Pimples dangerous and blessed
9 августа 2015 г., 10:01
When I was a child I asked my mom
How did that man look like
How was he before that fatal bomb
I wonder if we are alike
I asked mom about his favourite food,
The colours and seasons and attitude,
The expressions and words that he used
How did he say my name
If he did at all
Did he seek justice, did he seek fame?
If he sought anything at all
I feel it could be good
To go for a walk or fishing or play golf,
Or go on a octopus ride or to the wood
Read books out loud
And he will meet me after school
That will make me feel proud
And I won't break a single rule
But instead I have his worn out uniform
And a shell-case too
Mom, I have a last question for you
What flowers did he like?
'Cause I want to buy some
That might build between us a liaison
Although there is no grave to put them on
Роджер ворочается в полутьме — в город пришла жара и принесла эти душные августовские сны о женщинах. Помнится, в пятнадцать лет женщины плотно вошли в него — таким же августовским сном, — женщины стали приходить и уходить каждую ночь, и не мысли, а ночные рефлексы стали двигать его тело.
Часы говорят, что совсем скоро рассветет, и округу разбудит выводок жаворонков, свивших гнездо прямо у окна Роджера. С восходом совсем недавно родившиеся птенцы как по часам начинают пищать, и Роджер с отвращением представляет их голые тельца, пучеглазые мелкие головы и разинутые рты.
Этим летом они начинают вопить громко-громко, будто Роджеру на ухо, когда он ложится, разморенный небывалой жарой. Каждая косточка в теле гудит – так он устает. Пять дней в неделю его команда по регби занимается, готовясь к новому сезону, и, несмотря на то, что его последний школьный год, казалось бы, подошел к концу, Роджер не пропускает ни одной тренировки. Он и сам не знает, в чем тут дело: спорте, в привязанности к команде или в желании иметь обязанность, от которой он бы не смог отвертеться.
С каждым днем они начинают тренировки все раньше и раньше.
С каждым днем становится все жарче и жарче; бесчеловечные двадцать шесть градусов загоняют всех горожан в дома под слабый ветерок хлипеньких вентиляторов.
С каждым днем Роджер ложится все позже и позже, зная, что сегодня, как и за день до этого, ему приснится что-то такое же жаркое и влажное, заставляющее его просыпаться раскрасневшимся и подозревать, что Джон, лежащий на кровати у другой стены, по его глазам прочтет, что же это было.
Роджеру уже семнадцать, и днем он борется с солнцем – забрасывает мяч так далеко, чтобы он сбил солнце к чертям с небесных петель, и оно упало куда-то за горизонт.
Роджеру только семнадцать, и по ночам он всякий раз проигрывает битву с собственным сознанием. Парад обнаженной плоти в его голове пульсирует и взрывается, заставляя его самого пульсировать и взрываться; каждое утро он опустошает домашний баллон с водой, по полчаса стоя под холодным душем, и каждый вечер застирывает белье, сгорбившись над раковиной.
От ледяной воды руки краснеют и отказываются слушаться; Роджер выводит пятна, зная, что следующим вечером ему придется делать это еще раз.
С самого начала, с того дня, когда Джон по наставлению матери познакомил десятилетнего Роджера понятиями «секс» и «беременность» (про последнее он распинался особенно долго), Роджер понял, что сексуальное желание – часть священного «быть взрослым», — но он даже не предполагал, что оно будет означать постоянную, иссушающую неудовлетворенность.
Роджеру понадобилось немало времени, чтобы понять, что он спутал влюбленность и похоть. Если в первом случае ты прячешь под подушкой собственные корявые стихи, то во втором порножурналы и сальные фантазии.
Роджеру не нравится это слово. «Похоть». В его представлении оно уничтожает личность, низводит до уровня пещерного человека, и еще множество высокопарных формулировок, от которых почему-то перепихнуться хочется еще больше. Роджер старается избегать прикосновений к телу, как будто оно больно заразной болезнью. По утрам, чтобы прийти в чувство, ему достаточно умыться холодной водой, а ночью, опустошенный, он на самой низкой громкости слушает радио, стоящее у изголовья.
Но после того, как он засыпает под музыку, до наступления утра остается много времени. Около часа ночи, когда напротив мерно сопит Джон, ситуация в пижамных штанах близится к полнейшему коллапсу. Ткань натягивается, впивается в кожу, сбивается в складки, все тело лихорадит, и хочется дотронуться до себя так сильно, что из Роджера просто дух выбивает.
