Часть 1
18 июня 2017 г. в 02:42
Примечания:
Не знаю, что это будет. Может, сам по себе, а, может, начало какой-то задумки.
Всё о том же.
Меня сжимает чувство смутной ограниченности. Будто брючный костюм, пошитый под заказ, но немного не по тем меркам.
Я много думаю о прошлом и о будущем, но для меня они - как две отдельные реальности, связанные временем очень тонкими белыми нитками. Набоков говорил, что жизнь – это колыбель, болтающаяся над двумя вечностями: той, где нас ещё нет, и то, где нас уже не будет – это и есть преграда.
Я много думаю над вариантами своего существования: а что, если это, а что, если бы то – но в итоге всё просто сводится к одной точке настоящего времени. Эта точка похожа на тикающий будильник и отмеривается градусом секундной стрелки и градиентом высоты ртути в термометре.
Настоящее представляется мне пустыней и путешествием от оазиса к оазису одновременно – это и движение, и состояние, и прилагательное, и глагол.
(Филологическое определение глагола – про признак во времени, а прилагательного – вневременной признак)
Иногда итогом меланхоличного протеста является вялая пошлость, вроде – зачем радоваться и накоплять барахло, если всё равно «посох, книгу или плуг не заберёшь ты в этот круг».
В такие моменты я не нахожу смысла даже в безвременье – когда в жизни нет конца, она теряет смысл – в этом я согласен со Стивеном Фраем – то, что не заканчивается, вскоре перестаёт быть наслаждением. Кажется, даже мУка теряет свой вкус и сорт, и, тысячный раз втаскивая на гору камень, Сизиф уже не чувствовал ни раскаянья, ни страданья – ничего. Тупой конвейер. По-моему, современный Сизиф – это типичный офисный работник. Хотя, это, может, я утрирую.
Иногда на меня нападают приступы буддизма, и я слоняюсь тенью по улицам в поисках мелькающего призрака сансары.
Иногда, мне кажется, что я вижу истину и она – в чувстве, потому, что я начинаю думать о Нём и что-то меняется – нет, жизнь не приобретает смысл, просто добавляется какая-то оттеночная краска, полувкус, полузвук, полуоттенок – пятое измерение (четвёртое почти открыли), в котором ты задыхаешься, но тебе приятно удушье: не потому, что ты мазохист, а потому, что это хоть какое-то разнообразие.
Когтистая лапа на твоём горле во время оргазма.
В то же время, каким-то другим разумом задаю себе вопрос: А если бы Он был твоим, что бы ты стал с Ним делать?
Он же не тамагочик: захочешь – не выключишь.
Я ненавижу этот «разумный» голос, он говорит мне: иди поешь, иди в душ, иди спать. Просыпайся. Он угрожает: иди на работу, ты же хочешь (и перечень вещей – нужное копировать-вставить). Он будит меня без пятнадцати два ночи и читает нотации о правилах творчества.
Наверное, он и недостаток самодисциплины мешают мне обратиться к стихии письма как положено.
Этот голос грубо тянет меня за волосы к перспективам будущего и елейно осведомляется: «А за что ты дальше жить будешь?»
Материальные ценности. Материал. Материя – атомы. Для воспроизведения жизни нужно их определённое количество в определённом порядке.
При взгляде на будущее, единственное, что я вижу – это волшебника на голубом транспорте с транспарантом «спасите», который чертит на асфальте диаграммы и время от времени пентаграммы по вызову дьявола, заменяя письмена в них на корень из двадцати. Потом прикладывает две руки к проклятой звезде Давида – как братья Элрики – но ничего не выходит, атомы не складываются – если он что-то чертит, то выползает даже не дьявол, а только черти.
Подводя итог, в голове у меня такой же алгоритм, как в стиральной машинке, в которую запихнули ежа. Барабан и иглы естественного происхождения.
Теория Дарвина, теория Энштейна, немного Ньютона – нужна же всё-таки гравитация, и какие-то зачатки теории струн.
