ID работы: 3285402

Прощённый в ночь на воскресенье

Гет
PG-13
Завершён
80
CrossOVERpony бета
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
80 Нравится 173 Отзывы 19 В сборник Скачать

На штрихе полуночи

Настройки текста
Примечания:

— "Говорят, люди живут в наших мыслях. Если даже так ты со мной – я счастлива".

Цитата из фильма "Куда приводят мечты".

       Солнце стояло в зените и методично, безжалостно переплавляло всё, на что падал его желтый своенравный взор, в чистое золото. Пустыня, давно превратившаяся в бескрайнее море огня, неотступным и бесшумным приливом захлестывала безликие окрестности Ершалаима. Она неустанно пыталась затопить и сам город, вальяжно раскинувшийся на невысоком нагорье призрачным оазисом. Город, затерянный в песках времени, казался бедуинским шатром, гостеприимно поставленным для уставших с дороги путников. По бескрайней Аравии носился с протяжным воем Сирокко, занося и без того редкие в тех краях следы человека. По вершинам дюн, возвышающихся словно настоящие горы, мерно и мирно плыл то ли блеклым полуденным миражом, то ли ни менее выгоревшей явью, длинный торговый караван, прибывший из далекой и неизведанной Индии. Верблюды величественно ступали по раскаленному песку, груженые амфорами, где плескалось вино и бесшумно пересыпался карри. На их спинах восседали, легко покачиваясь взад и вперед, облаченные в белое купцы и паломники, стекавшиеся в Ершалаим на скорый великий и светлый праздник Пасхи. Прибывали в Ершалаим и те, кто лишь хотели увидеть пышные торжества или же быть гостями на милостивой боголепной трапезе, которую ежегодно устраивали жрецы в храмах и куда приглашались все желающие. Стекались сюда и странствующие нищие, которые надеялись получить щедрые подаяния в честь праздника или просто странники, скитающиеся по миру в поиске счастья и приключений. Как раз из последних и был наш странный гость, медленно сейчас шагающий по пыльной Яффской дороге, ведущей прямиком в Нижний Город, а потом уводящей путников далеко за его пределы, прямо к Лысой Горе. Под подошвами его обуви грустно и монотонно скрежетали и похрустывали желтые песчинки, а позади, будто за ним по пятам, катилась, подгоняемая ветром, высохшая верблюжья колючка. Весенний месяц Нисан выдался в тот год тщедушно знойным – нескончаемый жар лился с голубых небес звоном пустых ведер и кувшинов, а необычный путник шел по дороге, будто и совсем не обращая на это внимания – и его не тревожили ни зной, ни жажда. Взгляд его был опущен, а плечи ссутулены так, словно на них навалили немалую ношу. Лишь изредка он поднимал голову к небу, казалось, лишь для того, чтобы удостовериться, что солнце ещё на законном своем месте. На губах его тогда начинала играть легкая и необъяснимая улыбка – скорее, отблеск воспоминаний, чем настоящего. Такие улыбки свойственны лишь тем пешим путешественникам, чьи мысли уносят их очень далеко от всего насущного, а дорога – ведёт сама, как течение спокойных рек. Человек этот пытался скрыться не только от пустыни, плотоядно поджидающей его позади, но и спешил прочь от своих собственных мыслей. Должен отметить здесь, мыслей слишком печальных и тёмных, чтобы знакомить с ними читателей. Когда Яффская дорога резко кончалась, упиралась она прямо в Северные ворота Ершалаима, тяжелые деревянные створы которых были добродушно распахнуты всем незадачливым посетителям города в дневное время. Через эти самые ворота и прибыл в Ершалаим его таинственный гость, не похожий ни на одного, когда—либо посещавшего эти края, да и вообще, земли, подвластные великому Киру, чужестранца. Как выяснилось, наш путешественник отлично говорил на латыни, греческом и арамейском – так записали у себя в папирусах государственные приказчики, стоявшие у каждого входа в город и ведшие краткую перепись всех новоприбывших. Они поочередно задавали ему вопросы на этих языках, чтобы в том удостовериться. На вопрос о роде своих занятий и цели визита путешественник ответил туманно. Приказчики, однако, сделали весьма емкий и лаконичный вывод – «бродяга», что и записали в свои папирусы. Спустя некоторое время после того, как незнакомец удачно ретировался, вежливо при этом попрощавшись и неловко спросив, какой сейчас год, служители правопорядка сделали краткую и весьма содержательную приписку на своих казенных листах прямо напротив «бродяги» — «сумасшедший». От Северных ворот начиналась широкая оживленная улица, уже в конце которой виднелся главный городской рынок. По ней-то путешественник и направился к центру города, с интересом разглядывая и то и дело с видом знатока весело заговаривая с продавцами и владельцами разбросанных здесь прилавков и харчевней. Пересекая улицу, он уже отсюда мог отчетливо расслышать повсюду, на необычно людном, для такого жаркого времени суток, базаре, даже через весь уличный шум, бесцеремонные крики назойливых, как мухи в августе, продавцов воды. Их товар пользовался огромным спросом сегодня – и это неудивительно: помимо страшного солнцепека, торговле сопутствовал и приближающийся большой праздник, к которому горожанам нужно было подкупить припасов – в этот день полагалось встречать гостей за богато накрытым столом, а толчея и длинные очереди очень способствовали утомлению, а значит, и торговле водой. Пробираясь сквозь толпу, особо никуда не направляясь, необычному путешественнику это действо доставляло детскую радость – он всегда любил находиться в гуще событий: это здорово помогало, если нужно было от чего-то отвлечься. Частенько, именно такая методика борьбы с душевными ранами приводила таинственного гостя к столь искомым и желанным приключениям. В этот раз тоже обошлось без исключений. Толкаясь в очередях, торгуясь с продавцами, отвечая на вопросы прохожих с абсолютно безумным и счастливым видом (в оправдание будет сказано вышеупомянутым государственным приказчикам), внимание мужчины привлекли неестественно громкие крики людей на городской площади, куда, спустя мгновение, он и поспешил. Прорвавшись в первые ряды случайных зрителей, путешественник увидел, что толпа зевак окружила молодого человека, в которого несколько других кидали небольшими, но увесистыми белыми, выгоревшими на пустынном жаре, камнями. Он лежал на желтой земле, молча корчась от боли, и, очевидно, смирился уже со своей участью быть забитым до смерти. — Эй, что вы делаете! Оставьте его! – закричал странный мужчина, пробираясь в центр импровизированно образовавшегося круга, и попытался прикрыть собой лежащего, встав на пути бросавших камни и широко раскинув руки. – Вы же убьете его! – его крик подействовал отрезвляюще: народ начал постепенно расходиться, так как никому не хотелось иметь дело с приказчиками, тем более в преддверии праздника строго запрещались любые сборы масс, а уж народные суды – и подавно. Убедившись, что человеку, лежащему на земле, больше ничего не угрожает, путешественник обернулся к нему, чтобы помочь подняться на ноги и более внимательно рассмотреть. Человек этот выглядел по возрасту не старше лет двадцати семи. Светло каштановые волосы, голубые глаза. Он был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Под левым глазом у него был большой синяк, в углу рта – ссадина с запекшейся кровью. Сильно ушибленная кисть правой руки, которой он, по возможности, закрывал лицо от летящих камней, начинала заметно багроветь. — Благодарю тебя, добрый человек, — жмурясь от нещадного солнца, хрипло сказал он. Теперь уже в свою очередь, внимательно и с каким-то детским любопытством осмотрел своего спасителя, берясь левой, не так сильно пострадавшей ладонью, за протянутую им руку. Тот был намного старше него самого, очень высок и нездорово худ, кожа – чересчур бледной и тонкой. Одежда мужчины выглядела слишком необычной для здешних мест: длинная коричневая диковинная накидка—плащ из плотного сукна покрывала его плечи. Ноги его были скрыты в причудливых закрытых сандалиях. А из—под накидки нового знакомого Иешуа выглядывала чужеземного кроя двойная куртка—плащ и странная удавка—ошейник на шее. Молодой человек из каких-то своих, одному ему ясных соображений, подумал, что его новый заступник мог быть монахом. Однако, спустя мгновение, сам же и отказался от этой мысли. Более всего его удивило прохладное, несмотря на бездушный полуденный зной, прикосновение рук незнакомца, когда тот помогал ему подняться с земли. — За что вас так? Кто они такие? – почтительно и обеспокоенно осведомился он у молодого человека. — За правду, странник без имени. Но я на них не зол. Все они добрые, но невежественные люди. Разве можно их осуждать за это?