, многие, не зная, куда девать руки, принялись мять в шершавых загрубелых ладонях полы своих шинелей… Лиза тоненько то ли всхлипнула, то ли заскулила, как впервые оставленный в одиночестве щенок, несколько слезинок быстро скатились по её лицу, по худенькому острому лицу, схожему со старческим. Первым очнулся от ступора перед этим детским горем Грач. Он негромко шепнул командиру на ухо: «Нужно его похоронить, нельзя, чтобы так сгнил». Спартак коротко кивнул и измождено провёл рукой по лицу… Он никогда не думал о немцах: когда же всё это закончится, когда вы отплатите кровью и болью за все детские слёзы, за все застывшие льдинками синие, серые, зелёные, карие детские глаза. Он никогда так не думал, но тяжёлая свинцовая ненависть к фашистам проедала его душу насквозь каждый день, каждую минуту и секунду. Эта ненависть заставляла его делать ещё один шаг, когда казалось, что в походе он больше не сможет двинуться с места; эта ненависть заставляла его бороться с болью, со страхом, с жаждой покоя, с ночной тоской по родным и близким. Эта ненависть сейчас злым огнём полыхала в его светлых, как родник, чистых глазах. — Раджа, Змей, — могила, — коротко приказал командир. Солдаты коротко кивнули; Раджа подхватил с пола тело парнишки, и они вышли из дома. Лиза этого словно бы не заметила: как-то потеряно она добрела до окна, уселась возле него и прижалась большим выпуклым лбом к слюдяной дощечке, которая служила многим селянам оконным стеклом. Бессмысленным взглядом она наблюдала за тем, как два солдата: один потоньше и посветлее лицом, а другой покрепче и тёмноглазый, выкапывают могилу её брату. Земля была сырая, копать было легко, а Егорке, наверное, лежать на ней зябко, ведь даже снег ещё не до конца растаял… Бедный, вконец озябший Егорка… Вот тут Лиза вздрогнула всем телом, всхлипнула, закрыла лицо руками и затряслась в приступе рыданий. Иногда с её губ срывалось тихое «бедный Егорка, бедный Егорка». Солдаты старались не мешать ей и не смотреть на неё: они уже занимались своими делами: выносили из избы немцев, примерялись, как разместиться в доме у старшины получше… Их задание состояло в том, чтобы выбить из деревни немцев и обеспечить роту новым расположением. Что ж, задание было выполнено, а о лишних жертвах посторонним знать необязательно. Только черноглазый верткий солдат по фамилии Грачев задумчиво поджал нижнюю губу, глядя на сотрясающуюся в рыданиях девочку. Потом помотал головой, пожал плечами, точно удивившись собственным мыслям, махнул рукой зачем-то, и вышел из избы, волоча за ноги одного из немцев.

***

Грач сидел за грубо, но надёжно сделанным столом напротив командира, не двигаясь, лишь хмуро глядя на Спартака исподлобья, из-под рваной неровной чёлки. Когда Грачёв так смотрел, то Спартаку, да и не только ему, всегда хотелось вжать в плечи голову, уклониться от этого тяжёлого тёмного взгляда. Например, уткнуться в карту района боевых действий, негромко шурша по серой газетной бумаге плохоньким чиненым не раз и не два карандашом. Квадрат, ромбик, кружок и крестик, тщательно вымеряя каждый градус и миллиметр. Поэзия карт и обозначений, как говорит Бальмонт, но эта поэзия не спасает от сопения подчинённого и друга, что сидит напротив, похожий на нахохлившегося воробья с взглядом затравленного волка. Не спасает от давящего ощущения его тяжёлого взгляда на своём лице. Не выдержав характер, Спартак швырнул карандаш на стол — тот упал с сухим тихим стуком и бодро покатился к краю. Грач автоматически перехватил его и принялся вертеть в цепких коротких, но тонких и ловких пальцах — карандаш так и мелькал между ними, только успевай следить глазами за чёрной точкой грифеля. — Ну, что ты меня глазами ешь! — раздражённо воскликнул Спартак. — Надо, ты понимаешь, надо! Мы и так тут уже третий лишний день стоим из-за болот. Мне Батя голову открутит к чертям собачьим, если будем тянуть дальше, — постепенно успокаиваясь, выдохнул