ID работы: 3260409

Хорошие люди

Джен
R
Завершён
2
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Мама, мы все тяжело больны. Мама, я знаю, мы все сошли с ума…

— Ионыч, ты сердишься? — Нет. С чего ты взял? — фыркнул Ионыч. — Я давно на тебя не сержусь, Федя. — Ты меня душишь, — заметил Федя извиняющимся голосом и закашлялся. Рука Ионыча сильнее сдавила горло. — Ой, правда? — Ионыч хихикнул. — А так? Вены бились под пальцами, как серые червячки. Сокольничий вцепился ему в рукав, но Ионыч покачал головой: — Везучий ты человек, Федя. Иной душу б из тебя вытряс, какая есть, а я ведь не злой. Так пойди навстречу, разъясни: отчего так с Катюхой получается, а? — Что разъяснить, Ионыч? Не знаю я ничего. — Врешь, мертворожий, вечно защищаешь ее, гнида! — Ионыч скрипнул зубами, схватил за ворот второй рукой, вжал в кровать. Тот захныкал. — Не хнычь ты, дурак, отвечай по-человечески, — зашептал Ионыч, — что ты ластишься к этой Катьке? Порченая девка, глаза наглые, коварные, тьфу! — Ионыч гневно сплюнул, попав сокольничему в глаз, прибавил строго: — Старших не уважает, ведет себя, прямо скажем, аморально, во всём перечит, вот как ты. А рявкнешь на нее, выбьешь дурь из башки — ты лезешь, твою мать. — Заорал: — Куда лезешь-то?! — Не я это, не я, Ионыч! — воскликнул Федя. — Господом клянусь, не я, а бес проклятый! Попутал меня, грешного, от святого Китежа-града отвадить захотел! Сокольничий потянул платок из кармана, вытер об простыню. Трубно высморкался и швырнул в угол. Они помолчали. На избушку опустилась глухая, по-зимнему душная ночь. За окном затрещал снег, кто-то взвыл волком. Слышался шепот — заумный, с паузами, будто серый какой притаился за сугробом и бубнил под нос Пастернака, а может, просто шишки с елок попадали. Хватка чуть-чуть ослабла. Федя поднял глаза. Ионыч дышал тяжело, с присвистом, весь сгорбился, как старик, люто сверкал глазищами, и доброе сердце Феди не выдержало. — Ну что ты, Ионыч, в самом-то деле, — жалостливо пробормотал сокольничий, разжимая его пальцы, — не хотел я… Ионыч подскочил на месте, взревел: — Не трожь меня, трупак, б…, вонючий! — и врезал ему в челюсть. Кулак провалился в кожу, кость хрустнула. Федя поморщился, сплюнул трухлявый зуб. Ионыч недоуменно уставился ему в рот, но, вспомнив, что в жилах мертвяков нет крови, выматерился и отсел на край кровати. — Ионыч? — тихо окликнул его сокольничий. Тот не ответил. Федя выпрямился, подполз к нему, хотел повернуть к себе, но вовремя одумался. Заглянул в лицо. Ионыч плакал — сухо, горько, бесслышно, как когда-то в доме старика Пяткина. Началась вьюга. Душа у Феди заныла. — Не цените, за скотину меня считаете, ты да Катька, — сказал Ионыч сквозь слезы. — Совсем от рук отбились, сучьи дети, думаете, жизнь вам порчу… Ты вон дохлый, — Ионыч махнул на него рукой, — а всё у тебя есть, всё для тебя делаю. Скрываю тебя, черта лысого, в избе, шедеврами кулинарии и выпивкой обеспечиваю, сам впроголодь живу, в одиночку, считай, Катьку воспитываю. Как жизнь научила, так и воспитываю! И где, спрашивается, благодарность? Жизнь порчу… А нахрен вам жизнь, Федор?! — Да разве я сказал такое, никогда бы… — Сокольничий осторожно приобнял его за плечи. — Ты же товарищ мой, друг лучший, сколько вместе пережили, я тебя