– обратился Иешуа к незнакомцу. Он смотрел на него пристально и с каким-то невыразимым сожалением во взгляде. В его глазах он видел столько боли, затаенной в глубине души, сколько без труда могло затопить всю Иудею. И от этого ему стало грустно и очень жаль этого человека. Отведя глаза, босой путешественник поднял с земли свой запыленный узелок, отряхнул свое нищенское одеяние и, чуть прихрамывая на левую ногу, медленно зашагал прочь, не сказав больше ни слова. Иешуа больше всего на свете не любил приносить людям дурные вести, а все, что он мог сказать этому неутомимому искателю приключений, к сожалению, причинило бы ему лишь ещё больше боли. — Где твоя семья? – не унимался мужчина. — Я могу проводить тебя до дому. — Вся моя семья – бывший сборщик податей Левий Матвей и стая бездомных собак. У меня нет дома, добрый человек без имени. Я такой же одинокий странник, как и ты, — терпеливо и честно объяснил своему случайному попутчику Иешуа. — Ты называешь этих людей «добрыми»? – спросил чужестранец с ироничной улыбкой, озираясь назад, на базарную площадь, и стараясь не отставать ни на шаг от храмого босяка. В его голосе слышалось неподдельное любопытство. – Ты всех, что ли, так называешь? – Всех, – ответил он без запинки и резко взглянул в глаза сопровождающего, – злых людей нет на свете, — добавил бродяга с горечью в голосе. – Есть лишь несчастные люди. Счастливым людям ничего чужого не нужно. Не нужно им ни злиться, ни завидовать. Ты вот тоже глубоко несчастен. – Не хотел он этого говорить, не хотел, но теперь Иешуа почему-то подумалось, что он должен вернуть своему заступнику то, что он потерял, то, что силой у него отобрали. Ведь встретились они неслучайно – Иешуа просто не верил в совпадения: попутчик его стоял на перепутье, на подвесном, почти оборвавшемся мосту, и удерживал его от единственного оставшегося и неверного шага до падения в бездну тьмы, страха и одиночества лишь тоненький лучик, один чей-то светлый волосок. Поэтому Иешуа постарался не обращать внимания на то, как сильно изменился в лице его спутник. О, как же он не любил приносить людям дурные вести, но... порой боль лечит лучше любых других средств. — Ты печален. Ты очень грустишь. Казаться только хочешь счастливым. Хотел бы я тебе помочь, но я бессилен против ран душевных, — с сочувствием продолжал Иешуа. — Как ты меня назвал? – удивленно переспросил его спутник, осмысливая сказанное до этого. — Добрый человек без имени, — тихо повторил Иешуа. — Откуда ты знаешь, что у меня нет имени? – немного успокоившись, но все ещё крайне взволнованно поинтересовался странный его попутчик. – От имени своего ты отказался, когда твой дом пал от твоей руки, — молодой человек старался говорить, как можно мягче и спокойнее, вовсе не осуждающе. Вот они уже пересекли большую базарную площадь, и дальнейший путь их лежал через множество проулков и лабиринт запутанных, кривых улиц. Мужчина, следовавший за Иешуа, окончательно лишился дара речи,— он то открывал рот, то закрывал его, пытаясь что-то сказать, но слова не желали сходить с его языка. Иешуа опять решил, что стоит самому продолжить беседу. – Но все твои друзья звали тебя «Доктором», хоть ты и не лекарь. — Ты знаешь, что я сделал, и все равно продолжаешь называть меня «добрым»? – устремляя взгляд к сияющему небу, сдавленно произнес Доктор с какой—то странной, болезненной улыбкой, заметно исказившей его лицо. — Мы носим наш ад внутри самих себя, — просто сказал Иешуа. — Вот я. Жизнь моя уже давно подвешена на волоске. Чьей-то алчности и чей-то трусости. Но не эти люди подвесили тот волосок. И их ли мне винить за то, что у меня её отберут? – Иешуа замолчал, посмотрел на солнце, прикрыв глаза рукою, и широко улыбнулся. – В час вечерний будет меня дожидаться возле главного городского храма молодой человек: воспитанный и образованный. Звать его будут Иудой. Иудой из города Кириафа. Пригласит он меня на ужин, даже свечей не пожалеёт. Побеседуем мы с ним о многом. Наутро схватит меня стража. А мешочек тот его с золотом, который ему за мое предательство заплатят, и будет ему судьей, — точно книжную историю, весело рассказывал Иешуа. — Прости, но как твое имя? –прошла долгая пора молчания прежде, чем галлифреёц решился задать этот обыденный вопрос. — Иешуа, по прозвищу Га-Ноцри, родом из города Гамалы, а что? — Быть этого не может! Это же невозможно... Я в это не верю! — возмущенно запротестовал Доктор. — Что в моем имени, добрый странник, удивляет тебя? — Иешуа поразился тому, почему столь непримечательное имя могло вызвать такой переполох и смятение в душе его спутника. — В книгах. О тебе многое там будет написано. — Знаю, – с меланхоличной улыбкой подтвердил Га-Ноцри, всё ещё избегая пристального взгляда своего попутчика – он смотрел вдаль желтых коридоров городских улиц. – Многое будет написано, много будет переписано. Как однажды и о тебе. За давностью лет всё забывается, добрый странник. Но настоящего это не изменит. Не поверишь ты мне никогда, если ты даже и сейчас мне не веришь. Ты ни во что больше верить не научишься, добрый человек без имени, и это меня огорчает,— с тяжелым вздохом заключил Иешуа. – Мне больно об этом говорить, но свет веры угас в тебе. Когда-то ты верил в один прекрасный цветок. Этот прекрасный цветок рос лишь для того, чтобы однажды ты его сорвал и унес с собой. Он был хрупок и беззащитен. Этот цветок дарил тебе радость и столь желанный покой. – Иешуа упорно не хотел видеть лица Доктора. Когда сопровождающий ничего не ответил, Иешуа снова тяжело вздохнул. – Но ты потерял свой цветок, и твоя душа утратила спокойствие и веру. – Га-Ноцри резко остановился и посмотрел прямо в глаза собеседнику, блестящие от слез. – Поверь только хотя бы в то, что потерянное – никогда не теряется бесследно, и однажды к тебе вернется, — широко и ободряюще улыбнулся он Доктору. — А теперь прости меня, добрый человек без имени, спешу я. Ждут уже меня возле ершалаимского храма. – Иешуа отвернулся от своего спутника, перекинул свой дорожный узелок на другое плечо и медленно зашагал прочь, всё так же прихрамывая на левую ногу, оставив Доктора безмолвно стоять в одиночестве. *** Прошло два дня. Ала пропустила всех во второй ярус, а вторая центурия пропустила наверх только тех, кто имел отношение к казни, а затем, быстро маневрируя, рассеяла толпу вокруг всего холма, так что та оказалась между пехотным оцеплением вверху и кавалерийским внизу. Теперь она могла видеть казнь сквозь неплотную цепь пехотинцев». Казнь обещала быть зрелищной… Итак, прошло со времени подъема процессии на гору более трёх часов, и солнце уже снижалось над Лысой Горой, но