***
Когда уже под вечер в дверь постучали, Лихтинский вздрогнул и несколько секунд сидел неподвижно, не в силах заставить себя встать с кресла. «Ну, решили все-таки… — пронеслось в голове. — Не будет второго заседания». Он поднялся, шагнул к двери — как на эшафот, не спрашивая «кто?», отпер, растворил. На пороге стоял Яша Скольник. — Зачем пришел? — сквозь зубы процедил Лихтинский. — ЦК прислал? — Нет, я частным образом. Пусти. — Проходи… — Лихтинский махнул рукой, посторонился, пропуская гостя. Разговора с Яковом ему не хотелось. Он прошелся по номеру — лаконично, но притом весьма недурно обставленному — стал возле занавешенного сизой тюлевой занавеской окна, спиной к пришедшему, чувствуя на себе его выжидательный взгляд. — Альберт… — Ну что?! — Лихтинский обернулся резко, в крайнем раздражении уже от одной только знакомой заискивающей интонации. — Что, что еще не обговорено? Зачем ты пришел? Он бессильно опустился в кресло, сгорбился, закрыл лицо руками. — Ничего не обговорено, Альберт, — резко бросил Яков, и Лихтинский не ожидал от него такого обвинительного и строгого тона. — Почему не дал объяснений, когда тебя просили? — Так нечего объяснять, — криво усмехнулся Лихтинский. — Почему, между прочим, вы все считаете, будто есть какое-то объяснение, которое меня представит совершенно невиновным? — Потому что мы тебя знаем... — Выходит, не знаете, — резко оборвал Лихтинский. — Выходит, один Макаров меня знает. Нет такого объяснения, и не потому, что я не хочу его дать, а потому, что все было так, как установила комиссия. — Ты выдал Ларину? — Я выдал. — Зачем? — потрясенно выдохнул Яша. — Потому что я хотел, чтобы ее арестовали, — пожал плечами Лихтинский. Непонимание меж ними стало почти что осязаемым. Яша молчал, не находя слов. В его больших темных глазах, в которых навсегда отпечаталась непонятная Лихтинскому жалостливая тоска, теперь читалось и недоверие. Юрий отстраненно разглядывал его — знакомо поблескивающие глаза, слегка потемневшие от румянца смугловатые щеки, мягкая, даже женственная линия подбородка, шоколадного цвета кудри — и уже в который раз думал, до чего органично лица еврейского типа подходят для скорбно-осуждающего выражения… «Сейчас примется читать нотации, — внутренне поморщился Лихтинский. — До чего не терплю это». Он уже успел наслушаться всякого рода нравственных проповедей от тех излишне впечатлительных юношей и девушек, что шли в террор, не расставаясь с Библией. Лихтинский удивлялся поначалу, но вскоре понял, что у каждого свои причины идти на убийство, и надобно таких людей выслушивать, так как им это нужно. Но Яшу он слушать не любил. Главным образом потому, что тот никогда не умел заставить себя выслушать. И теперь Лихтинский уже собирался привычно отмахнуться от него, сославшись на то, что ничьего личного участия в этом деле он не хочет, но не успел. — Что ты меня не любишь — так это я и так знал. А оказывается, ты и товарищей не любишь и не уважаешь! — неожиданно выпалил Яша. И мрачный, одинокий эгоцентрик Лихтинский почувствовал себя оскорбленным. — Что ты говоришь?! — прошипел он, зло сощурив серые глаза. — Именно, что ты слышал, — невозмутимо отозвался Яков. — Я за товарищей жизнь готов положить!.. — горло сдавило знакомым спазмом революционной экзальтации. Лихтинский, как и многие боевики, был весьма подвержен подобным нервным реакциям. Переходы от самобичевания к упоению собственным геройством зачастую происходили с ним почти мгновенно. Еще несколько минут назад, услышав стук в дверь, Юрий был уверен, что это пришли его убить, внутренне был согласен и считал, что вполне заслужил это. Теперь же слова Якова он воспринял как пощечину. — А по-моему, не за товарищей, а за свое упрямство… Лихтинский вскочил с кресла, не помня себя, схватил Яшу за ворот пиджака. Их лица оказались совсем близко, а дальше все произошло как-то само собой. Рука скользнула Яше на шею, по открытой