***
— У тебя три минуты, — рыкнул грубым басом, перекатывая сигарету из левого уголка губ в правый, видя, как тело, сидящее на нижней скамье и укутанное в старую синюю куртку (напоминавшую о том, как однажды служила подстилкой под колени, спину или зад), испуганно передёрнулось, поворачиваясь лицом, которое, боже, блять, весьма неплохо вписалось бы в постер к фильму о серийных убийцах с мордашками невинных людей. Йену хватило двадцати секунд, чтобы опомниться, встать и, выдохнув так, будто на несколько часов задерживал дыхание, сделать пару шагов. Походка у него была шаткой, словно он закинулся галоперидолом и догнался литием, неуверенной, словно не был готов, что тот, кого он звал, действительно придёт, что действительно клюнет на те смс-ки. Походка его была насколько знакомой, насколько въевшейся в сетчатку, что у Микки по коже расползлись мурашки и позвоночник прошило нервной дрожью. — Подойдёшь ближе — пальну по ногам, — потому что реально пальнёт, если, как некормленная собака, почует его запах, если, как выброшенный на улицу лысый кот, почувствует его тепло; потому что реально сойдёт с ума, если проведёт с ним дольше обещанного самому себе. — Говори, чё хотел, и расходимся. Он бессознательно сжал кулак в оттянутом кармане, когда рыжий с отсутствующим инстинктом самосохранения, не прислушавшись к предупреждению, шагнул ещё, и до ноющих желваков стиснул зубы, когда случилось глаза-в-глаза. Зелёные радужки ускоряли пульс, который бился теперь, как под спидами, расширенные зрачки выламывали кости, яркие мерцающие точки от уличных фонарей наизнанку выворачивали внутренности. Мику нужно было отвести взгляд и вспомнить, кто он и кто перед ним стоит, но он не мог. Он пырился, блять, и понимал, что в разыгранной партии здравый смысл проёбывал всухую. — Мик… — легко слетевшее с губ его имя так быстро пустило по пизде весь выстроенный по пути сюда план, что практически стало обидно, ведь, протаптывая дорогу до футбольного поля, он уверял себя, что не испытывает к нему ничего, что остыл, «переболел», что сумел научиться жить без него и жить по-другому уже не собирался. — Я столько ошибок совершил, — чесалось ответить, что «родиться — было самой главной из них», — и не знаю, как их все исправлять. Ты злишься на меня, я понимаю, но… — только не «но», только не эти ёбаные «но», — …я постоянно думаю о тебе, о том, как много раз делал тебе больно… — Больно? — это вырвалось невольно, как из бутылки хлестало бы пиво, если бы её растрясли, как из зажившей раны сочилась бы кровь, если бы с неё содрали корку; это вырвалось скопившимся, ищущем освобождение, ассорти чувств, преследуемых его на протяжении месяца; это вырвалось с искажённой усмешкой и осознанием, что чердак отъехал окончательно. — Мне жаль, правда. Я бы очень хотел всё изменить, отмотать время, блять, поступить иначе. Да, ты вряд ли меня простишь, но… ты нужен мне, Микки. Пиздец как нужен, понимаешь? — последнее он произнёс на выдохе, будто бы пытался сказать это быстрее, чем успеет сдержаться, передумать. И в этом Микки его хорошо понимал, потому что сам изо всех, сука, сил сдерживался, чтобы не наплевать на собственную гордость и не сдаться. Чтобы не забыть тех сраных дней и ночей, когда корчился в слезах и соплях, как Келли из начальной школы, которая от подставленной подножки ёбнулась своим миловидным личиком об пол и, крича маму, рыдала на весь коридор. Микки сдерживался не потому, что с психу боялся рыжего заколоть или пристрелить, а потому, что боялся в очередной раз осечься, ведь соображал, что исхода у этого разговора всего два: в первом он присоединится к отцу по статье за убийство с отягчающими, во втором — после следующего депрессивного эпизода, когда Йену опять приспичит решить, кому и как будет лучше, вздёрнется на турнике в комнате. И оба этих расклада его совсем не впечатляли. — Это ты подметил верно, — отбрасывая окурок в сторону и сплёвывая на газон, — прощу я тебя вряд ли, — и вновь (опрометчиво) заглядывая в глаза напротив, где переливалось такое сожаление, какое он видел только у тех, из кого на этой неделе выбивал бабки: искреннее, неподдельное. — Ну, у тебя всё? Ответом на его вопрос было затяжное молчание и приглушённое похрустывание травы под подошвой. Он напоследок окинул взглядом покусывающее губы чудовище, цапнул ногтём