1.
23 мая 2015 г., 02:57
Треснула об пол запотевшая глиняная крынка, во все стороны брызнуло белым, наполнил комнату сладкий дух парного, только из-под коровы, молока — и ахнула испуганно синеглазая девчурка, схватилась за грудь: выронила, выронила, дуреха, вот сейчас отец придет, и тогда...
— Малька, ты топор не видела... — начал отец, входя в комнату — и девочка так и обмерла. И слова сказать не может, стоит, молчит, только глядит на отца расширенными глазами-плошками... ждет расправы, колотится крошечное сердечко... — Разбила?! Ах ты, хобяка эдакая!
Сверкнул на широком запястье в рыжих жестких волосьях оберег из тусклой меди — и звякнул, когда рука опускалась на детскую щеку.
Так и вспыхнула Малька.
Больно! Обидно! Уж который раз за сегодня: то словом ударят, то рукой, то полотенцем кухонным! И за что?! Ну, крынку разбила — ладно, правда, проступок (хоть и не заслуживает оплеухи). Но за то, что замечталась, что вопрос глупый задала — разве можно?! С утра! Каждый час — по тычку, каждые два — по пощечине!
И не столько больно от удара — отец бьет с расчетом, так, чтоб об пол не шмякнулась, но поучительно — сколько обидно. Весь день... с самого утра... глупые! Злые! Плохие! Надоели! Не могу больше!
Так и прянула девчурка прочь, только плеснул по воздуху подол белого платьишка, да громом ударила дверь.
— Малька! Паскуда, а ну вернись живо! — донесся из-за прочной дубовой двери с вырезанным на темном дереве знаком солнца зычный голос отца. — Малька!..
Задыхаясь, Малька стояла в трех шагах от избы, не зная, куда ей теперь, перепуганная собственным порывом. Платье путалось в ногах, и девочка схватила его обеими руками, подобрала так, что стало видно тощие, но проворные ножонки выше колена, и бросилась прочь со двора, ловко уходя от материнских и братских рук. Лови, не лови — все равно ускользнет, вьюн-девка, никуда не денется. Словно эхом доносились до нее голоса: мама крикнула что-то возмущенное, хлестнувшее по воздуху, но не попавшее — не услышала, не поняла, что говорит — гоготнул брат, рыжий, нахальный парень... пусть гогочет! Пусть мать кричит, пусть! Надоели, все равно убежит, вот, вот, два шага осталось, перепрыгнуть через колоду, на которой отец колет дрова — и ворота!
Но бросился к ногам лохматый серый пес, да так бросился, что цепь натянулась, врезался ошейник в могучую шею. Заблестели влажно карие глаза, заглянули в ее зареванную мордашку: что случилось, хозяйка? Отчего плачешь, почему кричат на тебя злые, раздраженные голоса? Вон, вся мордашка перемазана, на щеке — след от пощечины, яркий, каждый грубый мужской палец виден, на детской-то тонкой кожице. Дай вылижу, сотру лихорадочный пурпур, дай успокою, заройся ручонками в мою шерсть, разрыдайся мне в загривок и плачь долго, долго, и пускай со слезами уйдет и обида, и боль, ну же, хозяйка?..
Но умоляюще в глаза заглянула хозяйка: не держи, малыш (хорош малыш, с нее ростом, до кудрявой макушки достает!), не могу я здесь, отпусти, пожалуйста, вот-вот нагонят, схватят, ну, отпусти, родной!
Понял хозяйку умный и верный пес. Прыгнул через голову — да и бросился под ноги преследователям, залаял, схватил материну юбку острыми зубами. Легко схватил, аккуратно, даже не порвал — только придержал настойчиво, мол, не троньте вы девчонку, пускай бежит, пускай наплачется, выплачет обиду — и тогда вернется, а пока — не троньте, не обижайте пуще прежнего.
«Спасибо, Татка!» — радостно ахнула про себя Малька — и только подол платьишка мелькнул меж косяком и калиткой. Унесли девчонку худые, но резвые ноги.