полоске кожи над накрахмаленным воротничком, и Лихтинский понял, что ему все еще очень хочется жить… С Яшей всегда получалось как-то спонтанно, поспешно и — как казалось иногда самому Лихтинскому — довольно паскудно. Когда все случилось первый раз, Лихтинский сам испугался — до того похоже было на насилие… Юрий знал за собой некоторые черты, которые считал неприемлемыми даже для террориста — особенно для террориста — как, например, излишняя грубость в ответ на явное проявление слабости, доходящая порою до жестокости. Он терял контроль над собой, и ему казалось, что Яша нарочно его провоцирует. Лихтинский целовал его, не отнимая рук от горла. Опомнился, только когда Яша, уже полураздетый и распластанный в неудобной позе на софе, прошептал его имя. Конечно же, конспиративное, к другому он еще не привык. — Прекрати! — Лихтинский резко отстранился, переводя дыхание. Как будто это Яша что-то с ним делал. — Я же сказал — кончено... Лихтинский порывался порвать с Яшей уже много раз, последний раз — и окончательно, как ему казалось — два месяца назад. Отстранение от работы облегчило эту задачу. Лихтинскому как-то в голову не приходило, что Яша может быть в него влюблен — он вообще не очень понимал подобные чувства, главным образом потому, что не читал несоциалистических книг. Лихтинский отвернулся, судорожно одергивая на себе одежду. Захотелось закурить, хоть он и не имел привычки, просто чтобы занять чем-то пальцы и пересохший рот. Яша обнял его сзади за плечи, сводя на нет все усилия по сохранению самообладания. — У тебя так и не было никого? — спросил Лихтинский. Яша отрицательно помотал головой, уткнувшись ему в плечо. — Я же сказал тебе найти кого-нибудь... — Ты не указываешь, с кем мне спать, — сухо напомнил Яша. — Вот что будешь делать, как меня прикончат, а? — с усмешкой протянул Лихтинский. Во всем, что не касалось революционной борьбы, у него был потрясающий талант губить едва наметившийся успех. Яша переменил позу, сел с ним рядом, требовательно взглянул в лицо. — А тебе так этого хочется? — Не хочется, — вздохнул Лихтинский. — Но объясниться я по правде не могу… Не поймут. — Нельзя так плохо о товарищах думать, — строго сказал Яша. — Товарищам надо быть готовым жизнь свою доверить. — Так слепо — только ты доверяешь. Не каждый может, — неуверенно возразил Лихтинский. Он уже понял, что где-то заблуждается, но не чувствовал правильного решения. — Разве Ларина не доверяла тебе? — это был провокационный вопрос, и Яша не имел понятия, как Лихтинский отреагирует на него. — Нет, — неожиданно отозвался Юрий с какой-то горечью в голосе. — У меня не получилось ее убедить. Иначе бы мне не пришлось… Он запнулся, не стал продолжать, но Яков уже понял, что зашел именно с той стороны, с которой требовалось, чтобы заставить Лихтинского говорить. — Расскажи! Расскажи обо всем завтра комиссии! — воскликнул Яша, твердо удерживая Лихтинского за плечи и глядя ему в глаза. — Тебя обязательно выслушают. Ты видел сегодня, как Виктор Михайлович и все остальные хотели тебе помочь! Лихтинский ощутил смутное и почти ему незнакомое чувство вины перед Черновым и Тюлиной, которых знал давно и с которыми его связывали, помимо революционного дела, теплые личные отношения. — Пожалуй… мне есть, что сказать, — проговорил он наконец, и Скольник облегченно перевел дыхание. — Так я передам комиссии, что завтра ты дашь показания? Лихтинский серьезно кивнул, но уже полностью погрузившись в свои мысли. Когда Яша ушел, Юрий извлек из своего портфеля кожаную папку-футляр для корреспонденции, разложил на столе несколько писем и телеграмм, в сохранности которых хотел убедиться. Первоначально, еще когда ехал из Петербурга в Женеву по постановлению комиссии, он не собирался давать существенные разъяснения по поводу своего поступка. Однако взял с собой письма. «Значит, все-таки предполагал, что буду защищаться?» — растерянно подумал Лихтинский, поглаживая чуть измятую бумагу.***