Воспоминания о снах разбиваются о внутреннюю поверхность черепа, как будто бьют настенные часы. Бум, бум, бум.
Рыжая девушка с фигурой, похожей на песочные часы, и грушевидными грудями, нагая, гладкая, вся осыпанная веснушками, выходит из реки Кам и опускается перед Роджером на колени.
Женщина с ярко накрашенным красным ртом подходит к нему на вечерних танцах и направляет его правую руку себе между ног, прямо под платье.
Знакомая, работающая в кондитерской, водит испачканными в глазури пальцами по своим губам, открывая белые зубы и кончик влажного языка.
Этих прерывающихся до самого главного видений достаточно для того, чтобы Роджер взвился под одеялом и через ткань потрогал себя рукой.
Оргазм бьет по голове кувалдой, и Роджер каждый раз задается вопросом: всем ли так тяжело переносить мокрые сны, или он действительно так редко притрагивается к себе, что после каждого раза ему приходится еще несколько муторных минут приходить в себя?
Он так и не может до конца понять, отчего ему так неудобно и стыдно даже думать о том, чтобы, дотронуться до себя. Дело не в спящем рядом Джоне и не в том, что он не слышал, чтобы мать хотя бы раз произнесла слово «секс». Причина сидит в нем самом. Она представляется Роджеру застрявшей в теле иголкой, причиняющей сиюминутные боли, пока однажды она не дойдет до сердца и не остановит его. Роджер не знает, правдивы ли такие истории, но Джон пугал его ими в детстве.
Возможно, причина в сменяющих друг друга студентках женского колледжа выше по дороге, которые снимают комнаты в их доме. Обычно квартиранток не больше трех, и живут они прямо напротив их с Джоном комнаты.
Иногда, если сидеть совсем тихо и прислушиваться, можно уловить их смех и быстрые разговоры, – а если сделать вид, что направляешься в ванную, то и постоять пару минут у их двери, подслушивая, о чем они говорят.
На самом-то деле Роджеру совершено плевать, обсуждают ли они планы на выходные, сплетничают о знакомых или делают домашнее задание. Куда интереснее — одеты они или нет, а если одеты, то во что; распускают ли они волосы, ходят ли на ночь в душ, а если да, то как и чем они пахнут и…
А если одна из них резко откроет дверь, Роджер успеет отскочить и сделать вид, что собирается спуститься вниз по лестнице.
Это то самое, что называют хорошей миной при плохой игре, ведь студентки не дуры и смекают, что к чему.
— Хочешь какую-нибудь из них? — спрашивает его Джон.
Роджер тушуется и неопределенно мотает головой.
— Я бы трахнул Фиби, — говорит Джон, но больше напоказ, чем искренне. — А ты нравишься Шарлотте. Я видел, как она смотрит на тебя за ужином. Так бы и съела, — посмеивается он, сея в голове Роджера целую армию новых мыслей и фантазий.
Вопросы бьются в голове Роджера как рыбешки, выброшенные на берег. Действительно ли она думает о нем? Хочет ли она его? Если хочет, то как? Значит ли это, что она готова переспать с кем угодно? Сколько мужчин у нее до этого было? И как? Действительно ли – Роджер вычитал в одном из запрещенных для продажи романов, – это жарко, влажно и тесно? Как она смотрит на него за ужином, если даже Джон все заметил? А мать заметила?..
Роджеру снится он сам, сидящий во главе стола у себя на кухне. Перед ним стоит человек, его черты знакомы Роджеру, но он не узнает его. У человека короткие каштановые волосы, как у Фиби, родинка над верхней губой, как у Шарлотты, и смуглая кожа, как у Сюзанны. Человек совсем обнажен, но между ног у него плоская, бесполая серая пустота. Она притягивает Роджера, он даже тянет руку, чтобы дотронуться, но точно знает, что пустота всосет его в себя, что ему придется исчезнуть и раствориться в этом человеке со знакомыми чертами.
— Роджер, — зовет его человек, — встань.
Но Роджер сидит, точно привязан к стулу, и во все глаза смотрит на плоскую грудь человека; раскрывает рот, чтобы ответить, но получается только стон.