Несколько минут теснился у нее в ушах ветер, нагло выталкивая из головы все посторонние звуки: звали ли ее, смеялись ли над ней — она ничего не слышала, только бежала, бежала, не разбирая дороги, даже не «куда глаза глядят» — а куда приведет обида, потому что сейчас девочка бежала вслепую, ничего перед собой не видя, даже натолкнулась несколько раз на деревья, оцарапала голенькое плечо о грубую кору... кору, значит, она в лесу, ну конечно, дом-то их — на самой окраине стоит, перед самым духовым домом, ох, только бы не прибежать туда ненароком, а то ведь захватят плененные там духи, дедушка про них такие страсти рассказывал...
Только Малька подумала о дедушке — как кто-то словно нарочно толкнул под ноги какую-то ветку, и девочка с размаху бухнулась наземь. Что за день сегодня такой, то одно, то другое! Слезы на глаза наворачиваются, и снова — не столько больно, сколько обидно. Ну, подумаешь, нос расшибла, кровит вон немножко. Не страшно, и не такое бывало, и в крапиву падала, и обжигалась. А от обиды все равно слезы на глаза наворачиваются. Никто ее не любит. И мама не любит — слова ласкового не дождешься. И папа не любит — бьет, больно! И брат не любит — смеется только, за волосы таскает, платья рвет, крапивой стегает, у, вот ведь щенок рыжий! И не в доброго пса такой щенок вырастет, а в подлюгу-предателя, которого хлебом не корми — дай кого-нибудь испужать, а то и подленько тяпнуть — не защищаясь и даже не защищая, а просто так, от природной вредности. И даже Татка — вот уж добрый пес — ее не любит, ему только даст кто-то чужой косточку с мясцом, как он руки лизать готов, предатель. И даже лесные духи ее не любят, швыряют под ноги ветки... еще и репей на подол платья прицепили, ууу, злые! Никто-никто ее не любит...
Мальке сделалось так жалко себя, что она не выдержала. Прекратила сдерживать всхлипы, уткнулась мордашкой в колени — и разревелась в голос, размазывая горячие слезы по чумазой моське. Злые, злые они все... обижают... вот возьму — и уйду, и не дозоветесь, даже Татка придет за мной — не пойду! Вот разве только если вы все прощения попросите... и брат, что смеялся, и мама, что ругает постоянно, и папа, и чтобы не просто попросил, а в щеку, пунцовеющую пощечиной, поцеловал — тогда, может быть, вернется. Если скажите: «Возвращайся, Малька! Мы без тебя не можем!». Тогда она подумает-подумает и скажет: «Ну хорошо, если вы меня больше обижать не станете». И вернется. И никто на нее больше руки не поднимет, не скажет грубого слова, ничего. Никто-никто...
Только они не скажут. Она ведь знает, что не скажут. А она — не уйдет. Ну, куда ей?.. В одиночку — не выжить, это все знают. Только взрослые могут, и то им трудно, погибают частенько, или просто несчастны. А она — маленькая, она и до деревни соседней, где тетка живет, не дойдет, ножки коротковаты. Или заблудится, или медведь задерет... нет, не выжить ей одной. Вернется она домой. И знает, что вернется. И все остальные знают. Смеются там над ней, наверное, глупой называют... хобякой... любимое словечко это у папы...
Малька рвано вздохнула и неохотно подняла голову, словно тошно ей было смотреть на белый свет... и, ахнув, зажмурилась, даже отшатнулась — настолько ярким, сильным, почти осязаемым был свет, заполнявший все вокруг.
Как она только не заметила? Бежала, бежала через лес, споткнулась — и упала прямиком в поле одуванчиков! Даже слезы высохли за считанные мгновения, пока девочка с изумлением осматривалась вокруг. Сколько их здесь... целое желтое, сладко пахнущее море. Колыхаются тихонько под ласковым ветром, и кажутся настолько яркими, пушистыми, задорными, что даже солнечный свет уступает им, хотя именно солнечные лучи и зажигают веселые искры между мягкими золотистыми волосками. Сверху, наверное, если залезть на дерево, не будет видно даже травы — лишь редкие росчерки темно-изумрудного между сияющим солнечным полем. На вид они кажутся такими мягкими, что в них можно упасть, словно в сугроб, и они ласково примут тебя в свои объятия, спружинят, нежные с виду, но сильные и упрямые, и ты сможешь лежать на них, как на пуховом одеяле, и голова у тебя будет кружиться от сладкого, настойчивого аромата, и на теле останутся желтые пятна — поцелуи нежных цветов, радующихся вниманию...