На следующий день с этим бумагами Юрий Лихтинский вновь явился на квартиру Чернова. Комиссия собралась прежним составом, как и накануне, присутствовали Скольник и Макаров. — Что ж, господин Лихтинский, — возвестил Бахиев. — Если вы созрели к тому, чтобы дать комиссии разъяснения, мы готовы вас выслушать. Говорите, и никто не станет вас прерывать, покуда вы не выскажете все, что намеревались. — Начать, пожалуй, следует с того… — медленно и будто бы неуверенно заговорил обвиняемый, — что впервые я встретил Наталью Ларину на Большом декабрьском съезде боевиков в Варшаве, где я впервые выступал как лидер боевого отряда. После ко мне подходили разные люди, заговаривали со мной, в том числе и Ларина. Она сказала, что хочет в террор, именно в террор и не мыслит без него жизни. Я заметил, что она очень молода, предупредил, что в нашем деле нужно быть готовым и к «веревочке» — вы знаете, товарищи, со всеми молодыми нужно это обязательно обговаривать — и я спросил у нее: что же ваши родители? Примут ли они ваш выбор? Она ответила мне очень резко и даже зло: «Я отца своего ненавижу и желаю ему смерти, потому как он мерзавец». И я это очень хорошо запомнил, но дальше меня, кажется, отвлекли, и разговор с Лариной я уже не продолжил. Знаю, что она подходила в тот день и к другим боевикам, но — вы сами помните, товарищи — время и положение было тогда таково, что больше требовались крепкие мужчины, был курс на вооруженное восстание в столице… Видимо, Ларина везде получила отказ. Что было далее, вы знаете — генерал Ларин давал обед в своем доме, собрались гости преимущественно при погонах и чинах… Наталья вышла к гостям и начала стрелять из револьвера, ранила несмертельно двоих. Ее объявили душевнобольной и отправили на лечение в частную клинику доктора Эрубеля в Ницце, где она пребывала в общей сложности около года. В этот промежуток времени я с нею связи не поддерживал. Но она прислала мне письмо. Прошу вас с ним ознакомиться. Лихтинский достал из-за пазухи одно из писем, краем глаза заметив, как Макаров слегка дернулся при его слишком резком движении, и положил на стол перед членами комиссии. — Уместно ли будет зачитать его, если оно носит личный характер? — спросила Тюлина, осторожно взяв письмо, но не разворачивая. — Если оно относится к делу, то уместно, — отрезал Чернов. — Не припомню, чтобы Ларина давала согласие на публичное рассмотрение ее корреспонденции. — Письмо не носит приватного характера, — сказал Лихтинский. — В таком случае, Зинаида Александровна, зачитайте, пожалуйста, и приобщите к протоколу, — велел председатель. — «Мой дорогой друг Альберт!», — начала Тюлина и уже после первых слов смущенно закашлялась. — Если в письме будет что-то особо интимное, опустите, — разрешил Чернов. — Прошу учесть, что на момент написания этого письма, наше знакомство с Лариной состояло в одном десятиминутном разговоре, — напомнил Лихтинский. — Продолжайте, Зинаида Александровна. «Мой дорогой друг Альберт!Вот первая за три месяца моего заключения чудесная возможность передать весточку друзьям и товарищам. Очень хочу верить, что это письмо дойдет до тебя рано или поздно, хоть и не питаю надежд получить ответ. Вот уже три месяца нахожусь в этой тюрьме, цинично именуемой храмом врачевания душ, безо всякой связи с внешним миром. Условия моего содержания античеловеческие. Мне не дозволено покидать стен лечебницы, получать русские газеты, читать что-либо кроме Библии, моя корреспонденция перлюстрируется и, как я подозреваю, частью утаивается от меня, я чувствую себя беспрестанно окруженной врагами. Кроме этого меня регулярно обыскивают, иногда по несколько раз в день, нарочно самым грубым и унизительным способом, насильно кормят, в наказание раздевают, бьют резиновой палкой по спине и ногам, обливают ледяной водой. По ночам прикручивают ремнями и жгутами к кровати и оставляют в таком