жар ещё был невыносим, и солдаты в обоих оцеплениях страдали от него, томились от скуки и в душе проклинали трёх разбойников, искренне желая им скорейшей смерти. Когда побежал четвёртый час казни, между двумя цепями, верхней пехотой и кавалерией у подножия, не осталось, вопреки всем ожиданиям, ни одного человека. То, что было сказано о том, что за цепью легионеров не было ни одного человека, не совсем верно. Один-то человек был, но просто не всем он был виден. Он поместился не на той стороне, где был открыт подъем на гору и с которой было удобнее всего видеть казнь, а в стороне северной, там, где холм был не отлог и доступен, а неровен, где были и провалы и щели, там, где, уцепившись в расщелине за проклятую небом безводную землю, пыталось жить больное фиговое деревцо. Именно под ним, вовсе не дающим никакой тени, и утвердился этот единственный зритель, а не участник казни, и сидел на камне уже четвертый час. Да, для того, чтобы видеть казнь, он выбрал не лучшую, а худшую позицию. Но всё—таки и с неё столбы были видны, видны были за цепью и два сверкающие пятна на груди центуриона, а этого, по-видимому, для человека, явно желавшего остаться мало замеченным и никем не тревожимым, было совершенно достаточно. Тогда, лишь только процессия вошла на самый верх за цепь, он и появился впервые и притом как человек явно опоздавший. Он тяжело дышал и не шел, а бежал на холм, толкался и, увидев, что перед ним, как и перед всеми другими, сомкнулась цепь, сделал наивную попытку, притворившись, что не понимает раздраженных окриков, прорваться между солдатами к самому месту казни, где уже снимали осужденных с повозки. За это он получил тяжелый удар тупым концом копья в грудь и отскочил от солдат, вскрикнув, но не от боли, а от отчаяния. Ударившего легионера он окинул мутным и совершенно равнодушным ко всему взором, как человек, не чувствительный к физической боли. Кашляя и задыхаясь, держась за грудь, он обежал кругом холма, стремясь на северной стороне найти какую—нибудь щель в цепи, где можно было бы проскользнуть. Но было уже поздно. Кольцо сомкнулось. И человек с искаженным от горя лицом вынужден был отказаться от своих попыток прорваться к повозкам, с которых уже сняли столбы. Эти попытки ни к чему не привели бы, кроме того, что он был бы схвачен, а быть задержанным в этот день никоим образом не входило в его план. Так уж сложились обстоятельства, что Левий Матвей был не единственным тайным зрителем этой казни, выбравшим не самую лучшую позицию для просмотра – за ним тоже наблюдали. На северо—западном (самом отлогом склоне) Лысой Горы поместился, оставаясь совсем уже никому не видимым, ещё один человек. Его тоже не мучили ни жажда, ни зной, а лежал он, раскинувшись, на раскалённом песке с видом отрешенным и печальным. Сердце и душу его наполняло отчаянье, сходное с тем, что испытывал и Левий Матвей. Видит Бог, он пытался помочь, но оба они опоздали. Вмешиваться же в процесс распятия этот человек не имел, увы, никакого права – слишком многое бы его вмешательство изменило. Одна жизнь – цена всем грехам человеческим. Хоть в чём-то книги точно не лгали. Поэтому человек этот, не в силах более ничем помочь, решил остаться до конца и хотя бы так разделить мучения одного из подвешенных на столбах. Физические мучения он разделить не мог, но в душе он глубоко ненавидел себя за свое бессилие и беспомощность. Чувства его были в глубоком смятении. Взгляд его пылал злостью и блестел от слёз. Он понимал страдания Левия Матвея, как никто другой, потому что сам тоже чувствовал себя лишь самым никчемным муравьишкой в целом огромном мире. Солнце было, пожалуй, самым безжалостным палачом из всех, прибывавших здесь. От него изнывали все. И сами палачи, и солдаты, но более всех, конечно, страдали арестанты. Казалось, от зноя теперь мучилась и сама пустыня. Человек, наблюдавший за казнью с северо—западного склона, в стоящем безветрии и повисшей душной тишине отчетливо слышал, как убивался и плакал незнакомый его компаньон по несчастью, не выдержал наконец и сам заплакал, как ребенок. Плакал он и о казнимом, и о себе самом, и о Левии Матвее, и обо всех солдатах и палачах, которые не знали, что рука правосудия покарала невинного человека. Плакал он и обо всем мире, что в тот черный день совершал самую чудовищную свою ошибку за всю историю. Плакал он, впервые, и от чистого раскаяния и покаяния за прошлое и будущее неверие своё. "И возрадуются грешнику, уверовавшему в последний миг, больше, чем ни разу не оступившемуся праведнику" — вспомнил он неизвестно откуда знакомые ему слова. И начинает он горестно молиться. Неумело, нелепо, конечно, молиться во избавление для осужденных. Просит смиловаться, пожалеть. Нет, не тому, кому положено. В Него он так и не поверил. Молиться единственному божеству, в которое верит, не слишком надеясь, что будет хоть кем-то в небесной канцелярии услышан. Но внезапно на Лысую Гору налетает неудержимый ветер, который приносит с собой огромную черную грозовую тучу со Средиземного моря. До слуха невидимых солдатам наблюдателей казни донеслись какие-то звуки, говорившие об изменениях, которые происходили в рядах оцепления. Тем временем туча все росла и набухала, всё ниже и ниже нависая над Лысым Черепом и дотянувшись уже гигантским своим туловищем и до Ершалаима. Исход был близок. Человек на самом отлогом склоне рассмеялся в голос, что повторил и его компаньон со склона северного. Так они стояли и смеялись, по-детски радуясь спасительному дождю и скорому избавлению страждущим арестантам, которое он им принесёт. С первым же ударом грома полился с небес ливень, каких не было ещё во весь весенний сезон; и не стало больше ни разбойников Десмоса и Гистоса, ни Иешуа, по прозвищу Га-Ноцри, родом из города Гамалы, а вместе с ними исчез и древний, некогда великий, город Ершалаим, и вся Иудея погрузилась во тьму ночную. Лишь двое остались неподвижно стоять на вершине. По счастливым их лицам, освещаемым частыми вспышками молний, струилась дождевая вода, но мокрыми были они ещё и от слёз благоговейного счастья. *** Тардис Доктора приземлилась спустя два дня, четырнадцатого числа весеннего месяца Нисана, недалеко от площади, где он совсем ещё не так давно познакомился с Иешуа по прозвищу Га-Ноцри. Доктор оставил Старушку позади одной из хлебных лавок, и, тем самым, сделав её невидимой для глаз многочисленных прохожих. Сам же он вышел на главную улицу, ту самую улицу, которая начиналась от Яффской дороги которая к северным воротам города, а затем поднималась прямо на Лысую Гору. Доктор решил подождать, а ждать ему оставалось уже совсем недолго, незаметно затерявшись в базарной толпе. Под своим диковинным для тех мест плащом-накидкой он тайно от любопытных сжимал то, что решило бы исход этой казни быстрее и то единственное, чем он мог неприметно помочь одному человеку, который скоро должен был появиться на удушливо запыленной улице. Наконец подошла центурия под командой Марка Крысобоя. Она шла, растянутая двумя цепями по краям дороги, а между этими цепями, под конвоем тайной стражи, ехали в повозке трое осужденных с белыми досками на шее, на каждой из которых было написано «Разбойник и мятежник» на двух языках – арамейском и греческом. За повозкой осужденных двигались другие, нагруженные столбами с перекладинами, веревками, лопатами, ведрами и топорами. На этих повозках ехали шесть палачей. За ними верхом ехали центурион Марк, начальник храмовой стражи в Ершалаиме и тот самый человек в капюшоне, с которым Пилат имел мимолетное совещание в затемненной комнате во дворце. Замыкалась процессия солдатской