Спартак, и потянулся за папиросами. Наклонился было к Грачёву, чтобы тот поджёг спичкой, но Грач и не думал шевелиться. Так и сидел, скрестив руки на груди и вертя в пальцах карандаш, а в глазах у него была чёрная безнадёга пополам с растерянностью. — Ну, не могу я так, командир, — тихо и хрипло выговорил он, измотано прикрыв глаза. — Прикипел к девчонке, понимаешь? — Мы все прикипели, — вздохнул горьким сизым дымом Спартак. — Но куда мы её, Грач? Нас перебрасывают под Сталинград, бои там идут… Фью! — он немного помолчал, как бы размышляя, и продолжал, задумчиво обхватив подбородок пальцами: — Радисткой она быть не может, мала ещё, да и учить долго. Санитаркой? Опасно, сама под огнём побывает. Что ж, по-твоему, лучше погибнуть вместе, чем жить порознь? — Спартак усмехнулся с долей грустной циничности и покачал головой. — Не будь эгоистом, Грач. Парень шумно и тяжело вздохнул. Не спрашивая разрешения, он взял сигарету из пачки командира, поджёг от той, которую мусолил во рту владелец, резко откинулся назад и выдохнул дым в сторону окошка. Некоторое время бойцы молчали. Грачев, с головой погружённый в себя, даже не замечал внимательных коротких сочувственных взглядов своего командира, иначе точно бы вскинулся, оскалил острые влажно блестящие зубы, бросил бы что-то резкое, едкое, язвительное и зло, и ушёл, с шумом захлопнув тяжёлую дверь… Однако солдат очнулся только когда Спартак нарочито шумно затушил папиросу и сказал: — В общем, прощайся с ней. Завтра в восемь утра мы уходим. Вечером будет прощальная вечёрка, я нашим пообещал на свою голову… Иди. Последнее слово произносил уже не друг и товарищ Максимка по прозвищу Шикалка, а комроты, боец Воробьянинов с жёстким кровавым позывным «Спартак». Почувствовав это, Грач поджал губы; в глазах его что-то с резким стуком захлопнулось, будто оконные ставни. Нарочито чётким солдафонским размашистым движением он встал из-за стола, отдал рукой честь и вышел. Спартак несколько мгновений дырявил взглядом захлопнувшуюся дверь, а затем вздохнул, провёл ладонью по гладко выбритому при первой же возможности лицу, и снова придвинул к себе карту района боевых действий. С прибытием солдат в деревне стало вновь многолюдно и шумно, но этот шум был совершенно иного толка, нежели раньше. Это были весёлые мужские голоса, задорная бойкая перебранка, иногда — шум полушутливой дружеской потасовки и, конечно, строевые песни, исполняемые в сорок глоток. Грач был одним из первых горлодёров: полностью лишённый музыкального слуха в плане песни, он заливался соловьём с медведем на ухе при каждой возможности, и брал громкостью и душевностью исполнения. А ещё выкрикивал, хохоча, частушки, которые сочинял самостоятельно прямо на ходу. Однако сейчас Грачёв был, мягко говоря, не в настроении ни на бойкую строевую, ни на частушки. А петь хотелось: душевная горечь нетерпеливо просилась наружу, жгла горло и грудь изнутри. Тихонько бредя к колодцу, что находился на окраине деревни, Грач вполголоса не то напевал, не то мурлыкал себе под нос: — Сердце, молчи. В снежной тиши В поиск опасный уходит разведка… С песней в пути, — Грач перемахнул через бревно и невольно улыбнулся, приободрился, заприметив у колодца знакомую фигурку, пытающуюся вытащить на свет божий тяжёлое ведро со студёной колодёзной водой. Грач ускорил шаг. — С песней в пути Легче идти, Только разведка в пути не поёт, Ты уж прости… Что, тяжко, красавица? — весело и нарочито громко спросил Грач и ловко перехватил деревянный поручень из цепких детских рук. — Дай помогу. Лиза радостно заулыбалась, засверкала синющими, как праздничная скатерть в мамином доме, глазищами, поднырнула под руку Грачёву, чтобы тот случайно не огрел её поручнем по голове, и смущённо спрятала лицо, принялась ковырять землю носком ботинка. — Дайте я… — нерешительно пробормотала она, пытаясь вырвать из рук Грача ведро с водой, но солдат только рассмеялся — немного натянуто — и