положении до утра. Простое перечисление всех гнусностей и злоупотреблений со стороны надзирателей заняло бы много больше имеющегося у меня клочка бумаги, потому я не могу рассказать обо всем. Я не знаю, что пишут и говорят обо мне, как освещают совершенный мной поступок. Здесь, в лечебнице, меня пытаются убедить в том, что я безумна. Им бесполезно объяснять, почему и ради чего я сделала то, что сделала. Я знаю, только ты, мой дорогой Альберт, меня поймешь. Мне было невыносимо жить. Моя душа возмущалась всей той несправедливостью и насильем, что творятся по воле Государя Кровавого. Ведь эти палачи народа продали души свои Дьяволу и проливают во славу его христьянскую кровь! Голос внутри меня кричал мне: ты не смеешь закрывать глаза, ты не смеешь затыкать уши, не смеешь оставаться в стороне! И поэтому я сделала то, что сделала. Все эти люди, а более всех — мой отец, были повинны во многих страшных преступлениях, и потому я должна была убить их. Я раскаиваюсь лишь в том, что у меня не получилось. Я не оставляю мысли сбежать из этого места, хоть порою мне кажется, что я заперта здесь навечно и все друзья покинули меня. Знайте, товарищи, что я буду продолжать бороться изо всех моих сил!
29 апреля 1906».
Чтение письма сопровождалось вздохами отвращения и отдельными возмущенными репликами, сильный голос Зинаиды Тюлиной несколько раз прерывался от переполнявших ее чувств. Лихтинский стоял молча, с непроницаемым лицом. — Это просто… гнусно, — тяжело проговорил Чернов. — Я имею в виду, конечно, обращение с Лариной. Если бы ЦК знал об этих вопиющих злоупотреблениях, то, безусловно, освобождение Лариной состоялось бы много раньше… Скажите, господин Лихтинский, почему вы никого не ознакомили с этим письмом? Думаю, все присутствующие его слышали сегодня впервые. Да, оно адресовано вам лично, однако в конце Ларина обращается ко всем товарищам, это дало бы вам право опубликовать письмо в нашей прессе, не нарушая при этом этических норм. — Меня некоторые вещи смутили в этом письме, я хотел бы вам рассказать. — Внимательно слушаем вас. — Начать с того, что я был удивлен уже тем обстоятельством, что Ларина прислала письмо именно мне. Повторюсь, мы почти не были с ней знакомы. Однако я списал это на те обстоятельства, в которых Ларина писала это письмо, возможно, у нее не было возможности связаться с кем-то еще, она не знала никого в партии и не помнила конспиративных имен товарищей, кроме моего. Впоследствии я понял, что выбор меня адресатом был обусловлен личным отношением ко мне Лариной. Моя речь на Декабрьском съезде ее сильно впечатлила и, возможно — хотя мне не хочется об этом думать — частично подтолкнула к покушению на убийство. Я много раз перечитывал письмо и размышлял о том, как мне поступить… И принял решение, что оно ни в коем случае не должно быть предано огласке, а Лариной лучше всего оставаться и дальше в лечебнице. — Ты мерзавец, Лихтинский, — прорычал Макаров. — Тише, Иван! — вскинулся рядом Яша. — Товарищи, вы обещали выслушать его! — Потрудитесь объяснить свое решение, господин Лихтинский, — сурово проговорил Бахиев, невероятным усилием воли подавляя собственное возмущение и гнев. — Причина моего решения скрыть ото всех письмо в том, что я твердо был и остаюсь уверен, что все описанные в нем издевательства и злоупотребления не имели места в действительности. И публикация в партийной прессе письма, содержащего безосновательные обвинения в отношении клиники доктора Эрубеля, нанесла бы вред самой партии. — Вы обвиняете товарища во лжи. Это очень серьезное заявление, — заметил Чернов. — Какие у вас основания думать, что Ларина лжет? — И даже если она несколько сгустила краски, что бывает с женщинами… — простите, Зинаида Александровна, но ведь действительно бывает! — даже тогда это было бы простительно для нее, ведь нет ничего удивительного, что несчастной девушке, запертой в психиатрической больнице, хотелось