1.
16 апреля 2015 г. в 10:47
Сегодня я видел в городе индейца.
Для меня это звучало так странно… Будто: я видел медведя, который покупал воздушные шарики и куриное филе, и был одет в синюю клетчатую рубашку. Она была измазана томатной пастой, а ещё он напевал что-то джазовое себе под блестящий чёрный нос.
Но я видел!
Не медведя, конечно. Индейца.
Настоящего.
Краснокожего.
Как с картинок из детских книжек. Будто деревянного. Дублёного. Красного. Черноволосого. Черноглазого. С тонким как будто высеченным в дереве ртом. С тремя ярко-золотыми зубами. С тяжёлым кольцом на пальце. Тёмный, как брусника, рубин почти сливался с жёсткой кожей его сильных, широких ладоней. Костяшки выпирали, как кастаньеты.
Он шёл по улице, и мимо проносились экипажи, иногда — машины. Ему смотрели вслед. Ему свистели вслед. Ему плевали вслед.
А он — шёл.
Высокий, статный, с гордо поднятым подбородком. С расправленными плечами. И дышал он глубоко и мерно. Будто наслаждался каждым вдохом. Будто дышал родными лесами среди городской вони. Будто шёл с охоты, неся на себе тушу убитого зверя, и со сдержанной мужской гордостью представлял, как благодарно будут на него смотреть его жена и дети.
…А на деле он шёл в ломбард.
Я знал владельца этого ломбарда. Это был отожравшийся и обнаглевший падальщик, редкий подхалим и плут. Когда я приходил к нему, проигравшись в карты, то неизменно возникло чувство, будто я несу оброк своему господину.
Но…
Индеец снял с руки кольцо с таким достоинством, будто это ростовщик нуждался в деньгах и долго молил его о подачке в виде дорогого, старинного кольца. И индеец протянул его ростовщику, как король протягивает шубу своему верноподданному. Ростовщик молча отдал ему деньги, и в глазах его чётко было видно почтение и страх, какой бывает у волка перед постаревшим, но ещё — ещё! — сильным вожаком стаи.
Индеец кивнул и вышел.
Ростовщик несколько секунд стоял неподвижно с растерянным лицом, затем тряхнул головой и вернулся к работе.
А я — пошёл за индейцем.
Он пришёл в бар, из тех, чья клиентура сложилась давно и прочно, и каждый новый человек вызывает то же удивление, что и любой новый человек в деревне на десяток домов.
Бармен смотрел на него с удивлением и спросил его имя. Индеец покачал головой и протянул ему несколько монет. Он попросил виски. Сел за стол, такой же красный, как его кожа, и обхватил стакан руками.
Я тихонько проскользнул в бар, одолеваемый любопытством. Кивнул бармену — привет! — и, тихо попросив «как обычно», подсел к индейцу.
Он медленно поднял на меня взгляд.
— Привет, друг… — сказал я дружелюбно. — Как тебя звать?
— Ты зовёшь меня другом, не зная моего имени.
Лицо индейца исказилось ухмылкой.
— Зови меня Диком.
Неозвученное «бледнолицый» так и звенело в воздухе.
— Хорошо, Дик, — я продолжал улыбаться, хоть мне уже делалось неловко, — а я Том.
Он кивнул.
Мы молчали несколько минут. Хорошенькая официантка с блестящими каштановыми волосами принесла мне пиво. Я сделал несколько глотков и, осмелев от хмеля, спросил:
— В честь чего пьёшь, Дик?
Взгляд его глаз, тёмных, как ночь над его родными лесами, точно ожёг меня.
Он пригубил виски и поморщился. На смуглой коже осталось несколько тёмных капель.
— Мой отец был смелым воином. Он погиб под копытами того, что вы называете автомобилем.
Он сделал глоток.
— Мой жена была красива, как луна. Её красоту уничтожил человек по имени Коул Харт. Он провёл с ней ночь без её согласия. Она пришла наутро в крови и слезах.
Донышко стакана глухо стукнуло о стол.
— Я убил его, и мой младший брат взял вину на себя. Он был расстрелян, но никто… Никто не стал стрелять того, кто размозжил голову моего сына о стену. Моему сыну было всего лишь семь вёсен, Том.
На столешнице остались неглубокие царапины от его ногтей.
— Мой старший брат был добрым лекарем. Он пьёт спирт каждый день, он глотает его, как раньше глотал родниковую воду. Но та вода лечила нас, эта же — убивает.
Слово «спирт» он произнёс как «шпырт». По моей коже пробежали мурашки.
— Мой старший брат был добрым лекарем, — повторил индеец, — но теперь он равнодушен ко всем. Даже к своей дочери. Она умирает… Том, я хочу купить ей лекарства и еды. Для этого я заложил в ломбард кольцо, которое мой отец купил моей матери по её просьбе. Моя мать была доброй женщиной. Она сошла с ума, и теперь каждый может толкнуть её и назвать жалкой оборванкой.
От ненависти, прозвучавшей в голосе Дика, зазвенел воздух.
— Я пью… — он усмехнулся второй раз, но глаза остались недвижными и пустыми. — За то, что сегодня у меня родился сын.
Я растеряно распахнул глаза. Разве говорят о таком с болью и горечью?
— Сын? — спросил. — Но это ведь… Это ведь хорошо, не так ли? Поздравляю!
Рассмеявшись с каким-то нервным облегчением я хлопнул индейца по плечу, и рука моя покрылась гусиной кожей, когда он взглянул на неё. Окинул оценивающим взглядом от пальцев до самого плеча. Будто примеривался, какой сустав лучше сломать.
Я торопливо убрал руку.
— Да… — сказал Дик. — Хорошо.
Он сделал последний глоток и посмотрел на сальную свечу сквозь мутное стекло.
— У меня родился сын. Он не слышал, как звучит томагавк, когда рассекает утренний воздух. Он не слышал барабана, зовущего в бой. Он не знает, как читать знаки деревьев, травы и неба, не знает, как подходить к медведю, чтобы он его не услышал. Он не видел настоящего рассвета, розового, как сырое мясо. Он не пил настоящей родниковой воды, он не видел, как скальп дымится в руках, не чувствовал его запаха…
Лицо индейца исказилось болью.
— Он не слышал наших песен, он не видел наших плясок, но мой брат уже попытался опоить его шмыртом…
Он провёл по густым, жёстким волосам рукой, и мне почудились в них яркие, пёстрые перья.
Он встал и гордо расправил плечи.
— Я пью за рождение сына и за его смерть!
Он ушёл.
На столе остались мерцать три неглубоких царапинки и стакан дешёвого виски.
Я смотрел через мутное стекло витрины, как индеец уходит прочь, и через пьяную перебранку, через пошлое женское хихиканье, через негромкий гул улицы, через собственное бешеное сердцебиение мне чудился негромкий посвист томагавка в зловещей утренней тишине.