Как красиво. Даже обида отступила, щуря глаза, ослепленная сиянием солнечно-ярких цветов. Малька слабо улыбнулась, вытирая со щеки стянувшую кожу соль, и тихонько побрела сквозь цветы: они целовали ей ноги пониже колен, оставляя разводы ярко-желтой пыльцы, и девочка машинально стирала их с кожи, но они липли к пальцам, заставляя ее улыбаться немного дрожащими после бурных слез губами. Тяжело плакать, когда вокруг так ярко, светло, и так жарко светит солнце. Но Малька все еще шмыгала носом, не в силах справиться с собой. Будто одуванчики могут изменить поведение семьи. Будто могут стереть пунцовый пятипалый отпечаток на детской щеке...
Еще раз окинув поле взглядом, девочка вдруг заметила неподалеку невысокую женскую фигуру, увенчанную копной каштановых круто вьющихся волос, отливающих на солнце тусклым оттенком меди. Молодая женщина, наверное, лет на пять или шесть младше ее собственной матери, но уже вышедшая из того возраста, когда чаще всего девушкам посылают сватов. Невысокая и худенькая, про такую у них в деревне сказали бы «сучок да две веточки, кто на такую позарится», но под простенькой дорожной одеждой угадывались мышцы и плавные, хоть и скромные, изгибы девичьей фигурки. Сначала Мальке показалось, что одета незнакомка, как полагается, в рубаху и юбку, но, приглядевшись, так и ахнула: батюшки! Шаровары! На ней шаровары! На девушке-то! Как она в таком сраме из дома догадалась выйти?!
Причем, судя по невысокому, крепкому посоху, на который она опиралась, котелку и мешку за спиной — она в дороге не первый день. В Малькину деревню уже приходили такие люди, путешественники, перекати-поле. Кто-то записывал сказания и легенды, кто-то составлял карты, кто-то просто плутал по свету, ища себе теплое местечко... интересно, зачем выбралась из дома она? Тощая девица, и меча-то у нее нет, и защитника... и, главное, идет легко и беззаботно, болтаются в руке связанные между собой завязками легкие дорожные сапожки, а с губ рвется задорная, веселая песенка про птичку-невеличку, Малька сама ее знает и любит, но сейчас чужая беззаботная радость только режет слух, распаляет в груди обиду. Ее-то наверняка кто-нибудь любит, вон, как улыбается. Те, кого не любят, так улыбаться не умеют. А вот ее, Мальку, никто. Потому она и плачет.
Неожиданно девушка повернула к ней голову, словно почувствовав тяжелые мысли. Даже издалека Малька увидела, какая яркая улыбка вдруг вспыхнула на ее скуластом, худеньком лице. Легкие шаги, шелест шаровар, качнулись туда-сюда упругие кудри...
— Ну здравствуй, красавица, — девица улыбнулась, весело блеснула синими глазами и присела перед Малькой на корточки. Потянулась к замызганному, заплаканному лицу небольшая, обветренная ладонь... Малька отшатнулась с испугом: ей не единожды говорили, чтобы она не смела разговаривать с незнакомцами — и девица весело рассмеялась: — Ишь, какая недоверчивая красавица, — и тут же деловито, ласково, устроившись на земле со скрещенными ногами и внимательно глядя на девочку: — Чего ревем?
— Ничего... — обиженно буркнула Малька: в словах и весело поблескивающих глазах незнакомки ей померещилась насмешка, прямо как у брата. — И я не плачу уже. И вообще не ваше дело.
— Не мое, не мое, кто бы спорил, — девица засмеялась, размахивая руками, словно отгоняя назойливых мушек, и тут же пытливо заглянула в детскую мордашку: — А нос тебе кто разбил?
— Сама, — Малька не собиралась сдавать позиции, но тяжело было хмуриться, глядя в открыто и весело улыбающееся лицо, усыпанное ржавыми, темными веснушками. Зубы у девицы были кривоватые, торчали клыки, но это не мешало ей улыбаться во весь рот и весело блестеть синющими глазами.
— Какая самостоятельная, — усмехнулась она.