Он не может отвести глаз от этой тусклой серой воронки. Такая обычно появляется в сливе раковины, и сейчас она манит, манит и манит Роджера к себе.
— Роджер, вставай!
Все тело сводит судорогой, и он просыпается, хватая за плечо тормошащего его Джона.
— Какой-то твой знакомый спать не дает. Зовет тебя под окном. Хочешь, чтобы мать проснулась?
— Что? Уже так поздно?
— Шесть тридцать, вообще-то. Надо было ложиться раньше, а не слушать это дерьмо по радио, — огрызается Джон, возвращаясь к себе в кровать. — Если у меня не получится заснуть, ты получишь, я и так на работе выматываюсь, как незнамо кто.
Роджер пытается встать с постели, но едва не валится с нее — все конечности будто сковало, голова гудит, а в штанах дела еще хуже, так что он оборачивает одеяло вокруг бедер и выглядывает из приоткрытого окна.
— Уотерс, сколько можно?
— Сторм, тише, мать твою! — громким шепотом отвечает Роджер. Тот нетерпеливо подскакивает на месте, да и вообще выглядит куда более свежим и отдохнувшим, чем Роджер. — Дай мне пять минут, — он захлопывает окно.
— Да, да, подрочи, хорошее решение, — бросает вслед ему Джон, когда он скрывается за дверью ванной.
В ванной Роджер спускает брюки и смотрит на себя в зеркало. Понятно, почему девчонки готовы гулять с ним, но полезь он к ним под юбку, ему несдобровать — глубоко посаженные, немного раскосые глаза, челюсть такая, что ей впору гвозди забивать, несуразно широкие плечи — и как кто-то может на это позариться?
А сейчас еще и заспанный, заторможенный, уродливо, пятнами, покрасневший.
И эрекция.
Роджер залезает в ванную, под холодную воду. Она еще ни разу не подводила, и уже через пару минут Роджер выбегает из дома, на ходу со всей силы толкая Сторма в плечо. Тот теряет равновесие и едва не падает на цветочную клумбу.
— Почему ты такой кретин, Роджер?
— Так вышло исторически, — усмехается тот. — Не надо было стоять под моими окнами и орать. Ты брата разбудил.
— Если бы я не разбудил брата, ты бы сам не проснулся, — протестует Сторм, но спорить не продолжает. Он младше Роджера на год, не такой крепкий и высокий, зато язык у него подвешен хорошо. Порой, желая задеть его, Роджер едко замечает, что на поле Сторм был бы полезнее в качестве судьи.
Сторм — один из тех редких приятелей, кто в состоянии спорить с Роджером до умопомрачения. Мало кто выдерживает его манеру беседы с резкими переходами от выражения своего мнения к безапелляционному словесному наскоку, когда Роджер готов задавить своего собеседника, смешивая факты и домыслы, так что любой в конце концов начинает пасовать, отдавая Роджеру корону победителя.
Сторм действует иначе: подначивая Роджера, так что тот злится, чувствуя себя круглым идиотом, а потом злится еще больше из-за того, что позволил Сторму опять так сделать.
Роджер бы даже сказал, что они со Стормом неплохие друзья — но его никогда не покидает ощущение, что их разведет какая-нибудь дурацкая причина, и они станут совершенно чужими друг другу людьми.
— Слышал, нашему общему другу с Hills Road вчера мать гитару подарила? — в своей обычной витиеватой манере начинает разговор Сторм, пока они бегут на тренировку.
— Понятия не имею, о ком ты, — отрезает Роджер и ускоряется. По утрам у него нет никакого желания болтать.
— Волнуешься? — меняет тему Сторм.
— С чего бы это? — огрызается Роджер, уже догадываясь, что тот имеет в виду.
— Из-за экзаменов. Тебе же послезавтра результаты придут?
— Завтра, — в голосе Роджера сталь. Сторму порой кажется, что Роджер весь сделан из стали — с механическими руками, ногами, шестеренками в голове, и он не живет, а работает, как швейцарские часы.
А потом ломается.
Сторм никогда этого не видел. Но он предполагает, что когда это случится, — а даже у самых идеальных устройств случаются перебои, — ему лучше быть от Роджера подальше.
Когда они добегают до поля, все уже начали, и капитан прикрикивает на них:
— Чего тормозите, членососы? А ну живо играть!
Роджер припускает по полю, направляясь на свою позицию.