большого пальца крыло носа, шмыгнул и развернулся, чтобы уйти (чтобы, вернувшись домой, проклясть себя за слабость), но, когда в правое запястье впились хваткой, способной одним движением заломать руку, остановился. Прикрыл глаза, напоминая себе о ноже в заднем кармане и пушке за поясом, и дёрнулся, смекая, что ещё чуть-чуть и сломается. — Блять, Мик, подожди… — Хуле тут ждать, а? — вышло как-то горько, едва ли пискляво; током переёбывало от жажды поверить, подождать, попробовать хотя бы разок, посмотреть, вдруг что из этого выгорит, вдруг получится, вдруг нихуя ещё не потеряно. — Чё, думал, месяц помаринуешь меня, прибежишь обратно, а я расстелюсь перед тобой, как… — но Йен был прав ещё в кое-чём: Микки злился. По-прежнему злился, потому что его одновременно, блять, разрывало желанием быть с ним и никогда больше с ним не пересекаться. Потому что его одинаково сильно хотелось поцеловать и отпиздить. Потому что рядом с ним Микки превращался в бесхарактерную тряпку, и если Йен сейчас, перестав болтать, скажет ему встать на колени и отсосать — он встанет на колени, блять, и отсосёт. — Просто послушай меня. Я… — Нет, — огрызнулся, тяжело сглатывая и выдыхая носом. — Нет, всё, хорош, — под кожей в бешенстве зашлись желваки, когда он увидел, что несчастный самоубийца не отступил, наоборот — подошёл на шаг ближе, почти незаметно вытягивая предплечья вперёд. — Микки. — Закрой… — он наставил на него указательный палец, как бы его предостерегая от рискованных движений, а себя — от необратимых последствий. — Закрой свой ёбаный рот, — прорычал, (не) фокусируясь на том, как язык Йена бегло скользнул по пересохшим губам, смачивая их поблёскивающей в свете фонарей слюной. — Почему всегда так, Галлагер? Почему ты, блять, пользуешься мозгами только тогда, когда всё проебёшь? Какого хера? Считаешь меня долбоёбом, который будет терпеть все твои выходки? Думаешь, буду хавать все твои закидоны, а, Йен? Мнение Йена ему, конечно, особо не упёрлось, это, скорее, были риторические вопросы, потому что ответы на них он дал себе сам примерно десять или сто дней назад; потому что естественно он будет — будет терпеть, будет хавать, будет смотреть на не шевелящийся труп в своей кровати и винить себя, будет захлёбываться бухлом, задыхаться сигаретами, давиться колёсами, будет послушной блядью стелиться по одному его зову и подставлять зад, лишь бы всё приблизилось хотя бы к подобию нормальности, к видимости, что дальше станет легче, проще. Сейчас та палка с заточенным концом тыкалась в глотку ему, и ничего, чтобы от неё избавиться, он не делал. Смотрел на свою конопатую «карму» и внутренне заливался хохотом, ведь, охуеть шутка, Микки Милкович, гроза всей южной стороны Чикаго, которого даже собаки за тысячи футов обходили, стоял и трясся, как малолетка на первом свидании, перед единственным, кому позволил себя растоптать. Разве не смешно? — Я люблю тебя. Нахуя это было ляпнуто, нахуя с таким придыханием и нахуя Йен опять играл в свои игры, Микки не знал. Да и разбираться уже было поздно, потому что, когда на последнем слоге у него сорвало шифер и отрубило все шестерёнки, отвечающие за логику и здравый смысл, стало не до этого. Потому что он бросился к чудовищу в лапы, до белёсых пятен сжал его щёки и припал к его потрескавшимся губам с голодом отощавшего, скитающегося по бескрайним, блять, пустыням, путешественника. Он целовал так, будто прощался: отчаянно и дико. Он кусал, вытягивал чужой язык зубами, своим слизывая проступившие капли крови, наматывал и оттягивал рыжую копну волос, цеплялся пальцами и нещадно царапал кожу. Микки проиграл. Наебал себя и всех вокруг, что справился, что преодолел, пережил и мог существовать отдельно, независимо от Галлагера. Ходил, улыбался, делал вид, словно всё в порядке, что ничего не мешает ему дышать, что ничего ритмично бьющееся в груди не болит, что он здоров и невредим, а на самом деле каждый ёбаный день умирал. И придётся ли ему умирать снова?«не палка о двух концах»
18 июля 2015 г., 19:05
В загаженной комнате, увешанной музыкальными и нацистскими плакатами, искусно обставленной алюминиевыми банками с прожжённым или пробитым ножом-бабочкой дном, заполонённой мелкими полупрозрачными пылинками, свободно танцующими в воздухе и оседающими на (пока ещё) пустующих поверхностях, царила тишина.