цепью, а за нею уже шло около двух тысяч любопытных, не испугавшихся адской жары и желавших присутствовать при интересном зрелище. Все ещё безмолвно стоял Доктор в первом ряду наблюдателей. Ряды эти растянулись вдоль по всей улице, по обеим её сторонам, длинными лентами: люди, разгоняемые пехотой, пропускали повозку за повозкой, а те, немногие, кто не решался присоединиться к процессии, так и оставались на прежних своих местах, робко переговариваясь о жалкой и незавидной участи, ожидавшей трех этих преступников. К этим любопытным из города присоединились теперь любопытные богомольцы, которых беспрепятственно пропускали в хвост процессии. Под тонкие выкрики глашатаев, сопровождавших колонну и кричавших то, что около полудня прокричал Пилат, она втянулась на Лысую Гору. Когда последняя повозка скрылась за чертой города, на желтой дороге появился и последний опоздавший зритель – тот, кого Доктор и дожидался. Он во все время своего пути бежал, кричал и ругался. Было крайне заметно, что промедление его дорого ему обошлось. Он упал на колени посреди опустевшей уже дороги и горько заплакал, вырывая волосы у себя на голове. Доктор, теперь уже стоявший около хлебной лавки, не отрывал пристального взгляда от этого горе-опоздавшего. Тот, в свою очередь, кончил плакать и начал безумно озираться по сторонам. Глаза его горели осенившими этого человека спасительной идеей и последней надеждой на успех дерзко задуманного плана. Тем временем Доктор, горько чему-то улыбнувшись, зашел в пустую лавку, в тени которой он наблюдал за прошедшей мимо по улице колонной, и где витал чудный аромат свежеиспеченного хлеба, вытащил из большого кармана своего плаща то, что крепко сжимал там в руке до этого и, оставив обычный этот предмет мирно лежать на прилавке, скорее вышел из здания через заднюю дверь. Поднявшись с колен, плакавший ещё недавно человек, снова бегло, но на сей гораздо осмысленнее, осмотрелся вокруг, выбрав нужную ему лавку, поспешил к ней, но Доктора там уже не оказалось. *** Прошло две тысячи лет. Небо давно было уже обсыпано веснушчатыми звездами. Тьма, поглотившая наскучившее за день солнце, безмолвно плыла над Ершалаимом, погружая затерянный во времени город в густую тишину умиротворения. Она затопила его до краев, наводняя Верхний и Нижний ярусы благородными и дурманящими ароматами первоцветов и так некогда ненавидимых прокуратором роз. Бархатная ночь мягко опустилась на Ершалаим, укрыла его, как уже не единожды богиня Ратри укрывала всю землю своим сари. На террасе послышались тихие шаги босых ног, приглушаемые пением фонтана в саду. Воланд не повернул головы, чтобы взглянуть на вошедшего. Его никогда не радовала компания этого гостя, иногда бывавшая вынужденной. Он всё также наблюдал за розовым садом, где на свободе резвился легкий весенний ветерок, слегка задевая цветы и ещё не раскрывшиеся бутоны, убаюкивая и напевая им кроткие колыбельные. — С каким поручением на сей раз ты явился ко мне, слуга? – вопрос Воланда прозвучал спокойно и слегка неприязненно. Он был ненавязчиво адресован только что прибывшему посетителю, так как никого не было во всей крытой колоннаде, кроме них двоих. — Ни одну праздничную полночь я не могу встретить в одиночестве, — печально добавил к сказанному магистр и лишь сильнее нахмурился, когда поздний гость его обошел кресло и стал прямо пред ним. — Я не слуга Его. Я Его ученик, и ты это знаешь, — ответил Левий Матвей обиженно и с презрением. – Сам был бы рад в глаза не видеть тебя, но есть к тебе... – Левий ненадолго замялся, в неуверенности подбирая правильное, подходящее слово. – Просьба, — он и сам был, похоже, не рад этому. – Он просит вернуть одну заблудшую душу. — Так, стало быть, это не поручение, а просьба? – заметно оживился до этого неподвижно сидевший в кресле Воланд. – Ну—ка, скажи, чья была эта душа? – поднял он опущенный доселе, рассеянный взгляд и устремил его на Левия Матвея – Хотя, нет, дай—ка сам угадаю... –демонстративно поднял руку в белой фрачной перчатке мессир, призывая тем самым своего собеседника к тишине. Тот, кстати, заговаривать и не собирался. – ещё кто—то, кто не заслужил света, так? – его голос все сильнее дрожал от беззвучного смеха. –Так вот, передай Ему, что хватит с Него одного, уже мною помилованного в угоду Его прошлого каприза. Так он всех грешников попросит отпустить, а это уже убытки. — Его зовут... Доктором. – Ответ Левия на короткое мгновение погрузил Воланда в молчаливую задумчивость. — Ах, помню, помню. Этого вашего Доктора. Мы с ним встречались однажды, ох и давно это было. – Теперь магистр засмеялся полной грудью, нисколько себя не сдерживая, и от его громогласного смеха вдребезги разлетелась тишина, мирно плывущая над дворцом Ирода Великого, чей покой по-прежнему хранили две безглазые золотые статуи. – Преинтересная персона этот Доктор. Он смотрел на меня, прямо мне в лицо, в глаза, и кричал, что в меня не верит. Что я не существую. Много чего ещё он кричал, — загадочно усмехнулся Воланд, но уже чуть тише. – Например, что верит в какую-то там девчонку, для которой ему самому годится быть разве что прадедом в десятом поколении. И, тем не менее, любовь, как говорится, не знает возраста и предрассудков. Сейчас настал черед Левия хмурить брови. Он стоял, не шевелясь и затаив свое несуществующее дыхание. — Таким безбожникам, как он, предполагается наказание вдвойне суровое – по-деловому холодно и отстранённо продолжал Воланд. – Вопросы веры вызывают ещё большую путаницу, чем вопросы крови, уж ты мне поверь, друг мой, — весьма небрежно рассудил он. — Я тебе не друг, — ядовито огрызнулся бывший сборщик податей. — Тем не менее, — продолжал Воланд намного уже спокойнее, как ни в чём и не бывало, будто его и не перебивали вовсе, — каждый вправе сам выбирать, во что ему верить. Но вот незадача – далеко не каждому должно воздаться по его вере. Не все попросту этого заслуживают. К примеру, ваш Доктор, этого никак не заслуживает, дражайший мой. — Он не заслужил света, потому что не в нем он нуждается. Он заслужил покой, — нетерпеливо кинулся защищать незнакомого «обвиняемого» Левий. — Чем он это ходатайство, так сказать, «вымолил», хотя и молиться-то он и не умел и не желал учиться? Так мало того, ещё и открыто насмехался над этим, – немного с ехидством осведомился Воланд. – Знает ли пославший тебя, что он лжец и трус, каких только свет видывал? Беглец. И предатель, ко всему прочему, если и это Вам покажется решительно малыми грехами. Разве Иешуа не учил тебя, что трусость – один из самых страшных людских пороков? Именно ведь из—за него тысячи лет томилась душа прокуратора между тем миром и этим, — Воланд мельком взглянул на полную сияющую Луну. — Плохой из тебя ученик, Левий Матвей, — неожиданно проговорил он, вновь приковав взгляд к, стоящему напротив него, посланнику. — Ты не усвоил ни одной истины своего учителя. Или он считает, что и Доктор – тоже «добрый человек»? Он предал даже свою любимую. Свое единственное божество. Он отступился. Не говоря уже о многом прочем. Её прощение, однако, смягчило его участь не настолько. Он не святой, не герой и всегда, причем открыто, в этом сознавался. Да вот только ему не все верили. Из этого все их беды и вышли. Но мы, однако, попробуем разобраться, чего заслуживает господин Доктор, а чего – нет, на суде. — Знает, мессир, знает и вместе с тем считает, что нет и не было никогда человека достойнее и несчастнее. Он не просит понять, он просит – отпустить, — Левий все более смущался. – Он также ходатайствует и за девушку. — Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит, я