В самый первый день — Роджеру тогда только стукнуло двенадцать, — к нему подошел тогдашний капитан. Тщательно изучив взглядом разлет его плеч и потрогав мышцы на ногах, — от неожиданности Роджер едва не вмазал ему коленом по лицу, — он сказал Роджеру: быть ему трехчетвертным.
Тогда он имел весьма приблизительное представление о том, чем занимаются трехчетвертные, а сейчас он перебирает ногами быстро-быстро, вот, вот, еще скорее, он должен поймать этот пас от Доркинза, но кто-то сзади врезается в него, и Роджер кубарем откатывается в сторону, пока мяч пролетает над его головой и попадает в руки какого-нибудь Триффита, O’Доннела, Уайта или черт еще знает кого, с земли и не разобрать. Кажется, Роджер умудрился содрать колени в кровь, так что трава под ногами испачкалась — но несмотря на это, он поднимается на ноги и вновь кидается вперед.
Он возвращается на свою позицию, кивает головой стэнд-оффу и срывается с места так, чтобы тому было удобнее отдать пас. Должно быть, Роджер самый быстрый в их школьной команде. Для того чтобы серьезно заниматься легкой атлетикой, он был тяжеловат, но для регби и футбола в самый раз, и сейчас он бежит что есть мочи в полной уверенности, что Олтен, играющий под десятым номером, кинет ему мяч, и…
И Олтен действительно кидает мяч — но в противоположном направлении, и кидает сильно и высоко, так что мяч крутится в воздухе, он чуть ли не в облака его забросил, — и, падая, выходит в аут.
Роджер предсказуемо закипает и быстрым шагом направляется к Олтену.
— Если бы ты отпасовал мне, я бы уже был там! — он тычет указательным пальцем в сторону боковой линии.
— Остынь, я тебя не видел, — отмахивается Олтен и оборачивается, видимо, возвращаясь на свою позицию.
— Не видел? Да чего ты мне тут заливаешь, ты видел, как я тебе кивнул.
— Ничего я не видел.
— Тогда иди и проверься у окулиста! Чего тебе делать в команде, когда ты за столько лет не можешь выучить, кому тебе нужно пасовать, — цедит Роджер.
Остальные игроки останавливаются, следя за развитием разговора. Капитан, жилистый старшеклассник с короткой, всегда красной шеей, в любой момент может сказать: «Начали!», и игра продолжится, но пока он молчит, видимо, заинтересовавшись тем, кто выйдет победителем из спора.
— И что ты хочешь этим сказать? Что я плохой игрок? — Олтен наконец отвечает на тяжелый взгляд Роджера и обиженно супится.
— Да. Именно это и хочу. И я не думаю, что нашей команде нужны ни на что не способные игроки, — тихо, но отчетливо продолжает Роджер. Он поймал Олтена. Теперь тому остается только набухать от злости, пока Роджер не прикончит его чем-нибудь особенно оскорбительным и колким.
Если к кулакам Роджер прибегает изредка, то довести словами не брезгует никогда.
Внутри у него пенится желчь похлеще, чем у Олтена, и озлобление усиливается в ожидании того момента, когда можно будет ее на Олтена вылить.
Более того. Возможно — весьма вероятно, что гнев сидел в Роджере задолго до того, как несчастный Олтен не отдал ему пас. Возможно, злость тихонько спала, пока Олтен не разбудил ее. И вот она стоит в горле — еще пара фраз, и выплеснется, затапливая того, кто посмел нарушить ее сон.
— На самом деле, Олтен, никто в команде не в восторге от твоих способностей. Держат тебя только по старой памяти.
— Завали варежку, Уотерс, — голос Олтена срывается на фальцет, и он потерянно смотрит на остальных игроков, видимо, ожидая поддержки. Те молчат, и неизвестно, согласны они с Роджером или не хотят вмешиваться, чтобы не попасть под раздачу.
— Да ты и сам знаешь, что никчемен.
— Роджер, перестань, — выступает один из игроков, но Роджер отрезает:
— А ты не лезь, я не договорил. Шел бы ты домой, Олтен, только время тратишь. Наше и свое, — на лице его появляется зубастая усмешка.
Вмазать Олтену хочется невероятно, но он сдерживается, стискивая кулаки — едва не раздирает себе ногтями ладони.
