Часть 1
27 мая 2015 г., 16:54
Через два месяца со дня знакомства — два месяца, четыре дня, пять часов и пятьдесят девять минут, — Мерлин запрокидывает голову и том мемуаров Рудольфа Хёсса (это не Гесс, бога ради, учи немецкий) соскальзывает с его коленей, бесшумно падая на пол; Гарри наступает босой ступнёй на носок начищенного до блеска ботинка, проводит ладонями по его щекам, ключицам, шее, чертит брейгелевские кривые по груди. Мерлин дышит надсадно, часы показывают шесть утра, он со свистом вдыхает прохладный воздух, выдыхает едва согретый. Гарри негромко смеётся ему в самое ухо, мягкая улыбка скорее чувствуется, чем слышится, он говорит: «Я предпочитаю системный подход».
Системный подход — это не то, чем руководствуется Персиваль, когда впервые встаёт в алькове у бюста Юнгера, шутки ради слепленного студентами-скульпторами, и не то, о чём думает Ланселот, когда прислоняется к стене за его спиной и словно суфлёр подсказывает первую реплику: «Никто не обязан нас терпеть, но мы имеем право быть принятыми». Мерлина на том собрании не было. А Гарри был. Он блестяще вписывается в логику любого бунта, баррикадная романтика ему как раз по плечу.
В десять утра они и правда начнут собирать у входа баррикады.
В шесть утра Мерлин находит губами пульс на его шее и дышит протяжно и тяжело, акцент превращает имя Гарри в мягкую команду, завуалированный приказ, и он щурится, переспрашивая:
— Что?
— Гар-ри, — послушный протяжный полувыдох на грани слышимости, — Гарри.
А накануне говорили о Гинзберге — ещё живом, стареющем Гинзберге — с тех пор, как он сказал «Не убивайте евреев, лучше трахайте их» прошло столько времени, а не изменилось ничего, и кто-то первым шепчет о том, что забастовка всегда была хорошим способом решать проблемы. Этот кто-то — не Гарри. Что до Мерлина — он на это даже не перестаёт читать, лишь слабая дрожь прошивает сутулую спину, когда он весь обращается в слух. Гарри мягко толкает его в грудь, вынуждая лечь, и склоняется, неловко проводя губами по ушной раковине, с трудом представляя, что делать со всем своим телом, вдруг сделавшимся неуместно огромным и неловким; Мерлин худ, гибок, у него змеиная пластика, мягкий шаг и внимательный взгляд будущего искусствоведа, привыкшего вглядываться в невидимое. Искусствоведа, которым он, возможно, никогда не станет.
Он запрокидывает голову, позволяя прикусить кожу там, где шея переходит в плечо, а потом поднимает руки, чтобы Гарри было удобнее стащить с него свитер и рубашку — небрежно, едва вспомнив о том, что нужно расстегнуть манжеты, едва не пропуская пуговицу у воротника. Мерлин молчит так же, как молчал, когда они обсуждали это нелепое восстание у бюста Юнгера — если завтра всех участников забастовки просто исключат, Мерлин один из немногих, кто останется ни с чем, но всё, что он делает — коротко говорит, во сколько лучше зажигать первые фаеры.
Гарри благодарен ему за это.
Когда Гарри пойдёт вперед, неся в руках коктейль Молотова — ладно, на самом деле, только имитацию, они не желают в самом деле ничего поджигать, — он должен будет остаться за его спиной, остаться у окон в аудитории на третьем этаже, чтобы первым видеть, когда дорогие профессора вызовут полицию. Эта роль идёт ему лучше других; бунтовщики — ни одно имя не подходит им больше.
Честер Кинг только сплёвывает: «Какая пошлость!», и лишь грошовые угрозы вынуждают его не рассказывать ректорату раньше времени о том, что в стенах кампуса назревает шалость.
Бюст Юнгера превращается в место паломничества.
В шесть часов двенадцать минут Гарри, смеясь, стаскивает с Мерлина ботинки, и он, обычно сдержанный, хохочет тоже, а потом жадно дёргает его на себя за пряжку ремня, одновременно её расстёгивая, стаскивает одежду, отбрасывая в сторону с небрежностью, которая, как прежде казалось, ему вовсе недоступна, смотрит в глаза снизу вверх насмешливо и жадно. Маска не слетела — Гарри вдруг понимает, что маски никогда и не было, просто есть вещи, которые нужно видеть глубже глаз. Мерлин, выбравший для себя из всех зол то, что более других похоже на пляшущую смерть с гравюры Вольгемута, понимает такие вещи лучше других, что до Гарри — он не считывает их вовсе. Он предпочитает системный подход во всём, а тонким умозаключениям — простую физику; самые лучшие цветовые решения подсказывает не теория, а интуиция.
Интуиция же подсказывает ему, что лучшего времени для того, чтобы встать перед молчаливым, напряжённым однокурсником на колени, у него просто не будет. Возможно, времени не будет вовсе. И он опускается на колени, пока Мерлин закрывает лицо руками, давясь полузадушенным стоном, такие тонкие стены в кампусе, нет ничего, что можно считать своей личной тайной. Мерлин прикусывает ребро ладони, Гарри склоняется, чтобы провести губами по груди и животу, скользнуть ладонями по внутренней стороне бедра, накрыть пах; короткое, влажное движение — ни капли опыта, сплошная интуиция, замешанная на понимании того, как понравилось бы ему самому. Ладони, губы, язык; головка члена скользит по внутренней стороне щеки, Мерлин вскидывает узкие бедра, он жалеет об одном — что в тенях совсем не видно даже не столько лица, сколько выражения глаз, это информация, которой есть место в его картотеке, и он не может её получить.
Гарри осторожно ложится сверху, приподнимаясь на локтях, чтобы внимательно посмотреть в чужое напряжённое лицо, и пытается сказать ещё что-то бессмысленное, неуместное, ненужное, но Мерлин лишь качает головой, обхватывая лодыжками его бёдра, тянет на себя и несильно сжимает горло в безусловно читающемся жесте: молчи, молчи, молчи.
И до тех пор, пока в двери не постучат, до тех пор, пока в коридоре не звякнут бутылки с имитацией коктейля, до тех пор, пока по ушам не резанёт уличный шум — баррикады начинали строить точно в срок, — Гарри не произнесёт ни слова.