Если я умру - на твоих руках, Ты меня оплакивать не спеши, Как смогу уйти, возвратиться в прах, Не насытив глаз, не смирив души!
− Полковник! Сталь скрещивается со сталью, искры осыпаются в ночь, грохот выстрела бьет по ушам. Кричит и падает чей-то конь, хороня хозяина под своим извивающимся телом. Серебристо-серый мориск отбивает в кого-то рядом и встает на дыбы, уворачиваясь от штыка. Валентин привстает в стременах, пробивая шпагой плечо незадачливого пешего, и лишь затем оборачивается – чтобы увидеть знакомого чалого полумориска, несущегося прямо на него. Увидеть − и не успеть даже крикнуть, опередить, оттолкнуть, спасти… Пуля пробивает грудь навылет, всадник выгибается, ветер треплет перемазанные пеплом и кровью светлые волосы, в темных глазах отражается звездное небо. Пуля, предназначенная ему, убивает другого – и предательское облегчение всколыхнуло бы грудь, если бы этим «другим» не был Савиньяк. Словно в кошмарном сне, всадник клонится набок, встает на дыбы взбесившийся Кан, кто-то кричит… Кто? Не он ли сам? Машинально соскользнуть с коня, рухнуть на колени у тела, не обращая внимания на топот копыт где-то за спиной, на отрывистые выкрики чужого языка, на крик и стоны раненых – своих ли, нет – какая разница? Какая разница, когда жизнь угасает в темных оленьих глазах, а из груди толчками вырывается кровь? Какая разница, если побелевшие губы открываются, словно пытаясь сказать что-то, спросить, позвать… − Полковник… − Молчите, Савиньяк. Нужно перевязать рану, остановить кровотечение, но что сделаешь, когда кровавое пятно расползается по земле, заливает мундир, руки, душу… − Полковник, послушайте, − хриплый шепот иссохших губ, рваное дыхание, мутнеющий взгляд. – Я должен… − У вас будет еще время, теньент! – он почти срывается, в панике закрывая дыру в его груди оторванным подолом собственной рубахи. – Вы еще успеете, все успеете, клянусь. Собственные слова горечью полыни отдаются на губах, руки не слушаются, кровь пропитывает ткань и обжигает кожу. По спине бежит холодок. Арно послушно умолкает, лишь смотрит – и в его глазах таится смерть. − Не закрывай глаза, − голос Валентина срывается на шепот, страх подступает к горлу влажным комком. – Ты не должен засыпать. Не должен, слышишь? Слышишь?! Сердце пропускает удар, когда он понимает: поздно. И привычное спокойствие резко изменяет хозяину, растворяясь в круговерти боя. Он остается один на один с необъятной тоской и витающим вокруг духом смерти. Тело Савиньяка остывает, шум боя умолкает, а Валентин прижимает к себе ставшее вдруг таким легким тело и не может даже закричать. Только пустота давит горло и грудь ледяными тисками, вторгается в душу, убивает ее изнутри. А затем чьи-то руки поднимают его с земли, чьи-то серые глаза смотрят сочувственно-строго. Валентин кивает, не слыша ни слова: его мир сузился до тонких, мертвенно-бледных пальцев, тянущихся к ране в бессильной попытке унять боль. До впалых, угасших глаз, до сих пор глядящих в небо. До разметанных по земле светлых волос. Он оборачивается и смотрит, как тело Олененка переносят на повозку. Как безвольно свисает кажущаяся совсем детской рука. И ему кажется, что его сердце тоже остановилось.* * *