скотиной не считаю. Сам я скотина, Ионыч, распоследняя, раз до такого довел. Ионыч кивнул. — Однозначно скотина. Урод серо…опый. — Сволочь беспардонная, — вставил Федя. — Полный м…! — Ионыч заржал, треснув кулаком по кровати, и сокольничий угодливо хихикнул. По стеклу полоснуло снегом, забило ледышками — вьюга разбушевалась не на шутку. Федю передернуло. — Стужа-то какая! Водочки бы сейчас, согреться. Как раньше, помнишь? Ионыч вскинул бровь: — Я думал, серые любят холод. — Другие, может, и любят, а мне бы в тепло, к огоньку. Бахнуть стаканчик, Катеньку по щечке потрепать — и хорошо… Или, знаешь, — расхрабрившись, продолжил Федя, — бабенок красивых, с пышными грудями, под бок. — Чего-о? — Глаза Ионыча грозно сверкнули. — Каких еще бабенок, Федя? — Говорю же: красивых! — наивно повторил сокольничий. — Чтоб, понимаешь, руками обхватили, телом мясистым прижались да целовали от пяток до макушки, а еще ласково так: Феденька… Бабы, когда пьяные, всегда ласковые, Ионыч. — Он облизнул губы. — Я знаю. — Знает он! Ну ты и… — Ионыч запыхтел, но так и не смог объяснить, что именно его разозлило. — Ну и черт с тобой. Ионыч сбросил Федину руку, встал, подошел к окну. Сокольничий непонимающе глянул ему вслед, робко спросил: — Ионыч, что не так-то? Молчание. — Ионыч? Сокольничий неуклюже поднялся, ойкнул, подгреб сзади, прихрамывая на отсыревшую ногу. Ионыч глядел в изрезанную снегом мглу, в которой что-то ворочалось и выло грудным голосом, точно чудовищный младенец. Под ветром жалобно скрипели деревья. Ионыч вздохнул: — Устал я, Федя. — От чего, Ионыч? — От тебя, — огрызнулся тот. Вдруг усмехнулся ностальгически: — Понесла ж нас в приют нелёгкая — скоро десяток лет минет, как ходили. Такой же буран был — с ног сбивал. Всю дорогу тебя на себе тащил, слабака: развалился мой «Соболь» на запчасти от ухода твоего неквалифицированного. Как тебе, а? — Он обернулся. — Помнишь, снежище валил? Сокольничий почесал гниющий глаз, закивал усердно. — Помню, Ионыч, как не помнить. Промерз я тогда жутко, неделю с ангиной валялся, — Федя виновато отвел взгляд, — спать тебе мешал. — Верно, — оскалился Ионыч. — А коза эта драная, подзащитная твоя, что она делала, помнишь? — Кровью она харкала, Ионыч. — Федя горько покачал головой, прижал руки к сердцу. — Плохо было нашей Катеньке: воспаление какое-то поганое, неподвластное самой искусной медицине. Загибалась лапушка, не ела ничего, не спала. Крохотная была, а уже страдала, как все мы на этом свете страдаем, бедненькая наша сиротка! — Жалел ты ее, а? — прохрипел Ионыч. — Жалел, Ионыч! Сердце кровью обливалось — вот как жалел! Знаешь ведь, какая душа у меня отзывчивая, чуткая, как болит она за весь род людской. А Катенька-то ребеночек совсем — вот, думаю, умрет, пожить не успеет… У нее еще одеяльце было в горошек, пушистое, как заячий хвост, припоминаешь? — Приютское, что ли? — Угу. — Федя смахнул навернувшуюся слезу. — Вот лежит, значит, Катенька в одеяльце, стонет, плывет от жара, а я рядом, на лавке. Одеяльце-то не греет, вижу, мерзнет она в нем! Глубже зарывается, а мерзнет — смотреть невмоготу! Душа у меня… — Да хрен с ней, с душой, — поморщился Ионыч. — Что дальше-то? — Ну, я и думаю: помочь ей надо. — Помог? — Ионыч пожевал губы. — Глупо как-то