шутливо отпихнул девочку от себя. — Вам же тяжело! — Лизка, я что — на выдру похож? — весело поинтересовался Грач. — Сколько раз говорить: я тыдра. Тыдра! Лиза звонко засмеялась, будто посыпались на пол тысячи хрупких хрустальных шариков, но не разбились, лишь зазвенели праздничными серебряными колокольцами. Лиза взяла Грача за свободную руку так, будто делала это всю свою жизнь, будто он её в детстве ходить учил и с деревьев стаскивал, когда она забиралась на них слишком высоко… Грач сглотнул, перехватил поудобнее довольно тяжёлое ведро и пошёл обратно в деревню, теперь уже медленно, автоматически прилаживаясь к мелким, но быстрым Лизкиным шажкам. «Как же сказать? — думал он. — Она расстроится, может, даже заплачет… А может, не говорить ничего? По крайней мере, сейчас. Ну, зачем ребёнка расстраивать? Лучше скажу, что намечается вечёрка, а там… После уже… Там и попрощаюсь. Не стану её утром будить, зачем, пусть поспит немножко». Так он и сделал. Сгрузив ведро туда, куда указала Лиза, Грач потянулся, размял онемевшую руку и, взяв за плечо, притянул к себе девчонку. Та подалась к Грачёву покорно и покойно, закинула голову, ласково заглянула ему в лицо, взяла за запястья: — Что такое, дядя Миша? У Грача даже сердце подскочило, так же, как в первый раз, когда она назвала его так. Он не слышал своего имени с самого начала войны, да и вообще Мишей его только мать называла. Миша, Мишенька, Мишутка, Михайло Потапыч… На войне его звали его позывным, Грачом, реже — Грачёвым. Михаил уже забывать начал, что есть у него такое имя, напоминающее о русских народных сказках, а тут — вот оно, живое напоминание о том, что он не просто солдат, рядовой Грачёв, а человек со своими мыслями и желаниями, со своей симпатией и ненавистью, со своей жизнью и — он надеется, что очень далёкой! — смертью. И со своим именем. — Сегодня вечёрка будет, — подмигнул ей Грач. — Давай удивим наших? — Как? — её глаза широко распахнулись, она как-то доверчиво ему улыбнулась и прижалась к его животу (выше эта Дюймовочка просто не доставала), обхватив руками за пояс. — Ты же умеешь танцевать? — хитро блеснул глазами Миша. — Умею… — Лизка покраснела до корней волос. — Немножко. — Воооот… А Копейка наш, ну, то есть, Федюхин, на гармошке лабает неплохо. Так давай мы с тобой… Но в это мгновение в сенях послышался топот чужих сапог, и Грач утянул Лизу куда-то в угол, и уже там горячо что-то зашептал ей на ухо. Лиза то краснела, то бледнела, то тихонько ахала и прижимала ко рту ладонь, то тихо смеялась, прижимаясь лицом к форменной куртке Грача, а потом радостно кивнула, мол, согласна. Грачёв довольно ухмыльнулся и погладил её мягкие светлые волосы, но в следующий момент тихонько вздохнул и отвёл глаза куда-то влево и вниз. Рядом с этой девчонкой с острыми коленками и длинными тощими ногами он чувствовал себя живым, — так не почувствует ли он себя мёртвым, когда они расстанутся? Впрочем, как минимум до вечера это ему не грозило. Лизка Грачёва замучила. Утянув несчастного в коровник, девчонка принялась вспоминать, как надо танцевать. Вспомнила, но тут возникла другая сложность: кроме вальса Грач танцевать ничего не умел, да и о вальсе имел представление весьма размытое… Учить его Лиза не стала, поняла, что за пару часов только зря оттопчет себе все ноги, но с другой стороны, — танцевать вальс, вальс, которым замучили её немцы каких-то пару недель назад?.. Но ведь русские солдаты — не немцы. Для них и вальс будет другим, — искренним, — и мучить её они не будут… Ведь никто, даже вспыльчивый Раджа, не поднял на неё руку, не повысил голоса за всё то время, что они находились здесь, в деревне, а уж с дядей Мишей танцевать наверняка будет особым удовольствием… От последней мысли Лиза немного покраснела, и, мысленно взмолившись, чтобы дядя Миша этого не заметил, осторожно протянула ему руку и сказала обнять за талию, которой у неё, ребёнка, ещё по сути и не было. Грач