прав? Снова несправедливо разлученные возлюбленные? ещё одна недописанная история? – вопросы Воланда посыпались гулким звоном тяжелых золотых монет в уютной тиши крытой колоннады, но, увы, остались без ответа. Воланд мечтательно посмотрел на подкованное луной небо. Прошла томительная минута безмолвия; и гораздо отчетливее, чем раньше, послышалось мерное журчание воды в фонтане; он принимал решение. После, Воланд глубоко вздохнул и произнес очень тихо: — Ступай. И передай Иешуа, что его просьба будет исполнена. Но с одним условием: выдержит суд своего собственного сердца – отпустим, а не выдержит, так... путь ему давно заказан, пусть философ наш тогда не сердится. Ох, и сентиментален я стал за последние две тысячи лет. Второй раз ведь уже ведусь на его уговоры. Хорошо же знает наш философ, что в праздничную ночь я отказать не в силах. Ступай, ступай, отправляйся, не медля. В любовных делах промедление чревато смертью влюбленных– упустишь одно жалкое мгновение битвы – и, глазом моргнуть не успеешь, как ты побежден, – Воланд, помолчав немного, резко махнул рукой, давая понять, что далее не желает видеть Левия в своем обществе и продолжать разговор не намерен. Бывший сборщик податей, нехотя, но как можно более почтительнее прошипев сквозь зубы «Благодарю, мессир», растворился в густом, насыщенном тьмой, воздухе с коротким и небрежным поклоном. Воланд, оставшись наедине с луной, впал в глубокую задумчивость. Спустя некоторое время магистр черной магии едва слышно произнес в темноту: — Абадонна. — Да, мессир. *** Сквозь потрескавшуюся штукатурку серых облаков небрежно порванными клочками выглядывало безглазое и бездушное небо со следами давно погасших для Доктора звёзд. Все отгорели фейерверками на то их первое Рождество, когда они встречали его вместе, когда он крепко держал её за руку, и они завороженно смотрели на небосвод. Жаль, что Щелкунчик может стать принцем только один раз. Те звезды были настоящими. Звезды эти – были только призрачными вспышками из его воспоминаний, а тусклый свет их сочился, подобно слезам или дождю. Ненавистные, чужие, лишь жалкая их подделка. И такие далекие и холодные, какими не были для него никогда. Холодными настолько, что ему кажется, точно снег падал не с неба, а с этих меловых, некогда замерзших светил, будто просыпаясь сквозь сито. Доктору даже слышалась тихая музыка, словно каждая снежинка, ложась на землю, касается рояльной клавиши, и как все они играют мелодию плачущих звезд и тишины. И удивительно длинная кирпичная стена. Почему их всегда окружали какие-то стены? То из предрассудков, то из изначально и негласно установившихся границ отношений между ними, за которыми уже начиналось заминированное поле из неловких ситуаций, вопросов и прикосновений. Стены, за которыми всегда была пустота, и за которые не зацепиться, не удержаться. Которые иронично достраивались по кирпичику всякий раз, когда он хотел послать вселенную к черту, и будь что будет. Сегодня с ним другая, чужая девушка, ещё нелюбимая, ещё незнакомая, но уже потерянная. Совсем юная. Беззаветно верящая в чудеса – ведь однажды самый настоящий Санта подарил ей красный велосипед. Она любит розовый, распродажи и малиновый блеск для губ. У неё есть парень – друг детства. Хочет она купить большой дом с белым фасадом и обязательно с пышной зеленой лужайкой перед ним. Мечтает эта девушка, как и все в её возрасте, о принце, который влюбится в неё беспамятно, и заберет из серых панелей Пауэл Эстэйт, и о приключениях таких же невероятных, какие были описаны в её детских книгах. Она ещё и не знает, что мечты её однажды все сбудутся с поразительной пародийной точностью, да только обещанное «навсегда» не всегда длится долго. Попрощается с ним вместо той, его, далекой, больше неосязаемой, усвоившей на своем горьком опыте, что каждое несдержанное обещание дорого оплачивается. — У тебя будет отличный год, — говорит Доктор, радостно улыбаясь, стоя в тени стены, и не пытается, предупредить, остановить, изменить весь мир, который они создавали вместе, перенаправить течение времени, всю её жизнь, в другую сторону, где они никогда так и не встретятся, не станут родным, одним, неделимым, вовсе не из—за парадоксов и тайми—вайми вселенского масштаба, как обычно грозящихся разрушить мироздание, а из—за простого собственного эгоизма. Он хочет, чтобы с ними все случилось так, как случилось, даже зная, сколько боли им это принесет. Он хочет встретить её в том подвале, спасти и забрать с собой, издеваться над Микки, потакать почти всем её капризам, удирать на всех парах от очередного взбешенного монстра, держа её руку в своей, смеяться вместе, успокаивающе обнимать, передразнивать, рассказывать ей истории, смотреть на то, как она улыбается, а потом потерять, обрести и снова отпустить, чтобы другой он больше не терял её никогда. Как когда-то мудро говорила Сара-Джейн, потому что есть вещи стоящие разбитого сердца. — Правда? Увидимся! — Интересно, что он ответит, если его однажды спросят, кто такая была Роуз Тайлер и почему она ушла, почему оставила? Сможет ли он тогда не смалодушничать и сказать правду... Подъездная дверь закрылась с негромким щелчком. Вот и все. У него ничего не осталось – ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, где можно было прятаться. Надежно спрятать свое сердце и душу он, однако, успел, подарив их ей. А она даже не знает, сколько безмерно много значит для него её формальное и наивное «Увидимся!». Внезапно прояснившееся небо сияет теперь одиночеством и пустотой, гладкостью чистого листа. Доктор внимательно рассматривает руку, уже окутанную янтарным светом, и затем медленными короткими шагами начинает идти по направлению к верной своей Старушке, молчаливо дожидающейся своего хозяина на углу улицы. Значит, пора уходить? Он же так боится неизвестности. Доктор не хочет уходить. За ним на тонкой снежной подстилке, укрывающей сейчас асфальт, тянется целая вереница следов. Больше не перед кем притворяться, что ему не больно – маска его улыбки осталась невесомо лежать на снегу позади него. Он злится. После всего, что он сделал для этого мира, тот его оставил умирать совершенно одного? Подойдя к неизменно синим дверям, он последний раз оглядывается на пустынную, холодную улицу и глубоко вдыхает морозный воздух лондонских окраин. Наверно, смерть в полнейшем одиночестве – таково и есть его наказание за то, что не достаточно ценил столь долгожданный подарок от вселенной и собственноручно отказался от него, самого дорогого и желанного, что только было, есть и останется в его жизни. Ведь больнее всего, когда от веры отрекаешься сам, так? *** Когда завеса белого света спала, глазам Доктора предстала высокая крытая колоннада балкона, на которой когда-то давным-давно уже свершился великий суд. Вместо солнечного диска, на темном лоскуте неба мелко бисерной россыпью были вышиты звезды. Повелитель Времени не сразу осознал, что лежал он на земле, и что руки его крепко закованы в тяжелые кандалы. Чем скорее к нему возвращалось ощущение реальности, тем быстрее он понимал, что сознание его десятой регенерации находится не в полагающимся ему хранилище, а где-то в совершенно незнакомом ему месте. С ужасом Доктору пришлось принять факт, что в его регенерационный процесс вмешался кто-то извне, и для оставшегося там, в Тардис, нового Доктора это может означать частичную потерю памяти обо всем, что было с прошлой инкарнацией. Но что больше остального напугало Доктора, так это то, что он больше не видел постоянно меняющуюся вселенную, не чувствовал ни времени, ни артронной энергии в своем теле и ему было