получилось, Ионыч. Одеяльце я, конечно, забрал: померла бы Катенька, а там уж душа ее детская, безгрешная, прямиком в священный Китеж-град попала, не то что наши. Отогрелась бы. И тут… — Сокольничий вздохнул. — Плакать она начала, Ионыч, да так отчаянно, что я, стыдно сказать, взмок со страху. О тебе подумал, мол, покалечишь меня из-за Катеньки. Ионыч грубо хохотнул. — Верно, верно подумал, Федя! Это я могу. — Еще как можешь, Ионыч, — почтительно подытожил сокольничий. — Ты мужик вон какой крепкий, башковитый, разбираться не станешь. Сколько вместе… — Заткнись, — скривился Ионыч, втайне возгордившись от такой похвалы. — Кончишь уже или нет? — Короче говоря, надавил я маленько… на Катеньку. Сверху. Одеяльцем. — А-а, дык вот откуда кровища наутро взялась! Дрянь этакая! — заржал Ионыч, хлопнул Федю по плечу. — Ну ты даешь, Федор! Знать не зря я ее отлупил. Сокольничий пожал плечами: — Да не хотел я ничего — помочь только. Что ж я, виноват, что она блевать начала? У меня детей нет. Первый, так сказать, воспитательский опыт. Зато мигом послушная стала, больше не плакала. На голову только повредилась, ну да это оттого, что блаженная наша Катенька, а блаженные — всегда дураки. — Эх, — печально нахмурился Ионыч. — В этом ты прав. В суровое время живем! Когда хороший человек дураком оказывается… Скажи вот мне: кто я? Федя опешил, прикусил изнутри щеку. Ионыч отошел от окна, за которым по-прежнему гудела вьюга, схватился за ручку шкафа и рванул на себя. Внутри на одной петле висело треснутое зеркало. Ионыч хмыкнул, встал к нему боком, ткнул пальцем в отражение: — Кто я, Федя? Вглядись-ка. Глаза сокольничего заметались. — Ну… — Чего «ну»? — прошипел Ионыч. — Отвечай давай! Не то знаешь, что будет. — Знаю. — Федя изо всех сил зашевелил стухшими мозгами. — Ты человек, Ионыч. Нет — человечище! Настоящий мужик. На таких, как ты, Ионыч, Русь держится, да что там Русь — мир целый! Что ни день Господа благодарю за дружбу нашу, как лягу — за душу твою молюсь, чтоб дольше ты жил и отчизна наша процветала. — Складно ты говоришь, Феденька. — Ионыч обласкал взглядом свою угловатую, приземистую фигуру, погладил бороду, улыбнулся в зубы. Сокольничий задышал чаще, в запале выкрикнул: — А уж кому не нравишься, тот, Ионыч, кретин! Тварь тот дрожащая, не ведающая, что творит, и в Ад она попадет за мысли свои паскудные, и не видать ей Китежа-града, а только чертей с кнутами да котлы с дерьмом! — Слыхал я где-то про тварей этих. Кто сказал? — Родька Топоров, из Достоевска. Сидел с нами, помнишь? — Неплохо, — кивнул Ионыч. — Поболтать бы с ним. Он, чую, человек грамотный, хрень нести не станет. Федя недобро сощурился. — Подох он, Ионыч. Одинокий, говорят, был, заразился от девки распутной и того. А другие бают, оттяпала она ему полголовы за то, что в бога не веровал. — Он развел руками. — Туда и дорога, атеисту проклятому! Снаружи громыхнуло, на стену обрушился град. Сквозь обрывки клеенки вспыхнула луна, скосила на них бледно-красный глаз. Язвы на башке сокольничего зашевелились, губы задергались. Ионыч с отвращением сплюнул через плечо. — Что? — скрипуче поинтересовался Федя, прижав ладонь к крошащейся щеке. — Я что-то не так сказал?.. Луна продолжала висеть в окне, и под ее щербатым взглядом Федя становился