засмеялся, ероша себе волосы одной рукой, и не слишком ловко, но всё-таки обнял её, снова засмеялся как-то натянуто и смущённо и приподнял над полом, чтобы она, коротышка, доставала ему хотя бы до груди. Так они и вальсировали осторожно по сеновалу, и истощавшие до полусмерти, но живые, холимые и лелеемые коровы смотрели на них измученными грустными глазами, недоумённо жевали мягкими тёплыми губами и тянулись к странной парочке большими мокрыми носами. Грачу пару раз пришлось заехать особенно наглой корове локтем по морде, иначе она точно схватила бы его, или Лизку за рукава: у одного слинявшая давным-давно в пнях и болотах северо-западного фронта гимнастёрки, а у другой — обтрёпанного слишком большого и тяжёлого для неё материнского пальто. Очень нелепо девчонка выглядела в этом пальто, двигалась в нём, пожалуй, неуклюже, но снимать упорно не желала, как её не упрашивали, сколько раз не предлагали более удобную, хоть и тоже взрослую одежду. А ещё у неё слишком по-взрослому смотрели глаза под рыжими редкими ресницами; глаза доверчивые настолько, что только у зверя да у фашиста, наверное, не возникнет желания оправдать это доверие недо-взрослого, но пере-ребёнка. Впервые за всё их знакомство Грач увидел её ребёнком сегодняшним вечером, на вечёрке, когда Спартак вдруг с видом первооткрывателя новой звезды крикнул: — А ну, припухли все! — чем вызвал весёлый смех своих солдат. — Лизанька! Входи. И она вошла в жаркую натопленную избу со странной смущённо-лукавой улыбкой на губах, с тщательно зачёсанными назад волосёнками в куцей косичке, и волосы её, вымытые кем-то из деревенских тёток, сверкали золотом в отсветах от буржуйки. Солдаты вдруг замерли, взгляды сорока пар глаз были прикованы к девчонке, — а она сняла пальто, и оказалась вдруг в ярко-красном платье до колен в белый горошек, в ярком, блестящем, наверняка ни разу не надёванном. Рукава-фонарики и белый пояс, завязанный за спиной пышным бантом, а ставшие вдруг ярко-золотыми волосы повязаны блестящей атласной новой-новой на вид яркой алой ленточкой. Немного нелепо смотрелись с этим платьем валенки, ещё более нелепо — исцарапанные коленки и руки в цыпках, но Грач вдруг подумал: а ведь ей бы в школу ходить, с мальчишками кокетничать, в синющие глаза Лизки наверняка половина гимназистов влюблена будет… А она? А она вон, с солдатами кокетничает, улыбается им ласково и смущённо, спрашивает взглядом: ну, как я вам? Не обидите меня — такую?.. Грач встряхнул волосами, поправил на себе тяжёлый армейский пояс, кашлянул… — Ну, была не была! Должен я хоть раз в жизни станцевать с принцессой? — и шагнул к ней, с улыбкой подавая руку. За его спиной Спартак подмигнул Радже: и тот охотно растянул меха гармошки, по ходу дела подмигнув какой-то деревенской девушке, полнотелой, красивой, румяной, как добрая булочница. В этой деревне баб было много, многие даже — красивые, но ребёнок был один: Лизка. И она сегодня была настоящей звездой вечера. С ней хотели потанцевать все, и она никому не отказывала, но блестящий от неумелого робкого счастья синий взгляд раз за разом возвращался к Грачёву… Он так и не смог с ней сегодня попрощаться — не хватило духу это робкое, неумелое разрушить. Наутро, когда они уходили, тоже не смог. Только две-три минуты, — большего он не мог себе позволить, и так задерживал роту, — смотрел на неё, спящую, а потом… Потом осторожно вытянул из её растрепавшихся волос ярко-красную ленточку, похожую на кровавую струйку. А сам бережно вложил ей в ладонь проржавевший ключ от квартиры в Москве, квартиры, в которой давно уже никто не живёт. В апреле сорок первого им с мамой выделили новую, на Арбате, они переехали за месяц до того, как грянуло по всей России страшное слово «война». Вставая с пола, Грач сказал про себя: «Я обязательно за ней вернусь. И за ключом тоже». Когда грохнула, закрываясь, дверь, Лизка перевернулась лицом к стене, прижала ключ к груди и горько заплакала.