Видно, как Олтен звереет, но, надо отдать тому должное, не лезет драться, зная, что с Роджером ему все равно не совладать, а говорит, едва не заикаясь от ярости и обиды:
— Ты — урод, Уотерс, и вот так… так считают все… и плевать тебе самому на команду… тебе на всех плевать, кроме себя!..
Он плюет Роджеру под ноги, срывает с себя футболку с номерным знаком — ткань трещит — и бросает ее на землю.
— Идите вы все нахрен, все равно хотел осенью это дерьмо бросить! — Олтен вопит так, как будто хочет перекричать толпу народу. Но на поле тишина. Кембридж еще не проснулся, а Роджер, игроки и даже капитан только смотрят на Олтена — кто насмешливо, кто жалостливо, кто с особенно обидным равнодушием.
Только когда Олтен выходит на дорогу в легкой белой майке и тренировочных бриджах, капитан произносит:
— Какой ты, Уотерс, все-таки мудила.
— А что? — вскидывается тот, — я не прав? Я не сказал то, что думают все?
— Во-первых, не все. Во-вторых, только бакланы прощаются с игроками… так.
Роджер встречается с капитаном взглядом, но ни доброжелательности, ни неодобрения в его глазах не находит. Только вялое любопытство.
Когда капитан кричит: «Начали», Роджер ловит себя на мысли, что не знает его имени. Все в команде называют его просто «капитан», но почему-то именно сейчас Роджеру становится странно, что за все годы знакомства он ни разу не поинтересовался, как того зовут.
Тогда Роджер приходит к выводу, что когда он станет капитаном, все будут знать, кто он такой. Все будут знать, что он Роджер Уотерс.
И пока ему совсем не важно, капитаном чего он хочет стать.
***
When they got home, the Rat made a bright fire in the parlour, and planted the Mole in an arm–chair in front of it, having fetched down a dressing–gown and slippers for him, and told him river stories till supper–time. Very thrilling stories they were, too, to an earth–dwelling animal like Mole. Stories about weirs, and sudden floods, and leaping pike, and steamers that flung hard bottles—at least bottles were certainly flung, and from steamers, so presumably by them; and about herons, and how particular they were whom they spoke to; and about adventures down drains, and night–fishings with Otter, or excursions far a–field with Badger.
Kenneth Grahame, «The Wind In The Willows».
Роджер резво перемахивает через калитку.
Он отлично знает, на что опереться, насколько громко хрустнет гравий под его ногами, как перескочить через кусты жасмина, пионов и лаванды, чтобы не примять их, как схватиться за оконную раму, чтобы не сверзиться вниз.
Подтягивается на руках, цепляется за жесткие белые ставни, надеясь, что руки не оставят черных отпечатков. Все тело дрожит от напряжения, но оно проделывало этот фокус слишком много раз, чтобы подвести Роджера и сорваться, переполошив всех в доме.
Он позволяет мышцам расслабиться, только когда забирается на подоконник второго этажа, разобравшись с тем, куда поставить ноги и как правильно развернуться, чтобы не выпасть назад и не рухнуть внутрь комнаты.
Ковер заглушает звук его шагов, когда он крадется к ближайшей к окну постели. У изголовья стоит мольберт с подсохшим за ночь масляным наброском. Какая-то мешанина из черных линий во все стороны и скуластое мужское лицо посередке. Человек на кровати спасается от жары под простыней, так что видна только темная макушка. Роджер подбирается совсем близко к кровати и присаживается на корточки, так что голова спящего теперь совсем близко и над белой тканью виднеются кончик носа и опущенные веки.
Роджер тянется вперед и прикрывает спящему рот рукой, чтобы тот не перебудил домашних, когда разбудят его самого — и одновременно с этим шепчет:
— Проснись, Барретт.
Тот просыпается — скорее от давления руки Роджера, чем от прошелестевших над ухом слов. Он моргает спросонья, бестолково и быстро — так крутится пленка на соскочившей бобине.
— Эй, Барретт… проснись.
Просыпается он на удивление тихо, будто бы ждал, что Джордж Роджер Уотерс разбудит его, пробравшись в окно в девять часов воскресного утра. Приподнимается на локте, все еще замотанный в простыню, и рука Роджера остается лежать у него на лице.
Там, где мягко — губы, а где тверже — скулы и подбородок.
У Роджера большая рука, может все лицо обхватить при желании.