Проворные пальцы откинули верх сумки, болтающейся у нее на плече, нырнули внутрь... Малька заинтересованно подалась вперед: ей отчего-то вдруг показалось, что незнакомка вытащит из сумки что-то чудесное, например, живого голубя или харрека, или хотя бы нескончаемый разноцветный платок... но в ловких пальцах путешественницы оказалась обычная баночка с заживляющей мазью. Малька вздохнула от разочарования. Ну конечно, это ведь только в сказках к обиженным маленьким девочкам приходят седобородые волшебники или волшебницы.
— Ну, сама расшибла — сама и лечись, — сказала путешественница с усмешкой и, вручив Мальке баночку, вольготно растянулась на земле среди одуванчиков, заложила руки за голову. Разметала по траве буйные каштановые кудри, подставила солнцу все свои мелкие веснушки... ишь, какая довольная, с недовольством подумала Малька, все-то ей в радость. И не расспросила толком, не настояла... а вот было бы ей по-настоящему не все равно — и расспросила б, и настояла, и, может, родителей бы отругала так, чтобы больше не лезли... хотя ее не то, что отец — ее мать, замученная, тихая мать, через колено переломит, какой там отругать.
От этой мысли на душе сделалось немного полегче, и Малька решила, что обида обидой, а нос залечить все-таки надобно. Поэтому она присела рядом с девушкой на траву и принялась мазаться мазью, смешно скосив к носу оба глаза и изредка скашивая один к девице.
А та лежала среди одуванчиков, совершенно будто бы забыв об ее существовании. Шевелила пальцами на ногах (между ними запутывались травинки) улыбалась, когда одуванчик, склоненный ветром, целовал ее в щеку, оставляя желтый след. Сама безмятежность. Малька недовольно вытерла мокрый нос и хотела было пробурчать ей что-нибудь очень-очень обидное, но вдруг поймала обеспокоенный, ласковый взгляд из-под темных ресниц — и слова замерли на губах, так и не сорвавшись. Она ведь позаботилась о ней... мазь вот дала, а могла бы и не давать. Или посмеяться. Или просто уйти, ну, какое ей дело до незнакомой девочки? А она ей собирается обидные вещи говорить. Ну, и чем она после такого будет лучше своего брата?
— Извините, пожалуйста... — смущенно пробормотала Малька, протягивая незнакомке баночку. — Вот. Спасибо.
— Пожалуйста, — она легко улыбнулась и засунула мазь обратно в сумку. Малька думала, что теперь она встанет и уйдет, напоследок помахав тонкой рукой, но девушка продолжала лежать, опираясь на локоть (тонкие пальцы буквально тонули в буйных кудрях), и с интересом ее рассматривать. Под пристальным взглядом девочке сделалось немного неуютно, захотелось оправить одежду, волосы, наверняка она еще и вся чумазая... но прежде, чем она успела что-нибудь сделать, путешественница самым что ни на есть естественным тоном задала ей неожиданный вопрос: — Ты знаешь сказку об одуванчиках?
— Что? — Малька моргнула от неожиданности. — Нет, не знаю.
Девица укоризненно покачала головой, сетуя на пробел в ее познаниях, и вновь села, поджав под себя ноги. К шароварам прилипли травинки, и она принялась аккуратно снимать их с тонкой ткани, начиная рассказ.
— Когда-то очень давно, настолько давно, что ни родителей твоих, ни их родителей, ни даже родителей их родителей еще не было на земле, кругом царила тьма. На небе не было солнца, и люди, лишенные солнечного света, даже не знали, что оно — небо — существует. Силясь хотя бы немного согреться, увидеть хотя бы крошечную толику красоты, что цвела вокруг них, люди зажигали яркие костры и садились вокруг, протягивая руки к подобию солнца, старались согреться яркими оранжевыми языками и сказками, которые они рассказывали друг другу. А лучшим рассказчиком был человек по имени Таян. Когда он, освободившись от домашних хлопот — а у него была большая семья: любимая жена и много детей — приходил к костру, все сразу же тянулись к нему и просили что-нибудь рассказать. Таян набивал трубку табаком и, конечно же, соглашался. Люди закрывали глаза и слушали его голос. Таян придумывал для них мир. Он придумывал синее небо и зеленую траву. Разноцветные цветы и драгоценные камни, скрытые в глубоких подземельях. Он придумывал влажные глаза оленей и налитые яростью и тоской глаза волков. Мир оживал в его устах. Слова текли тихими, ласковыми ручьями, и каждому, кто слышал его рассказы, на несколько минут становилось теплее.