***

Шел двадцать четвёртый день битвы за Сталинград. В одном из бесчисленных окопов советских войск сидело одиннадцать солдат. Было темно, сыро, в небе — серо. Оно, небо, было похоже на тяжёлое отсыревшее одеяло — так и норовило удушить в своих мокрых и холодных объятиях, а может, это солдатам после ночного боя не хватало кислорода… Высокий, бледный, голубоглазый Филька по прозвищу Моль раздражённо заматывал рану повыше левого колена. — Вот суки же, а… — пробормотал он. Странно было слышать ругательства от него, с его-то мягким торопливым украинским говорком, но уже никто не удивлялся. Под Сталинградом было жарко. Ругались все. Курили — тоже все, ведь на войне, как известно, некурящие до первого горя. Вот и Филька, закончив перебинтовывать ногу, бросил куда-то в сторону: — Слышь, дайте закурить? Грач дал ему свою, затянуться, успокоиться, но тут же отнял — ему было нужнее. Он держал на колене карту района боевых действий и пытался придумать, что его подразделению делать в следующем бою, как выжить самому, как принести побольше урона врагу, и как сохранить жизнь этим вот идиотам, которые прямо под пули, как Грачёву кажется, лезут... Но мысли почему-то совершенно не шли к нему в голову. Махнув на всё рукой, командир четыреста пятой стрелковой роты откинулся на стенку окопа и закрыл глаза, надеясь покемарить хоть десять минут, но… Илюхина опять потянуло на разговоры. — Командир, — живо затараторил он, — а вот когда война кончится — вы куда поедете? — Известно куда… — без большой охоты ответил Грач. — Домой. — А где вы живете? — В Москве, — он немного помолчал… Посмотрел на истрепавшуюся потёртую и поблекшую ленточку когда-то ярко-красного цвета на своём запястье. — Только сначала — в Голубкино, что под этим, как его… Брянском, во. — А зачем вам туда? — удивился Илюхин. — Жинка? — а это уже Филька. Грач коротко, без усмешки взглянул на него и чуть мотнул головой: — Не совсем… Так. Пообещал кое-что. — Дивчине? Грачёв скривил губы, взглядом выражая, мол, что ты заладил — дивчина да дивчина… Но опять смолчал. Спать ему расхотелось, — спасибо Илюхину, — и он снова взялся за карту, но изучить её ему толком не дали: снова грянули выстрелы, и солдатам пришлось опять хвататься за оружие. Двигаться Грачу было тяжело, безмерно хотелось пить и ещё больше — спать, но он, как командир, обязан был подать своим ребятам пример, и из окопа вскочил, как всегда, одним из первых, крикнув во весь голос так, словно приказывал оркестру: «Вальс!».

***

Командир 405 стрелковой роты, старший лейтенант Грачёв Михаил Валерьевич убит 27 апреля 1945 года. Наград и документов не обнаружено, опознан лично старшим сержантом И. В. Федюхиным по красной ленте на запястье левой руки. Похоронен в братской могиле в 430 метрах восточно-южнее населённого пункта Олешкино (под Берном). Справка из архива.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.