всё больше похожим на серого. Глаза потеряли свой цвет, левый закапал на рубаху, как протухший белок, серебристая коронка почернела. Он протянул к Ионычу тонкую бумажную руку, обдав запахом гнили. Тот отшатнулся. — Что со мной, Ионыч?.. — прошептал Федя исчезающими губами. Ионыч метнулся к окну, запахнул самодельную занавеску, оглянулся. Сокольничий смотрел на него с дикой, животной мольбой, зашуршал что-то на мертвом языке — Ионыч предостерегающе поднял руку. Тот замер. Луна издевательски хрюкнула из-за тучи. Наступило молчание. Так прошла минута, полторы. Наполовину стершийся в пыль сокольничий медленно приобретал прежний вид: вернулись два метра роста, тело окрепло, глаза слегка косили, но в целом он напоминал человека. Ионыч вздохнул с облегчением. — Это я, Ионыч? Это и вправду я? — всё еще не веря в произошедшее, спросил Федя. Он похлопал себя по бокам, провел пальцами по щетине. Нащупал аккуратно коронку. — Нет, — буркнул Ионыч. — Собой ты был две минуты назад. Я, так сказать, вернул тебя в пригодное для совместной жизни состояние. А иначе хрен тебе, а не хата. Щеки Феди залила синяя краска. Он помялся на месте, хотел что-то сказать и вдруг бросился Ионычу в ноги, целуя грязные штанины, сапоги. Забормотал умиленно: — Спасибо, друг ты мой единственный, за всё, за всё спасибо! — Да что ж ты, козел, делаешь! — Ионыч пнул его с размаху, как половую тряпку, но сокольничий вновь прилип, не прекращая целовать ему ноги, и всё благодарил Ионыча за спасение. От этой сбивчивой, полной собачьей преданности речи Феди на душе у Ионыча потеплело. Во рту образовался сладкий привкус. — Ответь мне, Федя, — елейным голосом начал Ионыч. — Вроде как разобрались мы, что мужик я добрый, надежный, к врагам милосердный, многими благодетелями наделен. Так? Федя поднял к нему мокрое от слез лицо, закивал. — Что ж тогда, получается, я хороший человек? В тоне Ионыча было что-то настораживающее, липкое, как загустевший мед. Глаза загорелись угольками. Сокольничий подумал, ответил нерешительно: — Если ты так вопрос ставишь, Ионыч… стало быть, хороший. Само собой. — Так и знал, падла! Ионыч наступил Феде на голову, пригвоздив его к полу. На бугристом затылке отпечаталась подошва. Федя лежал мордой вниз, стеснительно ворочался и ждал, что будет. Даже не противился сильно: в странном нынче Ионыч настроении, авось выветрится с рюмки-другой. Отпустит — за пузырем бы сбегать… А Ионычу было до одури хорошо. — То есть, если личность я положительная, я — дурак? — Да как же… не говорил я этого… — возразил Федя, дернувшись к двери. Ионыч вдруг убрал ногу, сел рядом на корточки. Сокольничий оперся на локти. Поморгал. На плечо опустилась тяжелая волосатая рука. — Не бойся, болван. Зачем бояться? Не убью — дальше некуда. Кто сказал, время суровое? Я, по-твоему? А кто прибавил, что все хорошие — поголовно кретины? Ты что же, каждого в лицо знаешь, общался, может? — Ионыч ласково понизил голос. — За слова надо отвечать, неужто мамка не учила? Или ты без мамки рос? — С мамой, — глухо ответил сокольничий. — Что? — Сверкнули желтые зубы. — Не слышу: туговат на ухо стал. — С мамой! — Так в чем проблема? — проскрежетал Ионыч, потирая костяшки пальцев об его подбородок. Федя молчал. Глаза его, миновав Ионыча, уперлись