Часть 1
16 августа 2012 г., 19:30
Хрупкая бабочка порхает на солнце, купается в необъятных просторах воздуха и лучах света. Им нужен исключительно солнечный свет – все великолепные бабочки летают только из-за того, что солнце ласково уговаривает, просит их пощеголять своей восхитительной расцветкой, выставив тем самым в выгодном свете... свет.
И ты такой же. Порхаешь, невинно строя глазки всем подряд. Жаждешь очаровывать, последствия тебе совсем не интересны. Другое дело, если при зрительном контакте ты медленно опускаешь ресницы, а потом так же медленно поднимаешь глаза на собеседника. Одно только это заставляет не отрывать от тебя глаз. А потом ты размыкаешь уста. И мелодичный негромкий голос звучит в ушах даже тогда, когда ты уже молчишь. Не получая ответа, вновь упорхаешь, тем самым заставляя вцепиться в тебя взглядом, вылавливать глазами вечно движущуюся фигуру из толпы безликих разноцветных особ. Я хочу однажды поймать тебя в объятья. Но это где-то там, на задворках моего сознания, а сейчас я стою неподвижно.
Что ты сделал со мной?
Ты лишил меня слуха: в ушах моих звучит только твой голос. Но еще хуже, когда там появляется твоя музыка.
Ты лишил меня зрения: теперь я вижу лишь разноцветные пятна вокруг. И единственное солнечное пятно – оно одно наполнено жизнью. Его жизненная энергия заливает все вокруг светящимися лучами, и окружающие тонут в них, безропотно. Неужели никто не видит эти светящиеся от счастья лица утопленников?..
Ты даже возможности двигаться мне не оставил. Как мне шевельнуть хоть пальцем, если я лишен твоего прикосновения?
Уйди, ради бога, оставь меня и унеси с собой солнце, которое беспрестанно слепит глаза. Скоро я вконец ослепну из-за него, а потом – я уверен! – потом я потеряю способность слышать ноты, которые Господь в своей милости пишет моими руками. Твое солнце единственное в своем роде – оно способно оглушить.
Я слишком долго стоял, замерев, и ты сжалился над моей неспособностью двигаться. Мелодичный голос приближается, переплетаясь с громким, слишком громким для приличного вечера, серебряным смехом. Эти звуки врезаются в уши, издеваясь, а твоя рука хватает мою и тянет меня в сторону клавесина. Ты объясняешь свою выходку. Вернее, тебе кажется, что ты объясняешь ее. Хочешь сыграть в четыре руки? Я ужасаюсь. Я буду с тобой?.. О нет, конечно же, нет, это ведь не я? Это ведь не я послушно сажусь за инструмент, с некоторым ехидством кивая публике. Это же не моя рука судорожно сжала твои пальцы, надежно прячась за пюпитром клавесина, на который поставлена толстая нотная тетрадь – зачем? – и вызвав изумленное выражение в глазах, подернутых хитростью. Высвободив свою руку таким образом, чтобы пальцы скользнули по моему запястью под кружевной манжетой, ты ударил по клавишам.
Звук слишком резкий в образовавшейся тишине. Следующих несколько минут мелодия льется, круги перед моими глазами пляшут ей в такт, а пальцы движутся, кажется, подталкиваемые твоими касаниями.
Пытка, длиною в несколько часов и длившаяся меньше десяти минут, заканчивается. Я поднимаюсь – слишком резко, наверное, потому что предметы приобрели удивительно четкие очертания. Не глядя, отхожу в сторону, а на самом деле убегаю. Мысленно бегу – в темноту, во мрак, чтобы скрыться, – а на самом деле неспешно продвигаюсь к выходу в сад. Прохладный черный бархат ночного воздуха хорошо отрезвляет, он всегда прекрасно помогал мне. И я понимаю, что солнце уже лишает меня рассудка. Оно способно убить во мне всякие остатки разума, сейчас осознание этого было особенно ярким; более туманные намеки своего разума я еще предпочитал игнорировать, но сегодня понимание ударило по натянутым нервам, грозя швырнуть мое сознание в кромешную тьму, если я ничего не предприму.
Внезапно взгляд вылавливает золото волос – уже слишком близко.
– Маэстро, вы играли бесподобно, – голос, чуть громче шепота, убивает своей сладостью.
Я приближаюсь к нахальному композитору, снова игнорируя предупреждение разума о том, что еще шаг – и я сгорю в губительной близости моего солнца. Наконец понимая, что могу двигаться, я поднимаю руку, тыльной стороной ладони проводя по жесткой ткани камзола от локтя к плечу.
«Слишком неприлично», – мелькает у меня в голове, когда ты подходишь еще чуть ближе и поднимаешь голову, обдавая дыханием мой подбородок и губы. Еще секунда – и я сильно сжимаю твое плечо; вздрагиваешь, однако не делаешь попыток освободиться или отодвинуться.