по-человечески холодно – он дрожал всем телом, зубы его стучали так сильно, что он не смог бы и слова сказать, если бы захотел. Почему он был закован – тоже пока оставалось загадкой для пытливого ума галлифрейца. — Приведите подсудимого, — откуда-то издалека донесся до слуха Доктора чей-то грузный грудной мужской баритон. В ту же секунду, будто из—под земли, перед ним выросли две высоких фигуры в длинных темных плащах с накинутыми на головы капюшонами и, подхватив Доктора под руки с обеих сторон, медленно повели его по направлению к широкой открытой террасе, куда непосредственно выглядывало крыло балкона. Спустя минуту пешей прогулки, Доктор снова обрел дар речи – озноб немного успокоился, — а вместе с тем обрел он и возможность здраво рассуждать. Вся абсурдность ситуации заставила его улыбнуться. Он всю свою жизнь был законченным атеистом, лишь несколько раз усомнившимся в своих убеждениях, а сейчас, похоже на то, что его ожидает Страшный суд – отсюда и это «подсудимый» и эти кандалы. Конвой привел Доктора прямо в центр террасы, прекрасно освещённой полной луной – лучшую позицию для наблюдения за ним с балкона. Двое его сопровождавших, предпочли остаться в тени колоннады. В ярком лунном свете Повелитель Времени смог различить ещё две фигуры, стоящих чуть поодаль, напротив него, под балконом. На самом же балконе находился кто-то ещё – очевидно, кто-то важный, поскольку сидел он, по-хозяйски раскинувшись, на старинном мраморном троне. — Добрый вечер, Доктор, — громко поздоровался с галлифрейцем обладатель того самого грудного баритона, который ранее назвал его «подсудимым». — Кто вы и где я? – не ответив на приветствие, грубо потребовал объяснений Доктор. — Вы умерли, — просто пояснил один из конвойных, снимая капюшон. Это оказался совсем молодой на вид юноша с ослепительно белой кожей и в темных очках. — Это я уже и сам понял. Почему я здесь? – не унимался Повелитель Времени. — Поправка, Вы умерли по-человечески и, следовательно, находитесь под моей, скажем так, юрисдикцией… Здесь, дорогой читатель, вынужден я недолго отступить от повествования и заметить, что героя нашего настолько поразила сложившаяся перед ним картина, казавшаяся ему чьим-то почти сюрреалистическим шаржем, что он не обратил ни должного внимания на столь важную и примечательную особенность собственной смерти, ни почел нужным переспросить, что судья его имел в виду. — …А с Вами, друг мой, мы уже имели честь однажды встречаться, и Вы знаете, кто я такой. А все остальные – моя немногочисленная приближенная свита. – В голосе говорившего Доктор слышал добродушие и улыбку. – Прошу прощения за их жесткие методы работы, но по-другому в наше время никак, сами понимаете, — рассмеялся под конец незнакомец с балкона, намекая на кандалы. Луна повернулась так, что её свет теперь освещал весь балкон. Повелитель времени разглядел пожилого полностью седого мужчину в сером костюме и черных перчатках, ровно сидевшего на троне, закинув ногу на ногу. В руках он держал трость, набалдашник которой был искусно вырезанной головой пуделя. По ощущениям, Доктор был уверен, что они где-то встречались, но никак не мог вспомнить этого лица. — Мы разве с Вами знакомы? – высказал вслух свои мысли Повелитель времени. — Поверьте, знакомы. Вы тогда были менее учтивым, чем сейчас и несли какой-то бред об отрицании действительности. Ну вот, Вы и начинаете вспоминать, — одобрительно кивнул Воланд Доктору, заметив, что его лицо медленно начало искажаться неподдельной злобой. – Невозможная Планета, та, что была на орбите Черной дыры, припоминаете? Знаете, друг мой, не Вы один имеете много лиц, — улыбнулся под конец магистр черной магии. – А если же, Доктор, настоящее имя Вам мое, а мне – Ваше, уже известно, то вот, пожалуй, для Вас первый вопрос и сразу на засыпку, без нелепых предисловий: веруете ли Вы в Бога? — Нет. Ни в один имеющийся у тебя в наличии эквивалент этого слова, – злорадно и дерзко усмехнулся Повелитель Времени. — Это довольно таки неожиданно, учитывая нынешнее Ваше положение — Воланд был не на шутку озадачен смелостью этого выскочки. — А я вообще очень неожиданный, — ослепительно улыбнулся Доктор, засунув кисти рук в карманы плаща. — Неужели Вы и в меня до сих пор не верите? – слегка наигранно рассмеялся магистр. – Суд у Сатаны... – Доктор захлебнулся безумным смехом, перегибаясь пополам, насколько это позволяли сделать туго натянутые кандалы, связывавшие узника по рукам. — При том, что Вы не верите в Бога, кто же, Вы ожидали, будет Вас судить? В мое же существование Вам, при учете некоторых особо примечательных обстоятельств нашего знакомства, пусть нехотя, но поверить пришлось. И не такой уж и Страшный, как видите, и смею заметить: справедливый. Если Вы знакомы с древнеегипетской мифологией, в коем нет сомнений, то Вы наверно с легкостью припомните, как именно вел свое правосудие бог мудрости, Тот. Ваше сердце (Вы у нас – случай уникальный, у Вас их два или даже три, — это как посмотреть) на одной чаше весов, Ваши поступки и слова – на другой. Перевесит сердце – и Вы свободны. Если же случится обратное – Вы мой! — По сути, мне, видимо, крайне не повезло, — продолжал издеваться Доктор. — Может, кнутиком, кнутиком-то его? Да за оскорбление! Да за неуважение. Смиренно хочу заметить сие пред Вами, что ретив наш подсудимый, уж очень ретив, мессир, – противно промурлыкал один из тех, кто до этого стоял в тени балкона, и лишь очертания его силуэта были видны Доктору. Его физиономия и повадки галлефрейцу чем-то отчаянно напомнили кошачьи, когда тот скинул капюшон своей не в меру длинной мантии. — Наш суд – самый гуманный суд в мире, — зажигая свечу и становясь видимым человеческому глазу, оскорбленно парировал высокий худой мужчина в клетчатом пиджаке и треснутом пенсне (его Доктор почему-то приметил сразу же), сидящий за простым деревянным столом, на котором были приготовлено все для, очевидно, секретарской работы: чернила, несколько вороньих перьев и листы желтого египетского папируса, каких мир не видел вот уже две тысячи лет. Клетчатый обращался преимущественно не к арестанту, а ко всем остальным присутствующим. — Какое же интересное это слово, как ты изволил выразиться, «гуманный». Значит ли это, что наш суд над людьми, а наш уважаемый Доктор человеком не является? – подал низкий басистый голос второй человек из конвоя, однако мантии он своей не снял. — Не паясничай, Азазелло. Все мы знаем, как ты хорош в вопросах пространных, а значит, несущественных. А ты, — быстро обратился к Клетчатому Воланд, — записывай лучше показания обвиняемого. — Коли он ничего не говорит касательно нашего дела, то и записывать, следовательно, нечего, мессир, — весьма рассудительно пояснил Коровьев, неловким движением поправляя съехавшее пенсне. — Я сошел с ума, — тихо продолжал смеяться арестант, как будто и сам был рад собственному заключению. — О нет, что Вы, что Вы! Ваш рассудок пока при Вас, но вряд ли Вам это сколько—нибудь поможет, и, право, было бы намного лучше, если бы Вы и в правду сошли с ума! С полной уверенностью ставлю Вас в известность, что болен не Ваш разум, больна Ваша душа. — И каков диагноз? – резко подавив смех, саркастически поинтересовался Доктор. — Таков, какой нередко встретишь в наше время.... Нехватка веры и, как следствие, разбитое сердце. – Повисла короткая пауза, но Воланд вновь скоро её нарушил. – Бегемот, будь так любезен, принеси весы правосудия. — Слушаюсь и повинуюсь, мессир, — отвесив поклон до земли, похожий на кота человек растворился на мгновение в воздухе, но уже через секунду стоял на прежнем месте, держа в руках