В распахнутое окно ворвался волчий вой и крик филина. Раздался треск – перо в руках переломилось надвое. Валентин отшвырнул обломки и резко поднялся. Война закончилась с месяц назад, и безделье сводило его с ума, превращало в загнанного зверя, а во снах все чаще и чаще появлялось бледное – под стать посмертной гипсовой маске – лицо, темные оленьи глаза и неживая улыбка. Валентин почти не спал целую неделю, и Ариго росчерком пера подписал ему приговор. Отпуск. Васспард встретил герцога Придда чопорными слугами и мрачными каменными переходами. Даже летом здесь гуляли сквозняки, даже летом непривычный холод сковывал сердца. Ночи в Придде темны и тревожны, но сегодняшняя, казалось, превзошла все предыдущие: ни единой звезды, ни капли лунного света. Небо было темным провалом, ведущим в никуда – как огромная пасть, готовая поглотить мир. Или уже поглотила, а никто и не заметил? Валентин тряхнул головой и отбросил назад отросшие волосы. С такими мыслями и правда нетрудно сойти с ума, а вот проветрить мозги бы не помешало. Снова взвыла далекая стая, затрещала ветвями ночная птица. Волчий час, как называла такие ночи старая няня. Волчий час, звериный, страшный. Только никакой зверь теперь не будет ему страшнее собственных снов. …Дверь конюшни была открыта. Ветер играл ею, словно палым листком, доски уныло скрипели. Волновались кони. Светло-серый мориск встретил хозяина звериным ужасом в глазах и диким ржанием. Металл засова обжег пальцы. − Здравствуй, Валентин. Кони замерли, затихли в стойлах, стараясь раствориться в клубящемся мраке. Кажется, весь мир замер и затих. Весь мир исчез, растворился в темных оленьих глазах и окровавленном мундире. В бледности лица и тонкости рук. В фигуре, не отбрасывающей тени. И в неживом, тревожащем душу смехе. − Не ждал? А я пришел. Расслабить судорожно сжатую руку и сделать шаг ему навстречу. Смотреть и молчать – потому что сказать не получается, потому что слова тонут в горькой, безудержной тоске. Потому что прикоснуться нельзя, но можно ли остаться в стороне? − Как ты, полковник? – в мертвых глазах – недетская усталость, отрешенность старика. Больно смотреть. − Живу. Чего не скажешь о тебе, − никогда еще ирония не давалась так тяжело, никогда еще слова не приходилось вытаскивать калеными щипцами из горла. Еще шаг. Протянуть руку ему навстречу – чтобы коснуться, обнять, прижать к груди давно мертвое, но такое родное, такое любимое тело… Савиньяк негромко смеется и вдруг обнимает собственные плечи, словно прячась от холода. Валентин вздрагивает. Эту привычку он помнит лучше, чем хотелось бы. − Иди, − выходец кивает на ворота. – Уходи, Придд. Запрись и зажги свечи. И не зови меня... никогда не зови. Полковник и сам не понял, почему послушал, почему пошел вдоль стойл, не поднимая глаз. И лишь за порогом конюшни вдруг побежал, подгоняемый запоздало всколыхнувшимся ужасом. Потому что он не может не звать. Потому что каждую чертову ночь он просыпается с его именем на губах и языке. Потому что погибает без младшего Савиньяка, словно попавшая в силки птица.* * *
Ужин проходит в траурной тишине, которую лишь усугубляет обоюдная вежливость сотрапезников. Валентин улыбается и предлагает гостю еще вина, Лионель Савиньяк с той же бесцветной улыбкой соглашается, отмечая тонкий вкус хозяев замка. Светская беседа обжигает губы, а на языке огнем пляшет единственно важный вопрос: зачем ты приехал? Зачем снова бередишь рану, тревожишь душу его лицом, его глазами, его движениями? И Валентин до боли в пальцах сжимает бокал, вновь растягивая губы в вежливую улыбку. Его тарелка почти не тронута, кожа – бледна, под глазами залегли тени. Исхудавший, потерянный, он мало чем напоминает себя прежнего, но Савиньяк этого, похоже, не замечает. Или умело делает вид. И лишь спустя несколько минут тяжелого молчания Валентин, наконец, решается. − Зачем вы приехали, граф? Лионель задумчиво и изучающе смотрит на собеседника, а по телу Валентина проходит электрический разряд: так же смотрел Арно в тот первый вечер, когда оба вдруг осознали – зародившаяся на пустом месте вражда на том же месте переросла в дружбу. Или… нечто большее? − Чтобы поговорить об Арно. Или помочь вам это пережить. Или что-то еще… Решать вам, герцог. Уведомите меня о вашем решении завтра или… когда вам будет удобно, − Савиньяк поднимается, по его лицу скачут отблески свеч. – Позвольте откланяться. − Слуги приготовили вам комнаты, − отстраненно кивает Валентин. – Пьер, проводи графа Савиньяка. И лишь когда за Лионелем захлопывается дверь, полковник позволяет себя откинуться в кресло, закрыть глаза и застонать.* * *