в покусанную ручку двери. Он же, кажется, и кусал. Пару лет назад, когда Ионыч его… у двери этой… — Не молчи, Федя. — Ионыч склонился к его уху. — Невежливо в присутствии старших молчать. — Не виноват я ни в чем, — вырвалось у Феди. Ионыч удивился почти искренне: — А кто же? Катька твоя? Не на кого вину перекинуть, правда? — Пододвинулся, заглядывая в темные, неживые глаза. — И в вездеходе Владилена этого тоже ты наблевал, а вовсе не Катька. Сокольничий мелко задрожал. — «Не финофа-ат я ни ф чем», — передразнил Ионыч. — Баб ему подавай… А на х… тебе не хочется? — Ионыч, — просипел Федя, — так ведь ты сказал, про дураков-то. И про время… — Да что ты. — Ионыч округлил глаза. — А что я еще сделал? — Владилена Антуановича ты убил. Катеньку на осквернение к серым бросил. И старика Пяткина застрелил, и внука его Марика, и женщину ту, в каморке, ты… — Что-о-о? — с вожделением пророкотал Ионыч. —…снасильничал, — выдавил сокольничий. Ионыч погладил его по ввалившейся щеке: правильно, мол, говоришь, Феденька. В мозгу промелькнула мысль: убежать бы, как мечталось, за водочкой да банкой огурцов соленых, выпить, занюхать, забыться — лишь бы не лежать на полу трезвым, покорным, чувствуя мозолистую ладонь на лице. — Не только их, Федя, не только, — негромко произнес Ионыч. — До того, как свела нас судьба, переделал я всякое. Баб колотил, за патлы таскал, брал силой. Мужиков начальству сдавал, глаза им выковыривал ножиком. Многих убил, многих довел до самоубийства. Кровавый след за мной тянется, и вязну я в нем, как в болоте, и конца ему нет. Чуешь, — Ионыч принюхался, — чем пахнет? Федя напрягся, раздул ноздри. Отмирающие рецепторы уловили кисловатую вонь мочи, мужицкого пота, рвоты. Запахи пива и водки, самогона и коньяка — всего, что они выжрали за десять лет — шибали сокольничему в нос, просачиваясь сквозь гнилые каналы памяти. — Чую, — эхом отозвался Федя. — Грехом пахнет. — Зря ты так, — Ионыч обвел губы сокольничего ногтем, зашептал жарко: — нет греха, да и не было, смекаешь? Взрослые же люди, совестливые, праведной дорожки держимся — на всей планете, быть может, святых, кроме нас, и нет… Или не прав я? Пальцы подкрались к шее, подняли лицо за подбородок. Федя зажмурился. — Не молчи, я сказал. Открой глаза. Тот послушался. — Отвечай. — Что отвечать? — вяло спросил Федя. — Кто Катеньку приютил, кто ее кормит, поит, не ругает шибко? Кто тебя, собаку, при себе держит, в обиду не дает, весной и летом выхаживает? Чей ты раб, Федор? Кто твой бог? — Ты, Ионыч, — одними губами произнес сокольничий. Пронесшейся грозою полон воздух… — Не слышу. Пронесшейся грозою… — Громче, с…! — Рука вцепилась в горло. …полон возду-у-у!.. — Ты! — завизжал Федя. — Ты, ты, ты! Сокольничий пополз к двери, но Ионыч навалился на него, зарычал: — Вер-рно… Так помни: пока я жив, пахнет тут не грехом, не выпивкой, не кровью даже — тобой пахнет, Федя. Трупом разлагающимся, дыханьем гнилостным, душой заплесневелой — русской твоей душой. И никуда тебе не деться, не нужен ты никому, и я не нужен, и Катька, схаркнула нас землица прям посреди жизни в преисподнюю, мертвецы мы — все… Ни Китежа-града нам не будет, ни хрена! — Не говори так, Ионыч, умоляю… — Из Фединых глаз засочились слезы, прожгли пол. Увидев это, сокольничий