массивные золотые весы. Воланд одобрительно кивнул Бегемоту, и тот поставил орудие правосудия напротив Доктора на появившуюся из ниоткуда высокую подставку. Сам же Доктор наблюдал за всем этим действом настолько отстраненно, будто оно его и вовсе не касалось. Из—за своего стола на лунный свет вышел Коровьев, неся с собой пергамент, вдоль и поперек исписанный странными символами, и две хрустальных колбы. Рукопись он тотчас же передал Бегемоту, который положил её на левую чашу. — Ваши слова, сударь, когда—либо Вами сказанные и имеющие хоть какое—нибудь значение, — вежливо отрапортовал Бегемот, возвращаясь на свое прежнее место. Пока он говорил, Фагот уже успел отдать одну из колб своевременно спустившемуся с балкона Воланду. — Слезы, отменные, первой, так сказать, свежести и первого сорта слезы, причиной которых Вам посчастливилось стать, — улыбнулся Клетчатый владелец треснутого пенсне, положив колбу с прозрачной жидкостью, переливающейся в лунном свете серебром, в чашу к пергаменту. — Осколки разбитых Вами сердец, как свидетельство Ваших поступков, друг мой, — пояснил содержимое второй колбы – красные стеклышки – Воланд, водружая её рядом с первой. – Азазелло, прошу, твой выход, — обратился магистр к единственному из своей свиты, оставшемуся стоять в капюшоне. — Ваши три сердца, — коротко сказал Азазелло, когда на правой, до этого пустой, чаше весов оказалась фотография Роуз. Она была так красива на этом снимке, сделанном на Новой земле, когда они и думать не думали, что когда—нибудь смогут расстаться. Доктор фотографировал её тайком, но когда мисс Тайлер это заметила, а он знал, что она заметила, начала показывать ему язык. Этот кадр был как раз тем самым редким, который Роуз позволила ему сохранить: она улыбалась ему своей фирменной улыбкой, высунув кончик языка между губ. Тогда она была совсем другой. Фотографии – все, что осталось от той наивной и счастливой девушки, которой была Роуз до дважды треклятого пляжа. Худшее из всего, что она тогда могла представить, как не влезает в свои самые любимые джинсы. её ужасала её обратная фотогеничность, поэтому Роуз и не любила фотографироваться. А Доктор мог рассматривать забракованные ею фотографии часами, естественно втайне от неё самой, когда она крепко и сладко спала. После того, как Роуз попала в параллельный мир, это занятие стало его единственным спасением от едкого отчаянья до появления Марты на борту Тардис. Доктор резко дернулся вперед, чтобы забрать фотографию с чаши – кандалы упорно не пускали его, но галлифреец упрямо продолжал воевать с этими железками. — Тише, дражайший мой. Не стоит так переживать. Здесь её фотография лишь потому, что Вы добровольно отдали ей все три своих сердца, — попытался успокоить узника Воланд. — Как ты смеешь… — прошипел Повелитель Времени сквозь зубы, все ещё безуспешно пытаясь вырваться из оков. Жаль, но звуковой отвертки при нем не оказалось. Однако никто больше не обратил внимания на его дерзкий выпад. Внимание остальных собравшихся было приковано к весам. Они долго колебались – то одна сторона перевешивала, то другая. Когда наконец весы остановились, ко всеобщему удивлению остановились они ровно – чаши уравновесили друг друга идеально. — Баланс, мессир, — подтвердил Коровьев, вглядываясь в весы через свое пенсне. – Что прикажите с ним теперь делать? — Да и хлопот же с Вами, оказывается, — задумчиво проговорил Воланд. – Если весы ничего не показали, я вправе поступить с Вами по своему усмотрению. Может, Вы попробуете ещё раз ответить на мой первый вопрос? Только теперь хорошо запомните, что на сей раз от Вашего ответа будет зависеть то, как именно проведете Вы свою вечность. – Магистр не терял, ни терпения, ни надежды на лучший исход для этого бедного сумасшедшего с синей будкой. Вечность – для Доктора само это слово олицетворяло муки одиночества, которое ни с кем разделить не получится, поэтому ему было решительно все равно, куда его направят — хуже хранилища вряд ли что—либо существовало. Да и кого он обманет, даже если попытается соврать? Все тут знают, что не верил больше он ни добру, ни злу, ни вселенной, которая разыграла с ним слишком уж злую шутку, заставив отказаться от самого дорогого и любимого целых два раза: первый, когда он уничтожил Галлифрей, и второй – когда оставил Роуз в параллельном мире, даже не попрощавшись. Он ненавидел себя за это больше всего. Вселенная не заслуживала больше его веры, да и той, в которую он всегда верил, тут тоже не осталось. — Не верю. Ни в тебя, ни в Него. – Решительно ответил Доктор. Может, хотя бы так он отомстит и докажет вселенной, что та для него ничего не значит, и что какие бы коварные планы она бы не строила за его спиной, как ударить побольнее, он вопреки всему останется прежним Доктором. — Что же… Я ожидал большего благоразумия. Что мне с вами теперь прикажете делать, дражайший Доктор? Вы должны быть наказаны, как еретик за поругание над верой, но тут такое дело, — Воланд заливисто рассмеялся, так что от его смеха с неба посыпались многочисленные искорки молний, — у вас завелся влиятельный покровитель, да не где—нибудь, а там... – магистр черной магии многозначительно поднял вверх указательный палец правой руки, направленный прямо в пока темное, предрассветное небо. – Поэтому имею смелость смягчить собственный приговор. — И как же он прозвучит? – Доктор постарался вложить в последний этот вопрос все презрение и надменность, на которые был только способен. — Вы отправляетесь в вечную ссылку, друг мой. На берегу нешумного быстрого ручья, в доме под синей крышей, ждет Вас тихое посмертие. Неужто Вы не хотите закатными часами гулять со своею подругой по полям лаванды, где слышна будет негромкая возня пчел, а по утрам просыпаться от звона колокольчиков росы на сиреневом дереве, всегда цветущем, растущем прямо перед Вашим окном и встречать первые рассветные лучи через вуаль цветов его? Неужели Вам не было бы приятно рассказывать ей свои невероятные истории, сидя в своем саду ни широких висячих качелях, под банановой пальмой, — Воланд не смог сдержать улыбки, — вдвоем укутавшись теплым клетчатым пледом, полной грудью вдыхать терпкие августовские сумерки и слушать пение летнего ручья, ретиво бегущего вдали? Неужели Вы не хотите подобно темными безветренными ночами смотреть на звезды, наслаждаясь покоем земным? Туда, туда Вы отправитесь – в дом, «где свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что Вы немедленно встретите рассвет». По этой дороге, Доктор, по этой отныне Вам вечно бежать,– магистр черной магии вздохнул, а затем лукаво глянул на удивительно не в меру молчаливого Доктора. – Ну а теперь, не желаете ли что—нибудь сказать напоследок? Последнее, так сказать, слово перед казнью? Прошу, не стесняйтесь. Подобного третьего шанса сказать мне в лицо свои мысли Вам уже, к сожалению, не представится. – Воланд учтиво замолчал. Доктор, чуть было, не разразившись тирадой, задумался на некоторую минуту – в голове его за это короткое время пронеслось бесчисленное количество мыслей – и вдруг широко улыбнулся своему судье. Он разом понял слишком многое – вспомнил он и последние слова Иешуа, о чудесах, которые иногда случаются, и далекое своё ей обещание о приключении длиною в жизнь – лицо его просияло искренней благодарностью, и он произнес даже немного громче положенного: — Allons-y! Черная тьма, шумя водопадным ревом, резко обрушилась на Доктора. Ни площадки, ни лунного света, ни крытой колоннады, ни ненавистных прокуратором розовых садов, ни Ершалаима вдруг не стало вокруг. Пропал и сам Доктор. ***

— "Мы встретимся там, где нет темноты".