Роджер чувствует, как под тканью губы Барретта изгибаются в улыбке. Точно две невидимые гусеницы прогибаются и ползут в разные стороны.
Он убирает руку.
— Доброе утро, — у Барретта хриплый со сна голос. Голос этот напоминает Роджеру сам себя до того, как сломался — он был более высоким и менее вкрадчивым, чем сейчас. Теперь слушать его — как пальцами разламывать пополам абрикос. Сначала мягко и вязко, а потом раз — и косточка, о которую можно зубы переломать.
— Ты с тренировки? Ты же как прелый лист сейчас, — Барретт хмурится, но голос у него веселый, как будто он знает про Роджера то, чего тот сам не знает про себя.
— В смысле?
— Не знаю, как тебе объяснить, если ты так не понимаешь, — если у него появились силы на шутки, Барретт окончательно проснулся. Он перекатывается на самый край постели, чтобы не побеспокоить Розмари, спящую у стены.
— Попробуй догадаться, что значит быть прелым листом, пошевели мозгами, Уотерс.
«Уотерс». Барретт его так никогда не называет, кроме тех моментов, когда ему хочется поиздеваться. Он вообще всех зовет по имени, в отличие от Роджера, для которого имен, кроме его собственного, не существует в принципе. Барретт обычно говорит, что это привычка рабочих, и Роджеру только кепки и зубочистки в зубах не хватает, чтобы завершить образ.
Единственное, что удивляет Роджера — это то, что он никогда не злится на такие подколки. Живущий у него в животе злой зверек продолжает спать, оставляя Роджеру непривычное чувство легкости.
— Это значит, что я в твоем представлении гнилое растение? — предполагает Роджер. Черт подери. Они как два умственно отсталых шепчутся и играют в шарады.
Ну что за ерунда.
— Нет, это значит, что ты грязный и мокрый. Идиот, — Барретт теперь открыто издевается и через плечо косится на спящую Розмари.
Роджер морщится, но проглатывает крошечную обидку. Если «прелый лист» — это почти изящно, то «идиот» уже стоит на грани.
— Впрочем, неважно… Почему ты так рано сегодня?
— Сторм сказал, что тебе мать подарила гитару. Вчера.
По Барретту видно, что он искренне удивлен тому, как быстро Роджеру рассказали, но он тут же передергивает плечами.
— Слухами мир полнится, — с расстановкой отвечает он. — На самом деле, ничего особенного, она же акустическая.
Роджер опускает взгляд. Он хочет сказать кое-что, что давно задумал, но не может выбрать момент.
— Не понимаю, почему Сторм первым узнал. На музыку ему всегда было плевать.
— Они с матерью заходили к нам вчера вечером. Так или иначе, — он садится на постели, — ты хочешь на нее посмотреть, угадал?
— Ты на ней уже играл?
Барретт картинно морщится и качает головой.
— Ммм, пытался. Она все-таки не банджо и не укулеле, — он кивает в сторону шкафа, где спрятаны инструменты, — так что было непросто, но, я думаю, это дело времени, — делает паузу, точно раздумывая над чем-то, — ведь так?
— Да… да, — с нарастающей уверенностью говорит Роджер. Он-то и на фортепиано играет так себе, не говоря уж о гитаре. Барретт же совсем другого сорта. Роджер слышал, как тот играл Революционный этюд(7) в рамках школьного конкурса на прошлую Пасху. Сам факт того, что он умудрился все их выучить, не выходит у Роджера из головы.
— Мы можем, — Роджер прочищает горло и лихорадочно пытается придумать, что же такого предложить, потому что оправдать свой приход чем-то, кроме «из-за моего длинного языка мы лишились одного игрока и освободились раньше», сейчас просто необходимо, — мы можем сыграть вместе. Я достану свою гитару.
Барретт живо кивает.
— У тебя?
— Нет, мать по воскресеньям отдыхает допоздна, нехорошо будет ее будить. Да и наши студентки, должно быть, еще спят.
— Ваши студентки, — дразнит его Барретт, — ваши, ваши, ваши. Почему они не уезжают домой на каникулы?
— Откуда мне знать, это не мое дело.
— Может, какая-нибудь из них запала на тебя?
— Закрой рот, Барретт, и избавь меня от своих догадок.
— О, значит, я угадал, — он посмеивается и встает с кровати — осторожно, чтобы та не заскрипела.