Хотя тишина в этих провонявших человеческой тоской и хмелем стенах была понятием относительным, потому что через разъёбанное окно с выпадавшей вовнутрь облупившейся рамой доносился лай бездомных псин и завывания одичалых бомжей; потому что носовая перегородка у Мика уже как несколько лет была смещена и не храпеть звуком мчащихся по рельсам колёс поезда не позволяла; и потому что мобильный, пару недель назад без предупреждения позаимствованный у мудилы-владельца ларька на углу, который подумал, что не продать бутылку водки можно без последствий, трещал на тумбочке вибрацией около четверти часа.
Мик разлепил тяжёлые веки, лениво слизнув стекающую с уголка рта слюну, дважды моргнул и убийственным (насколько это в сонливом состоянии возможно) взглядом уставился на пластиковый корпус, надеясь, что ночной самоубийца решит сдаться — потерпит до утра, до которого, по ощущениям, не более пяти-шести часов, а потом под послеполуденные лучи негреющего чикагского солнца познакомится с железной, слегка поржавевшей «кармой», надламывающей коленные чашечки тем, кого мама в детстве правилам хорошего тона не научила.
— Господи, нахуй, заткнёшься ты или нет? — нервно прохрипел вполголоса, но, подвластный любопытству, всё же вытащил из-под одеяла одну руку, схватился ею за телефон, подвёл экран, расползшийся паутинами трещин с забившимися туда крошками мусора, поближе и, размыленным зрением различив набор цифр, врезавшихся под корку шрамом от пролетевшей по касательной пули, неожиданно понял значение словосочетания «дыхание выбило из лёгких». — Блять.
Блять, потому что сон в последнее время приобретал для него черты привилегии (это слово он услышал от тараторящей на фоне бабы-репортёрши с новостного канала, пока занимался «воспитанием» чувака, не знавшим, что брать у Милковичей и не возвращать — дело наказуемое). Блять, потому что этой привилегией, добровольно лишившись на сутки грабежей, выбивания долгов и разруливания навороченного братцем-ебанатом дерьма, планировал сегодня воспользоваться, разыграв с самим собой спектакль в добропорядочного гражданина, который провёл целый день дома за исчерпыванием запасов пива и деградацией перед телевизором. И стократное блять, потому что одиннадцать цифр, выделенных жирным шрифтом сверху блоков сообщений, садистски изъёбывалось над подёрнутым пеленой усыпляющих таблеток сознанием.
[2:27] привет. поговорим?
Он прикусил передними зубами слизистую нижней губы, перевернулся на спину, иронично прижав телефон к солнечному сплетению, где ускоренно колотилось то, что, казалось, давно проёбано, провёл высунутой из-под подушки ладонью по помятой роже, оглянулся, будто бы пытаясь догнать, не словил ли приход, и подтянулся к изголовью кровати в сидячее положение.
[2:28] я уверен, что ты не спишь.
[2:28] как и я.
Кишки всемеро скрутило и втрое развязало узлом, постепенно превращающимся в эшафотную петлю. Кожа под линией роста волос покрылась лёгкой испариной, и в башку выстрелило две мысли. Первая — что за многозначительное «как я», совершенно отчётливо намекающее на то, что между ними, месяц не контактирующими, четыре недели друг о друге не вспоминавшими и тридцать дней мечтающими забыть, всё ещё что-то есть. И вторая — откуда вообще конопатое чучело отрыло его новый номер? Если причиной прерванному сну и явно наклёвывающемуся пиздецу стал тот увалень из ларька, Микки с преогромным удовольствием познакомит его с ещё одним видом «кармы» — огнестрельным и с ёмкостью на двенадцать «нравоучений».