Я ничего не пишу, так как мысли о Нём отбивают всякую охоту – ложусь спать и молчу.
Он не нужен мне.
Мы это уже проходили – эту стадию заболевания.
Что я буду с этим делать?
Но другое, эмпирическое во мне, истерит. Оно не читало Руссо, но делает вид будто его знает и вопит: «Бери!!! Бери и не оглядывайся. Что прошлое, что будущее, бери, и – к чертям», тем самым, из пентаграмм голубого волшебника.
От этого диссонанса мне хочется кричать что-то невразумительное, но голос давно ссохся и даже уже не болит.
Зато вечно саднит душа, или как там называется это неведомое скопление потусторонних атомов – это как будто тонко организованная внутренняя предрасположенность к медленному самоубийству.
В латентном состоянии она вряд ли выйдет из тупиков моего лабиринта. Мой лабиринт – это ризома – то о чём говорил Борхес в «Саде…». Этика постмодернизма, подмешанная в коктейль с подростковыми попытками самоидентификации.
Я никогда не буду резать вены или трагически, показушно себя калечить – это, по мне, игра на публику. Я помню, как это делали подростки в своё время – когда я был в лагере некоторые носили повязки на руках – напульсники, чтобы скрыть от вожатых красные, едва зажившие порезы – они делали это всякими тупыми предметами – обычно линейкой, долго-долго елозя по внутренней стороне запястья, пока не оставался – даже не порез, а какой-то ожог от интенсивности трения. Наверное, им было мучительно сладко смотреть на поджившую, ещё свежую корочку и обсасывать воображаемую реакцию на их смерть близких и родных.
Было бы интересно узнать, делают ли они что-то похожее сейчас – оставаясь одни в тёмной спальне или мастурбируя в ванной?
Получают ли они после такого детского впечатления - удовольствие, когда их калечат во время секса?
Иногда мне кажется, что моя интенсивность: только не трения, а мысли – это какая-то разновидность душевной болезни, как у других – панические атаки. Оттого и саднит – это только первый признак. А потом я сделаюсь Раскольниковым и пойду проповедовать философию извращённую ещё Ницше и де Садом в разные стороны.
- Эй, ты слышишь меня?
Поднимаю на Него глаза.
Мне ничего не стоит представить, как я притягиваю Его ближе за ворот рубашки и притягательно касаюсь дыханьем лица. Но по мне сейчас вряд ли скажешь.
Я не начну это.
Нет, я не начну это.
Потому, что если я всё-таки начну, это будет равносильно запущенной в висок пуле.
"…начиная обратный отсчет
любой, имеющий в доме ружье,
приравнивается к Курту Кобейну;
любой, умеющий читать между строк,
обречен иметь в доме ружье".
Да, да, немного Сплина.
Должен же быть предел этому безумию.
- Да, я тебя прекрасно слышу.
- Хорошо, тогда, может пойдём спать? Уже пол четвёртого.
Моя вера, если и существует, то очень нелогична – я верю не в саму сущность, но в отдельные факты экзистенции Бога.
Например, в то, что, чтобы понять нас, Бог забрался слишком далеко. Туда, куда не достать ни Хабблу, ни любому другому телескопу.
Мы просто не слышим друг друга, а там, где он живёт такие штуки как телефон либо ещё не изобрели, либо давно выкинули по ненадобности. В любом случае, тарифы туда слишком дорогие.
Моя вера, если и существует, то это вера не в Бога. Это вера в Него. Терпкий, с железным привкусом опиум. Если моя вера пошатнётся, я, скорее всего, умру.
Застрелиться или спрыгнуть с окна у меня не хватит воли, и я буду бесконечно долго думать, куда же податься.
Потому что, если моя вера исчезнет, я стану… никем, никем я не стану, только исчезнет что-то важное, какой-то стержень. Она и сейчас не велика, моя вера, – как между состоянием и состоянием. Как между консистенцией льда, который плавно, неумолимо перетекает в воду.
Я не начну это.
Нет, я не начну это.
- Давай выключать свет.