во что бы то ни стало выбраться оттуда! — добавил Бахиев. — Я вовсе не обвиняю Ларину во лжи. Напротив, я уверен в ее искренности… — он запнулся, как бы не решаясь говорить дальше, и его молчание было воспринято как завершение реплики. — Как же это следует понимать? — Я считаю, что Наталья Ларина тяжело больна психически, ей мерещатся вещи, которых нет в действительности. И потому она, видимо, сама верит во все ею написанное. Огромного нравственного усилия стоило Юрию Лихтинскому произнести эти слова. Наступившая вслед тишина по тяжести роднилась с контузией. И звуки возвращались так же, постепенно. Потрясенно выдохнул Яша. Зинаида Тюлина со стуком выронила перо. Коротко выругался Макаров. Бахиев гулко опустил кулак на столешницу. И, наконец, Чернов дрожащим то ли от волнения, то ли от ярости голосом произнес: — Какие у вас доказательства? — Увы, никаких, — вздохнул Лихтинский. Царская охранка никогда так не желала его убить, как партийная комиссия в тот момент. — У меня никаких доказательств, кроме моих собственных выводов, основанных на письме и на личном общении с Лариной. — Не вижу решительно ничего странного в этом письме, — заявил Бахиев. — Виктор Михайлович, Зинаида Александровна, у вас не сложилось впечатления, что пишет действительно душевнобольная? — Ни в коей мере. — У меня бы тоже не сложилось, если бы я точно не знал, что все чудовищные описания издевательств полностью выдуманы Лариной, — сказал Лихтинский. — Далее, когда я начал перечитывать его, меня начали смущать фразы о продаже души дьяволу и христианской крови… — Напоминаю вам, Лихтинский, что не все в нашей партии обязаны быть атеистами, как вы, — сухо прервала его Тюлина. — И потом, вы не знакомы с понятием метафора? — При всем уважении… вы ни разу не говорили с Лариной лично. Я же выслушивал ее две недели. Поверьте, это не метафора. Она действительно верит, что в политике все решается по воле нечистых сил, что Русская церковь — ложная церковь, и я был еще очень рад, что она пока не знала о новом царском «старце»… И опять же, про некий голос в голове… — Мы все слышим такой голос, Лихтинский. Это голос нашей совести, который велит нам бороться против несправедливости, — назидательно сказал Бахиев. — Разве у вас самого нет такого внутреннего голоса? — Я не могу больше этого слушать! — воскликнул Макаров. — Откуда взяться голосу совести у предателя? И какое отношение все это имеет к тому факту, что он выдал Ларину полиции? — Если не можете слушать — вольны покинуть заседание, — подсказала Тюлина, и Макаров последовал ее совету. Лихтинский почувствовал облегчение. А если бы еще и Яша убрался — стало бы совсем хорошо. — Мы обещали выслушать вас, не прерывая, — произнес председатель. — Приносим извинения. Пожалуйста, продолжайте. — Я выдал Ларину по той же причине, по какой ранее утаил ее письмо. Она психически больна и не отдает себе отчета в собственных действиях. Для ее же блага ей следует находиться в хорошей частной лечебнице. Я думал и о том, как будет лучше для партии. — Думать о партии — забота ЦК, — нахмурился Чернов. — Виктор Михайлович, не узурпируйте, — мягко предостерегла Тюлина. — Я считал, что участие Лариной в акции нанесет нашей партии вред, — продолжал Лихтинский. — Я представлял, как будут выглядеть заголовки газет, если выяснится, что партия социалистов-революционеров привлекает для участия в терроре душевнобольных — это то же самое, что и малолетних… — Заявление, в целом, справедливое, если бы оно соответствовало действительности, — поразмыслив, заключил Чернов. — Но я повторяю свой вопрос: какие у вас есть доказательства того, что Ларина больна? Вы не врач, чтобы делать такие заключения. — Но доктор Эрубель — уважаемый в Европе специалист в области различных нервных расстройств. Он заключил, что Ларина больна и должна находиться под присмотром. — Все мы знаем, как делаются такие врачебные заключения. Любой здоровый