Ты слишком теплый, а я чересчур долго жил в отсутствии этого тепла, теперь ты меня обжигаешь. Я стою неподвижно и почти так же сильно сжимаю твое плечо. Солнце почему-то улыбается и тянется к моим губам; я знаю, что сейчас последует – ожог, сильный, который не сойдет еще много месяцев с поверхности моей памяти. Но ты всего лишь опаляешь своим дыханием мне губы и чуть размыкаешь уста, замирая в нескольких миллиметрах. А я вливаю свое дыхание тебе в приоткрытые губы и прислоняюсь лбом, не разрывая зрительного контакта.
Все слишком медленно, будто в тумане, в тумане из чувств, в котором, не знаю, как ты, а я потерялся уж точно. Всегда такой стремительный в своих движениях, сейчас стоишь передо мною – еще полшага и будешь прижат вплотную к моему телу, – так послушно ожидая меня и неотрывно смотря своими светло-карими глазами куда-то глубоко. Я не берусь сказать, куда ты смотришь, так же как не могу сказать, что ты видишь. Ты всегда видел больше других. И слышал, верно, ангелов.
- Это бессмысленно, - мой разум тихо стонет, рваным дыханием пытаясь образумить хотя бы того, кто стоит так непозволительно близко ко мне. Мое самообладание уже давно сожжено.
А композитор лишь улыбается глазами и, круша весь туман моих чувств, обнимает меня за шею, притягивает к себе, заставляя сделать этот злосчастный последний шажок, и, кажется, нарочито медленно касается моих губ своими. Я на секунду замираю, надеясь отстраниться, но сам понимаю, что не сделаю этого – солнце выжгло в моей голове все мысли, кроме тех, что, я знаю, погубят меня. И, подчиняясь тем самым мыслям, я резко, и даже грубо, притягиваю Моцарта к себе за талию – она у него удивительно тонкая, – провожу рукой вверх по спине и, коснувшись шеи, обратно. Он изо всех сил прижимается ко мне, чувствую, что его руки стянули мой парик и начали ласкать волосы. От этих ощущений я сильнее стискиваю худое тело, которое в ответ лишь жмется ко мне, и углубляю поцелуй, уже пробуя его дыхание на вкус. При этом вместе с дыханием я ловлю и стон, который в попытке быть тихим получается еще более глубоким, исходящим из самой груди моего солнца. Еще спустя несколько движений теплых губ, помимо коих я не различаю уже практически ничего, мою кожу жгут прикосновения тонких пальцев. Вопрос о том, когда Моцарт успел пробраться под одежды, из мозга выталкивает осознание того, что на самом деле происходит и что за этим последует. Это похоже на внезапно свалившуюся невесомую кучу снега. В теле снова появился ненавистный холод, который давал силы остановиться.
Не прерывая поцелуя, я грубо оттолкнул от себя теплое солнце, и холод, успевший было вернуться внутрь, безжалостно хлестнул тело снаружи. Я видел, хотя, скорее, чувствовал откровенное разочарование на лице композитора, стоящего напротив. Не имея сил вытерпеть это из-за темноты не видимое сейчас разочарование, обращенное ко мне, я отвернулся. Уши уловили судорожный вдох; сам же я, кажется, обходился без воздуха еще с того момента, когда мы начали играть на клавесине…
– Рамки приличия сдавили стальными тисками? – на первом слове мелодичный голос дрогнул, но уже к концу фразы в нем проскользнуло неприкрытое ехидство. – А что еще делать капельмейстеру Его Императорского Величества непозволительно?
Я резко обернулся к нему. Мое солнце, которое отняло у меня зрение, слух, – он готов был все вернуть мне с избытком. Все. Лишь из-за той секунды, в течение которой я вцепился в его пальцы, ища спасения у своего же губителя, и короткого последнего шага, что был сделан благодаря его же рукам, обнимающим меня за шею.
Я подошел к нему и, прикасаясь согнутым указательным пальцем к подбородку, чуть приподнял его голову; светло-карие солнечные глаза смотрели с вызовом. Не отрывая взгляда от него и следя за его реакцией, я, стараясь копировать ту вежливую интонацию, которую при дворе мне приходилось использовать почти всегда, прошептал:
– Я искренне надеюсь, что маэстро пожалует завтра ко мне. Я желаю попробовать сыграть в четыре руки свою новую симфонию, а тут нам определенно помешают ваши поклонники, – я усмехнулся. – Пожалуй, позволю себе пригласить вас… на ночь.
Все, что я заметил, прежде чем Моцарт отскочил от меня, были его глаза, блестевшие озорством. В следующую же минуту мне в руки был всунут парик, которого постигла столь горькая участь, а когда я поднял глаза на свое солнце, он уже был в нескольких метрах от меня.
– Я уверен, что мы сыграем в четыре руки… утром!
За словами последовал как всегда громкий смех, и его обладатель скрылся, оставляя мне только воспоминания и мысли о завтрашней ночи.