Роджер тоже поднимается на ноги и уже готовится лезть назад в окно, когда Барретт останавливает его.
— Перестань, выйдем вместе через входную дверь. Только душ сначала примем.
— Не понял, — Роджер останавливается как вкопанный.
— Я вспотел за ночь, а ты весь извалялся в земле, траве и своей глупой игре для дюжины огромных лбов. Или сколько вас там. Если твоя паранойя распространяется на мытье в чужих ванных, мой папа может пристроить тебя в местном желтом домике. Там, говорят, очень интеллигентные психи. По меркам психов, конечно.
— Хорошо, хорошо, только помолчи, — Роджер старается не шуметь, даже дыхание задерживает, пока они с Барреттом выбираются из спальни, и позволяет себе выдохнуть, только когда тот закрывает за ним дверь ванной.
— Ты первый или я? — кажется, Барретт говорит сам с собой, хотя определить к кому он обращается, всегда представляется сложной задачей — он ведь вечно бормочет себе что-то под нос, напевает, покачивается, рифмует и танцует твист языком. Кому еще тут пора в желтый домик.
Роджер стоит, пялясь на расчерченный на квадратики кафель ванной, льется вода, а Барретт продолжает свой односторонний диалог, и его голос сливается с журчанием. Звуки такие же шелестящие, переливающиеся от одного слова к другому, из холодной в горячую, и такие же нескончаемые.
Относительно нескончаемые, конечно же.
Баллон воды в какой-то момент опустеет, как пустеет все в мире, однажды создавшем такие слова, как «начало» и «конец». Голос Барретта в какой-то день тоже должен выцвести и опустеть — но Роджер надеется, что не застанет этот день. Что же будет смывать с него прилипшие травинки, грязь и глупые правила, какими полнится Земля, если не вода и не этот голос?
Роджер слышит шлепки мокрых ступней о кафельный пол, считает до пяти и только потом поворачивается к Барретту. Тот уже завернулся в полотенце и теперь мудрит над пробором сестринской расческой.
— Горячая в последнее время плохо идет, — предупреждает Барретт, когда Роджер залезает в скользкую ванную.
— Ничего, я привык.
— Спартанец.
— Что?
— Я говорю, ты закаленный, как спартанец.
— В детстве я вечно ходил больной. Однажды температура поднялась до сорока с половиной.
— Тогда в Спарте тебе бы не повезло. Всех болезненных детей они скидывали со скалы. Будь рад, что живешь в Англии.
— Никто не рад тому, что живет в Англии. Может быть, только ирландцы.
Они оба смеются. Роджер почему-то думает о том, что их смех сливается со звуками падающей сверху воды. Конечно же, он сам этим звукам совсем чужд, но Барретт попадает по нужным нотам.
Раз Роджер принадлежит текущей воде, как Барретт, значит, Роджер тоже никогда не опустеет; значит, и он не имеет ни начала, ни конца.
Какая же чушь. Ерунда все это, вот что он думает, закручивая кран, выключая звуки, и тоже заворачивается в полотенце. Оно влажное после того, как им вытирался Барретт, но ведь лучше такое полотенце, чем никакого, разве нет?
Когда они спускаются вниз по лестнице, изо всех сил стараясь не шуметь, ступени все равно безжалостно скрипят и ноют под их шагами. В прихожей Роджер едва не спотыкается о спящего в обувной коробке Феджина. Белый, оставляющий на всех поверхностях следы шерсти, он больше похож на огромный, мерно вздымающийся клубок пуха, чем на кота.
Феджин живет в семье Барреттов уже больше десяти лет. По словам миссис Барретт, черных котов в этом доме у никогда не было. Барретты вообще любят все белое. Чтобы подходило к цвету их высоких потолков или, может, оттеняло темные волосы всех членов семьи — хотя откуда ему знать, Роджер никогда не разбирался в подобных тонкостях. Еще в психолога, или социолога, или кто там копается в человеческих мозгах, играть не хватало.
— Может, поедем на реку? Там и поиграем? — предлагает Барретт, когда они наконец выходят из дома навстречу пустым дорогам и домам, облизанным широкими лучами солнца. В руках у Барретта гитара — дорогая, полированная, с длинным, удобным ремешком.
— Давай.