человек уже после недели в тюрьме может быть доведен до полнейшего нервного истощения. — Я бы не доверял в этом плане нашим тюремным врачам, верно, но доктор Эрубэль — другое дело... — Вы что, знакомы с ним лично? — Да, доводилось. Я уверен в нем как в порядочном человеке и внимательном к своим пациентам враче. Я также знаком с порядками в его клинике, полностью исключающими всякое жестокое обращение с пациентами. — При каких обстоятельствах состоялось выше знакомство? — Я был его пациентом. — Морфинизм? — мрачно уточнил Чернов. — Психозы и нервное переутомление. — Господи… — Отчасти именно поэтому я сразу почувствовал, что с Лариной что-то глубоко не так… — Это мы в протокол включать не будем… Зинаида Тюлина аккуратно обвела последние фразы в рамочку и, капнув чернил, ребром пера растушевала внутри рамочки. — У меня есть несколько телеграмм и одно обстоятельное письмо от доктора. Я связался с ним частным образом, на правах знакомого. По причинам этическим доктор Эрубель не мог представить историю болезни своей пациентки, поэтому в письме фигурирует фрау N. Прошу приобщить к делу, — Лихтинский передал Тюлиной остальные бумаги. — Сегодня мы, конечно, со всем этим ознакомиться не успеем… Вы имеете еще что-то сказать, господин Лихтинский? — спросил Чернов. — Да, — Юрий обернулся к Яше, чуть улыбнулся. — Я хотел просить у вас прощения. У ЦК и у всех товарищей, так как я виноват. Я не знал, как должно поступить революционеру в той ситуации, в которой я оказался, будучи поставленным над Лариной. Я пытался убедить ее в том, что ей лучше оставить террор, но она и слушать не хотела, только требовала дать ей бомбу. Я оттягивал время, как мог, и в конце концов не придумал ничего иного, как выдать Ларину, чтобы ее снова поместили в лечебницу. Во всей неочевидности вставшего передо мной нравственного выбора я не подумал обратиться за помощью и советом к товарищам. Характер моей деятельности требовал от меня всегда ориентироваться самому и принимать сложные решения, так что я почти забыл, что не только я своими действиями представляю партию, но и партия стоит за мной. Я не хотел делить с партией ответственность, а потому так долго мучил вас всех... и тебя, Яша, особенно... тем, что не хотел давать никаких объяснений. В своем саморазъедающем индивидуализме я не хотел верить, что меня поймут и прислушаются ко мне. Но теперь я осознал, что заблуждался все это время. Я вверяю себя вам, мои дорогие товарищи, полностью и беззаветно, как должен был сделать уже давно, но созрел лишь теперь.***
— Это было самое трогательное, что я слышал от тебя, Альберт, — сказал Яша, когда они вдвоем выходили из квартиры Чернова. — Заткнись. — Я тебя прощаю. И ЦК тебя прощает, — смеялся Яша. — Меня не оправдали, а оставили дело для более детального рассмотрения. — Ну, это то же самое... — Вовсе нет, мне даже оружия и документов не вернули. — Зачем тебе? Живи пока в Женеве. — Ну а после? Ты не думал? Ведь даже если оправдают в провокаторстве, то ведь террор мне закрыт... — И пусть, займемся мирной работой. Будто кроме террора нет путей… — отмахнулся Яша. Пока шли по Рю де Рив, Яша болтал о чем-то, Лихтинский, как обычно, не слушал, думал о своем, даже забывал напомнить Яше, чтоб не льнул к нему так откровенно и у всех на виду. Впрочем, ему всегда только мерещилось, будто кто-то может узнать о них. Было по-весеннему свежо и сладко, пахло цветущим каштаном, и то тяжелое, давящее в груди ощущение чего-то близкого и непоправимого наконец-то отступило. И почему бы, вправду, не заняться мирной работой? У дверей своей гостиницы Лихтинский распрощался с Яшей, обнял его, расцеловал в щеки, немало удивив таким нечастым проявлением дружеских чувств. Подождав немного, пока Яша развернется и отойдет хотя бы на десяток шагов, Лихтинский вошел в холл и оказался лицом к лицу со своим партийным товарищем Иваном Макаровым. В правой руке тот держал браунинг.