[2:32] пожалуйста, только не игнорируй меня.
[2:32] нам нужно поговорить.
[2:35] Микки…
[2:37] я скучаю по тебе.
А по рыжему он шмальнёт из картечи, чтобы наверняка. Чтобы не сидеть в половину третьего утра, не пырить в ярко-светящийся дисплей, выжигающий на роговице блики, и не прокусывать до щиплющих ранок снаружи и до саднящих язв изнутри губы. Чтобы не думать, что вслед за одним выстрелом ёбнет и другой — только дулом аккурат в центр его лба, потому что без рыжего (как, впрочем, и с ним) невыносимо. Потому что их отношения — это не палка о двух концах; это палка с единственным остро заточенным концом, попеременно тыкающим их в глотки. Разница заключалась лишь в том, что привыкший Микки умел вертеться на ней, как вертится на хуях уличная давалка, а Галлагер пытался остриё обломать, затупить.
[2:39] я хочу тебе всё объяснить.
Грудную клетку сворачивало спазмами, тупая боль откликалась в области висков. Ему пришлось слепо дотянуться до тумбочки и, по ходу повалив с неё переполненную пепельницу и пустую кружку, взяться за пачку сигарет. Несколько раз чиркнув ребристым колёсиком, надо было закурить и поглубже затянуться, иначе высока была вероятность поехать крышей основательно и бесповоротно. Глядя на висящие в диалоговом окне сообщения, он клялся себе вот-вот нажать на кнопку блокировки и постараться заново уснуть, а на утро — выкинуть телефон и выделить время, чтобы наведаться в ларёк, прихватив пару весомых аргументов, почему Микки Милковича сдавать нельзя.
Правда была в том, что, вопреки поговорке «разбитое не склеить», себя Микки склеивал снова и снова: сначала бухлом, отравляя и без того потрёпанный организм, потом сексом, втрахивая в матрас, в стену, в пол любого, кто готов был оттопырить зад, и напоследок — дурью, расплавляя в черепной коробке остатки сбережённых на чёрный день мозгов. А Йен, вопреки поговорке «после драки кулаками не машут», махал ими и до, и после, и в процессе, на каком-то генетическом уровне стремясь разъебать то, что разъебано уже. Он махал всегда где-то на периферии, почти что незримо, неосязаемо, но каждым разом попадал точно в цель: фальшиво-случайно забредал вечерами в «Алиби», таскался под путями, где Игги толкал местным наркоту, палил нечитаемыми взглядами с противоположной стороны дороги, проходя мимо.
[2:43] пожалуйста, давай поговорим.
[2:43] я буду на футбольном поле. приходи.
И махать, очевидно, продолжал до сих пор, потому что экран, до этого не подающий признаки жизни (Микки успел с облегчением подумать, что телефон, наконец, сломался), помимо букв, вспыхнул размытой фотографией выставленных в ровненький, сука, ряд (как, блять, для отчёта врачу) оранжевых пузырьков с таблетками, которых было меньше, чем Микки помнил.
Он вздёрнул бровь, стряхнул щелчком большого пальца по фильтру пепел в образовавшуюся горку такого же у кровати и прищурился.
Конечно, рыжий мог просто ссыпать половину и выдать это за «я принимаю лекарства», но… ведь мог и правда их принимать? В любом случае, доверия он с недавнего времени вызывал не больше, чем Терри, со всей присущем ему искренностью уверяющий, что в ближайшую неделю за решётку не вернётся. У этих двух было кое-что общее — они оба умели виртуозно пиздеть и переобуваться со скоростью летящей в сердце девятимиллиметровой пули. И Микки на их трёп почему-то вёлся (может, потому что говорили они убедительно, а может, потому что Микки перед ними был слабовольным, бесхребетным овощем).
И может, именно по одной из этих причин он, не нажав на кнопку блокировки и не постаравшись заново уснуть, неторопливо поднялся на ноги, натянул на себя потёртые джинсы, растянутую кофту и подранные кроссовки, сунул за пояс пушку для надёжности, вложил в задний карман нож, решив, что, если чужие объяснения зайдут не в то русло, будет не прочь высечь пару слов у Галлагера на туловище, и вышел из дома.
Или, может, ему просто захотелось прогуляться?