всё понял. Восторженная его душа треснула, как зеркало, и Федя разрыдался по-детски, свернувшись в комочек, прижав ладони к выеденным червями глазам. — Не плачь, маленький, мамка заругает, — пропел Ионыч фальшиво. Грубая рука по-хозяйски огладила спину, зад. Федя застонал, ощущая всем телом, как поднимается в нем что-то нечеловеческое. Как просыпается серый. — Потому и спросил, кто я, что ничего о себе не знаю. — Ионыч перевернул его на спину. — Потому и терпим друг друга, что не можем по отдельности жить. Точишь ты меня, как червяк яблоко, отщипываешь по куску, мертвый, мертвый, а всё потому… — Ионыч, не надо, — перебил сокольничий, стиснув его пальцы, — зачем? Ионыч побледнел, медленно опустил взгляд: конечности Феди превращались в щупальца. Разлепил пересохшие губы, выдохнул: — Ты пойми — устал я, Федя. Вьюга захлебнулась воем, стекла звенели. — Страшно мне умирать, а надо. Убийце — смерть! — Ионыч истерично рассмеялся. — Нет, слыхал: это я-то — убийца! Это я — хороший человек!.. Его кожа облупилась, пошла язвами. В мутных глазах блеснула слеза. — Феденька. Клеенку сорвало с окна, всё засвистело, заухало, луна ворвалась в комнату, испепеляя их взглядом. — Похорони, — бормотал Ионыч, — похорони… Он оттолкнул Федю, взглянул на руки: с них слезали кожа и мясо, кости стирались в пыль. Ноги подкосились, рассыпавшись, язык скатился в желудок — сокольничий наблюдал за Ионычем, постукивая размякшими зубами, а потом обнял его и упал. Луна скалилась. Смотреть стало нечем. Луна гоготала. Уши смешались с градом. С новым порывом ветра их стерло с лица земли. А серый за окном шептал по-прежнему: — Пронесшейся грозою полон воздух… Всё ожило, всё дышит, как в раю… Всем роспуском кистей лиловогроздыx сирень вбирает свежести струю… Пронесшейся грозою… — Громче, с…!! — …полон возду-у-у!.. — Нет! Нет!

***

Сокольничий очнулся на полу. Бок пребольно царапал торчащий из доски гвоздь, переносицу ломило, точно после удара. Рядом на кровати сидел Ионыч, сцепив пальцы в замок, и смотрел на него пустыми глазами. Буря улеглась. — Ионыч, что?.. — Еще раз распустишь щупальца, я тебе башку лопатой снесу, — спокойно пообещал Ионыч, протягивая ему руку. Федя с трудом влез на кровать. Они помолчали. — Ионыч, — тихо позвал сокольничий. — Ну чего тебе? — Так ты, выходит, живой? Ионыч уставился на него, сморщил в недоумении лоб. — Живой ли я? — Он визгливо расхохотался. — Уж поживее тебя буду! Сомневаешься?! — занес кулак и треснул Федю по плечу, схватился за брюхо. — Ну и придурок ты, Федька, мать твою налево! Ха-ха-ха! Смех пылью разносился по комнате, забивался в углы, проникал в щели, и у Феди зачесалось в носу. Он поелозил пальцем, сковырнул гноящийся прыщ. Икнул. — Ха-ха-ха! Федя зажал себе рот, но икота не утихала. Глядя на него, Ионыч заржал громче, злее, и сокольничий вторил ему вежливым бульканьем, прерываясь на то, чтобы высморкать гной. Среди беззаботного дружеского веселья незаметно прошелестел чей-то вздох. Ионыч резко замолчал, прислушался. Подбежал к двери и толкнул ее ногой. В проеме безмолвной тенью застыла Катенька. — Лапушка наша! — выглянула Федина голова. — Ты что здесь делаешь? — Да подслушивает она, чё еще-то! — с ненавистью произнес Ионыч, хватая ее за руку. — Уши отрастила, вот