Тих у девицы голос, полнится нежной лаской... и Малька отчего-то подумала: а может, она рассказывает о своем отце или деде? Может, оттого такой нежностью наполняется мягкий взгляд? Незнакомка давно уж оставила травинки на своих шароварах и теперь смотрит на нее, Мальку... а кажется, будто сквозь. Куда-то далеко-далеко — сквозь время и пространство — где горит костер и звучит размеренный мужской голос.
— Но не вечна человеческая жизнь, — продолжала путница с тихой, певучей печалью в голосе. — И как бы ни любили люди кого-то — время и к нему будет безжалостно, а зачастую — ревнивое, подлое время! — заберет того, кого любили многие, как можно раньше. Таян умер... отзвенела флейта тоскливую похоронную мелодию, отплакала скрипка. Таян любил скрипку и плакал, как ребенок, слыша ее сладкие звуки. Но тогда, лежа на погребальном костре, он не плакал. Лишь ритуальное масло текло по лицу. За него плакали люди, толпы людей, собравшиеся вокруг самого огромного, самого яркого костра в их жизни. И им казалось, что огонь сделался настолько ярким, что осветил весь мир и даже небо — действительно синее, как говорил этот великий сказочник. Долгую, долгую ночь пережили люди, ощущающие себя навек осиротевшими, и заснули в слезах на мокрых — хоть выжимай! — подушках. А проснулись от самого прекрасного ощущения на земле, — светлая, нежная улыбка вдруг осветила худенькое лицо путешественницы. — Их целовали солнечные лучи. В испуге и изумлении они выбежали наружу — и ахнули. Солнце! Над огромным, прекрасным миром горело солнце! Горело горячее сердце Таяна... не умерла его любовь к людям. Не умерли его сказки. Они стали реальностью. И люди увидели синее небо и грациозных оленей. Клыкастых волков и деревья, что тянулись к небу, как они сами когда-то тянулись к великому сказочнику. Но долго, долго они не могли насладиться всем этим, потому их глаза заволокло слезами радости.
По телу Мальки пробежали мурашки, и даже перехватило дыхание. Как завороженная, она смотрела на путешественницу и мяла в ладонях подол светлого платьишка. А путешественница смотрела словно сквозь нее, смотрела мечтательно, печально и нежно — будто сама когда-то была там, будто сама плакала, глядя на горячее, любящее, человеческое сердце, чьей любви и жара хватило для целого мира.
И все-таки Мальку тревожил один вопрос.
— А... одуванчики... — робко тронула она горячее, жилистое запястье.
Путница вздрогнула, словно очнувшись, и в глазах ее вновь полыхнули веселые, шаловливые искорки.
— Одуванчики? — она тихо рассмеялась и подмигнула девочке, словно окончательно стряхивая с себя наваждение. — А помнишь, я говорила тебе, что у Таяна было множество детей и жена? Они не смогли жить без отца и мужа на земле, и потому переселились на небо. Да только не может быть на небе два солнца, ведь так? Поэтому жена Таяна сделалась луной. Любовь ее к мужу была так велика, что теперь она целую вечность гонится за ним, желая урвать хотя бы несколько часов вместе. Но такое случается лишь несколько дней в году, когда солнце и луна вместе светят на небосводе, и их дети-звезды водят вокруг них веселые хороводы. Таян и его супруга уже нашли свое счастье, — синие глаза шаловливо блеснули, губы все в крошечных трещинках изогнулись в веселой улыбке, — а вот их дети — нет. И потому они с надеждой смотрят на землю, а влюбившись — падают с неба, желая быть только со своей любовью... но слишком высоко они забрались. Падая, они сгорают, но разве может погибнуть звезда? Разве может погибнуть плод великой солнечной любви? — странная, властная требовательность прозвучала во вдруг зазвеневшем голосе девушки.
Малька замотала головой: нет! Нет! Конечно, они не могут погибнуть, ведь это же так несправедливо, это просто ужасно — когда погибают звезды!