− Оставь меня. Пожалуйста, оставь. Уходи. − Не могу, − Арно виновато разводит руками и горько улыбается. – Правда, не могу. − Тогда хотя бы не заставляй смотреть на тебя, − Валентин и правда закрывает глаза, но потрескивающая тишина, наступившая после этих слов, выбивает почву из-под ног. Все сначала. − Зачем ты приходишь? − Зачем ты зовешь? – Савиньяк играет со свечой, водя вокруг крохотного огонька ледяной рукой. На матовой коже пляшет отражение пламени, и Валентин вспоминает его старшего брата, вероятно, спящего этажом выше. Почему Савиньяки так похожи? − Я не зову. − А сам-то в это веришь? Оба молчат еще несколько минут, а затем полковник поднимается, и выходец смотрит, удивленный мрачной решимостью в его глазах. − Что тебе нужно, чтобы уйти навсегда? − Ты. Свеча вспыхивает в последний раз и угасает. В темноте слышно биение одного сердца. − Тогда забирай. …темные коридоры, один за другим. Факелы пляшут, стража стоит, играет в кости, переговаривается. Валентин взмахивает рукой перед лицами, но его не видят, не слышат, не чувствуют. Только псы рвутся с цепей и воют, словно обезумевшие волки. Волчий час. Шаги Валентина эхом отдаются в каменных арках двора. Выходец идет бесшумно. Сердце колотится, выбивает бешеную дробь, словно пытаясь настучаться за все непрожитые годы, и полковник нервно смеется – кто бы мог подумать, что он в действительности так страшится смерти? − Арно, − чей-то голос рвет тишину, разбивает вдребезги, как старое зеркало. Валентин оборачивается – и чувствует, как спадают оковы. Выходец поворачивается. Медленно. Казалось, они были отражениями друг друга: ночь стерла различия, смыла возраст. Они стояли друг напротив друга: два человека, одна тень. Над ними висела полная луна, по желтоватому лику змеились трещины, а звезд не было. И псы умолкли. Валентин сходил с ума. − Ли. − Я догадывался. − Потому приехал? – разве могут выходцы быть такими настоящими, такими родными, такими любимыми?.. − Да. Они стояли: живой и мертвый, стояли и смотрели друг на друга одинаковыми черными глазами. − Оставь его, Арно. Он не твой. Уже не твой. − Он звал. − Я тоже, − голос старшего Савиньяка сорвался на шепот, глаза неясно блеснули – слезы? горечь? обида? Арно молчал. − Оставь его. Заклинаю тебя родной, не причинившей вреда тебе кровью. Оставь его и уходи. Уходи! Голова кружилась, в ушах звенело, а по ладони и запястью Савиньяка бежала темная кровь. Арно вскинулся, став как никогда похожим на молодого оленя. Мертвая рука потянулась к Валентину, но словно наткнулась на невидимый барьер. − Герцог, вы должны, − кинжал, обагренный кровью, такой горячей и страшной, лег в ладонь. Кто-то сжал его пальцы вокруг рукояти. – Вы знаете, что делать. Шагнуть вперед, переступить через блестящую в лучах луны кровь. Заглянуть в его глаза и увидеть в них собственное отражение. Арно подается вперед, его пальцы впиваются в запястье, не дают оттолкнуть, отбросить сталь, не дают прижать его к себе – своего Олененка, теньента, так и не ставшего маршалом… Клинок входит в мертвое сердце, мешает кровь, теплеет рукоять. − Прощайте, полковник, − смеется Арно, и его фигура трескается, рассыпается осколками старой фрески. − Прощайте, теньент. Его Олененок пылью осыпается под ноги.И милее утро, светлее дня, Выйдешь ты, мой друг, привечать меня, Спроводить меня на далекий путь, Серебром в висок, да осиной в грудь...