и шляется ночью, дрянь! — Вовсе нет, дяденька! — с улыбкой ответила девочка. — Спала я сладким сном, и снились мне синие-синие волны, в них поймала я золотую рыбку, а она мне и говорит: «Отпусти ты, Катя, меня в море…» — По делу отвечай, дура! — заорал Ионыч. — Простите, дяденька, — прошептала Катенька. — Спала. Пробудилась от крика и грохота. Больно стало сердечку, спать не могла: вдруг поранились вы или похуже что-то… — Малютка наша! — умилился было сокольничий, но Ионыч бешено зыркнул на него, и тот умолк. — А как заслышала ваш смех, так и вздохнула покойно. Ведь как чудесно, когда в доме счастье и радость, сразу на душе светлеет и жить больше хочется! Мама мне говорила: важней всего — погода в доме, а что за окном вьюга — разве это беда? Разве под силу ей загасить пламя любящих сердец? — Ах ты змея! Мало того, что подслушивала, так еще философию разводит! Добротой моей пользуется! — не своим голосом завопил Ионыч и вытолкал Катеньку взашей. — Заткнись и проваливай, пока не вломил! Катенька замерла, прикоснулась пальчиками к распухшей от побоев шее. Сделала шаг и обернулась, полоснув улыбкой, как лезвием: — А знаете, дяденьки, чем кончился сон? «Рыбка, — говорю, — миленькая, не надо мне ничего, лишь бы дядя Ионыч и дядя Федя были здоровы, лишь бы жили долго и…» — Пшла вон, я сказал!! Дверь с треском захлопнулась, и Катенькино «доброй ночи» утонуло в звоне разбившегося стекла. Осколки зеркала вылетели из-под изъеденного крысами шкафа. — Жалко, — бросил Ионыч. — Бабушкино наследство было. Сокольничий пожал плечами. — Я тут подумал… Может, водочки тяпнем? Взгляд Ионыча повлажнел. Он улыбнулся. — А давай. — И коньячку? — с надеждой спросил сокольничий. — И коньячку. Нажремся мертвецки. Федя хихикнул. Прошуршал мимо Ионыча, остановился у двери. В мозгу стыдливо зардело воспоминанье, и сокольничий промямлил: — Ионыч… Я всё хотел спросить… Тот смотрел выжидающе. — Почему ты тогда?.. Меня… — Пьяный был, — тихо сказал Ионыч. — Не бери в голову. — Разозлился: — Иди уже! Закрыв за Федей дверь, Ионыч тяжело вздохнул, прошелся по комнате. Грудь свело необъяснимой русской тоской. Он заглянул в один из осколков и в ярости пнул его сапожищем. Попытался вспомнить слова песни, но запнулся на третьей строчке и в садистском исступлении доломал остатки шкафа, расшвыряв крысиный помет. Тоска сменилась страхом. В кухне гремел посудой сокольничий, Ионыч хотел позвать его, но передумал. На шатающихся ногах подошел к окну, прижался лбом, но вместо холода ощутил тепло сырого, вспоенного кровью мяса. На лице Ионыча расцвела нежная улыбка. Он вспомнил. Запел: — Сталь между пальцев, сжатый кулак, удар выше кисти, терзающий плоть, но вместо крови в жилах застыл яд, медленный яд… — Хорошая, — всхлипывала Катенька, съежившись на сундуке. — Отчего люди не поются, как песни?.. Сокольничий вошел, прижимая к животу пузырь самогона. На пальце болтались две жестяные кружки. Ионыч стоял на коленях, прикрыв серые веки, и Федор положил ладонь ему на плечо. — Разрушенный мир, разбитые лбы, разломанный надвое хлеб, и вот кто-то плачет, а кто-то молчит, а кто-то так рад. Кто-то так рад…

Мама, мы все тяжело больны. Мама, я знаю, мы все сошли с ума!..

По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.