Цитата из фильма "Куда приводят мечты".

Стоило только темноте, застилавшей взгляд Доктора рассеяться, как он резко распахнул глаза. Оказалось, он стоял на древнем мосту, под отшлифованной почти до блеска, сеченой и рябой дорогой которого, мерно плескалась речная заводь, чей негромкий шум приятно будоражил ещё не проснувшуюся сонму темноты и успокоения. Речная гладь была темным неподвижным зеркалом, и в нем осталась прятаться от безмятежно наступающего утра одинокая запоздалая звездочка и ночная прохлада. С юго—востока тянуло теплым ветром из далеких африканских пустынь. Этот ветер приносил с собой отголоски и споров с марокканских рынков, где преимущественно торговали специями и разными красильными веществами для отделки дорогих кож и тканей, и певучие восточные мотивы. Водная дорога уходила прямо в горизонт. Один берег – прошлое, пройденное и оставленное (а к нему Доктор сейчас стоял спиной), второй – будущее, лишь предстоящее, мерцающее вдали последней горящей звездой – а между ними бурная река его жизни, которая наконец-то успокоилась и ласково омывала тихие, безмятежные заводи островка, куда и вел этот массивный каменный мост. — Доктор? — до дрожи родной голос встревожил тишину утреннего часа. Доктор мгновенно обернулся на него – она стояла в нескольких шагах позади и улыбалась. Горизонт начал уже полыхать огнями нового дня – загоралась заря. Тут они и увидели обещанный Доктору рассвет. «Он начинался тут же, непосредственно после полуночной луны». На западе гаснет последняя сияющая звездочка, и солнце рождается фениксом на востоке из объятий пепельной ночи. Рассвет разжигался её улыбкой, или её улыбка – рассветом? Он не смог бы ответить на этот вопрос даже за тысячу лет. Она смотрит и смеётся над его, так хорошо знакомой ей, озадаченностью ребенка, а он, кажется, в один шаг преодолевает расстояние между ними, хватает её в охапку и кружит у себя над головой. её смех звучит звонче смеха речного. Затем Доктор ставит Роуз на землю, берет её за руку и медленно они переходят тот мост, что навсегда отныне останется прошлым, в свете ослепительных утренних лучей. Идут они по длинной зеленой тропинке, и окружает их легкий апрельский туман, свежесть росы и густая весенняя зелень леса. — А я думала, атеистов сюда не пускают, — едва ли решившись первой нарушить идиллию, лукаво подмечает Роуз. — Сатана нас венчал, — загадочно бормочет Доктор себе под нос. – Меня не возможно куда-то пустить, разумеется, без моего на то желания, и у меня есть звуковая отвертка, и слава Галлифрею, райские врата сделаны не из дерева. — Что? Кто нас там венчал? – удивленно переспрашивает Роуз. — Не важно, мисс Тайлер, а важно, что я тебя люблю, и наконец-то могу остаться с тобой до тех пор, пока ты меня не прогонишь, — смеясь, говорит Доктор. Роуз резко остановилась посреди дороги. Встревоженный её взгляд блуждал по веселому лицу её спутника. — Ты ничего не помнишь, да? — озабоченно спрашивает она. Лишь только после этого вопроса Доктор серьезно задумывается. Ведь если и Роуз тоже здесь, значит, умер не он один. После этой мысли в него начинают вливаться чьи—то, чужие и одновременно знакомые чувства, эмоции и воспоминания – он хватается за голову и не в силах удержать равновесие от внезапно налетевшего головокружения, падает на колени. Роуз спешит к нему. Но столь стремительно начавшийся ураганный калейдоскоп картинок, столь же стремительно проходит. Доктор широко распахивает глаза и видит взволнованную Роуз, сидящую напротив него и внимательно смотревшую ему прямо в глаза. — Была авария в Торчвуде. Что-то вывело рифт из стабильного состояния. Мы пытались нормализовать удерживающие магниты, но рычаг заклинило, — Доктор усмехнулся. – Я полез его поправить, не удержался и полетел в Вортекс. Последнее, что помню, как ты отпускаешь крепление и… — Роуз не дала Доктору закончить своей мысли, резко его обняв. Так молча они просидели несколько минут. – Но, Роуз, я помню и все, что было и с тем другим мной, понимаешь? И последнее, что я видел в своей жизни, снова была ты! – загадочно добавил Доктор, но Роуз на это ничего не ответила. Вместо ответа она отстранилась от него, улыбнулась, встала на ноги и, взяв его за руку, потянула вверх, лишь тихо прошептав: — Пойдем. – Доктор неуклюже поднялся, обнял мисс Тайлер за плечи, а она обняла его за полосатую талию, и так они пошли по песчаной тропинке, заросшей мхом и травой. – Слушай беззвучие, – говорила Роуз Доктору, и песок тихо шуршал под её ногами, – «слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, – тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой синей крыше». Там будет ждать наш сад, с цветущими клумбами фиалок и незабудок. Где-то в доме играть будет старый патефон. А на нашей кухне всегда будет витать запах корицы и зеленых яблок. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кого потерял, и кого называл ты друзьями. Они будут рассказывать тебе о многом, чего ты ещё не знаешь, и мы впервые встретим закатное солнце. Ты научишься засыпать, с улыбкой на губах, потому что ничему в мире больше не позволю потревожить тебя. Ты научишься любить стены этого дома, его окна и ставни, а его неизменную теперь хозяйку вечно будешь держать за руку.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.