— Правильно, — вновь помягчело, сделавшись ласковее, ее лицо. Улыбнувшись, девушка наклонилась к своей слушательнице и легонько провела пальцами по ее щеке, склонилась ниже, к самому уху — и шепнула доверительно-нежно, словно поверяя величайшую тайну: — Они делаются одуванчиками. Каждый одуванчик — это звезда. И каждый из них кого-то любит. Любит настолько сильно, — у Мальки вдруг перехватило дыхание и странно зашипало в носу, — что готов был сорваться с неба и сделаться из звезды — крошечным, беззащитным цветком, который каждый может сорвать. И между их крошечными пушинками, там, в самой глубине, притаилась великая солнечная любовь. Это она так сладко пахнет. Это от нее кружится голова. И этой любви так много, что она остается на коже всякого, кто к ней не притронется, — горячие, жестковатые пальцы легко и проворно прошлись по ноге Мальки в том месте, где поцеловал ее шаловливый желтый цветок. — И если это произошло — это значит, что в тебе тоже есть солнечная любовь. Она есть в каждом. И каждый может отдать ее другому. Каждый — немного одуванчик. Каждый — немного звезда.
«И я тоже! — радостно застучало в висках у Мальки. — Одуванчик! Звезда! Я тоже люблю! Умею любить! И буду любить! Обижайте, не обижайте, все равно буду, буду и все тут! Даже брата! Даже маму! Даже папу, пусть бьет! Все равно буду любить...»
Она зажмурилась на мгновение, словно ослепленная собственными чувствами, захлестнувшими ее ослепительной волной, вытерла кулачками радостные, светлые слезы, хлынувшие по щекам — а когда открыла глаза, то путешественница была уже далеко. Уже на том конце луга весело покачивались туда-сюда ее упругие медные кудри...
— Постой! — крикнула Малька, всем телом рванувшись к ней. — Постой! Пожалуйста!..
Через луг до нее донесся звонкий, веселый смех. Девушка обернулась и вскинула тонкую руку, помахала... и Малька отчего-то даже через весь луг ярко увидела желтый росчерк на мякоти узкой ладони. Поцелуй одуванчика. Поцелуй звезды. Она вся была в этих поцелуях...
Малька вновь захлебнулась слезами и воздухом, который вдруг стал таким чистым, освежающим и счастливым.
— Спа-а-си-ибо! — крикнула девочка через весь луг, но навряд ли путешественница ее услышала.
Дождавшись, пока путешественница совсем пропадет между высокими хвойными деревьями, Малька шмыгнула носом — и со всех сил припустила обратно в деревню, домой, к семье.
Ах, как ей хотелось, чтобы ее встретили радостными объятиями! Чтобы сказали, что волновались, и чтобы она никогда их так больше не пугала! И пусть даже папа не извиняется, она все равно уже его простила — лишь бы обнял, лишь бы взглянул в глаза ласково-ласково и сказал...
— А, явилась, — усмехнулся отец, увидев ее, запыхавшуюся, счастливую, на пороге. — Куда убежала? Скотина стоит, на пастбище вести пора. Раз уж убегала — надо было хоть овец с собой взять, и наревелась бы, и дело полезное сделала...
Снова загоготал брат...
На миг сделалось обидно и горько. Напряглись было мускулы: сжаться, закрыться, зашмыгать сызнова носом, обиженно пробурчать что-нибудь да поплестись за скотиной... но вдруг качнулись перед глазами буйные каштановые кудри, отливающие тусклой медью. Повеяло запахом маленьких пушистых звезд...
— Прости, папочка! — Малька широко улыбнулась и, подскочив к отцу, обняла его обеими руками за поясницу. — Я больше никогда-никогда так не буду, обещаю! И скотину сейчас на пастбище поведу, честно!
И так сияла ее мордашка, и в особенности — умытые слезами глазенки, что... против воли вдруг помягчело выражение жесткого, упрямого рта. Опустилась ей на спину широкая ладонь, еще так недавно наградившая ее хлестким ударом по лицу. Ласково зарылись в волосы неловкие, непривычные к ласке пальцы...
И Малька счастливо вздохнула, зарываясь лицом в отцовскую грубую рубаху.
Сквозь запах пота и железа пробивался сладкий, кружащий голову аромат одуванчиков.
Примечания:
Хобяка - неуклюжий человек
Небольшое уточнение: речь идет об условном средневековье, фэнтезийном мире. То, что отец девочки ее бьет - это не трагедия и не свидетельство о моральном уродстве родителя. В то время (условное) это было нормальным средством воспитания.
Да, вдохновением сказки о Таяне послужил Данко из "Старухи Изергиль")