— И, говоря о реке…
— Черт, погоди, совсем забыл, мне же за гитарой сбегать нужно, — Роджер со злости поддевает ногой камешек и бьет по нему носком бутсы, так что тот взлетает и катится, пока не проваливается в сток у проезжей части.
— О, я с тобой. Заодно возьмешь мотоцикл, — загорается идеей Барретт и первым бежит в сторону дома Роджера.
Может быть, ему не стоит забывать, что Барретту только четырнадцать лет, проносится в голове Роджера, но он не фокусируется на этой мысли, вместо этого припуская следом. Барретт бежит быстро и легко, профессионально отклоняя корпус и прижимая руки к бокам, но Роджер все равно перегоняет его, легко толкнув в плечо, как когда они играли в догонялки в детстве.
— Кажется, кто-то сдал после золотой медали в лакроссе этой весной, — Роджер пытается взять свое за «идиота» и улыбается. Самодовольно и до ушей — опять так же, как в детстве. Лицо кривится, и Роджер, зная это, прикрывает рот рукой.
— Я не старался, — начинает оправдываться Барретт, но поняв, как глупо звучат его слова, смеется и садится на припаркованный у дома Роджера мотоцикл. Поддержанный, множество раз ломавшийся и чинившийся, зато тарахтящий на всю округу так, что соседи жалуются на шум.
Но Роджер плевать хотел на этих неженок. Это же сто двадцать пятая модель Francis Barnet тысяча девятьсот сорок шестого года. Барретту лет столько же, сколько ему.
— Постарайся не расколотить здесь ничего, я скоро, — сурово произносит Роджер, но на самом деле такое неподдельное восхищение чуть-чуть ржавым и чуть-чуть неисправным мотоциклом льстит ему, как ничто другое. Как будто это часть самого Роджера, и похвала ему — все равно что похвала быстрым ногам Роджера или его… Он не может придумать, что еще в нем достойно комплиментов.
Он уже подходит к крыльцу, когда дверь сама раскрывается, и на пороге он видит мать. Она уже одета, но по неубранным волосам и босым ступням он понимает, что она только проснулась.
— Джордж, — у нее рассерженный взгляд, она кивком зовет его в дом, но Роджер даже порог не успевает переступить, когда Барретт проскальзывает между ним и дверным косяком вслед за матерью.
— Доброе утро, миссис Уотерс.
Мать вздрагивает, не ожидав услышать чужой голос, но тут же оттаивает, узнавая сына подруги.
— А-а-а, это ты, и тебе доброго утра. Куда это вы с самого утра отправляетесь? — она спешно поправляет волосы и растягивает губы в вынужденной улыбке. В отличие от большинства друзей Роджера, которых она на дух не переносит, Барретт ей всегда был симпатичен — но сегодня ее, видимо, что-то действительно выбило из колеи.
— На Sheep's Green, — отвечает тот, и Роджер не понимает, планировал ли он поехать с ним на Sheep's Green с самого начала или же взял название с потолка.
— Хорошо, хорошо, —несколько раз повторяет мать, собираясь с мыслями. — Джордж, но ты никуда не поедешь, пока не разберешься с проблемой, — уже тверже говорит она.
— С какой проблемой?
— С нашей проблемой, — она акцентирует внимание на слове «нашей», и Роджер сразу же понимает, что она имеет в виду.
— И как мне это сделать?
— Я не знаю, как, но разберись с этим сегодня же. Фиби разбудила меня этим утром и сказала, что у нее опять что-то стащили. Ты что, хочешь, чтобы они от нас съехали? — понижает голос мать. — Ты представляешь, во сколько нам это обойдется? — сейчас она уже шепчет, видимо, смущаясь стоящего в дверях Барретта.
— Хорошо, хорошо, — Роджер устало трет глаза, не представляя, как он выполнит просьбу матери. — Ты не знаешь, когда именно это случилось?
— Я не интересовалась, знаешь ли, — раздраженно отвечает мать и подходит к плите, что-то ища глазами. — Роджер Кит, тебе заварить чаю?
— Если вам будет несложно, мэм, — отвечает тот, одаривая ее той улыбкой, какую обычно так любят матери хмурых и замкнутых сыновей.
— Поднимись и узнай у нее сам, в конце концов, — прикрикивает на Роджера мать, и тот, скорчив Барретту глупую гримасу, выходит из кухни.
Барретт догоняет его уже у лестницы.
— О чем она вообще?
— А какого черта ты вообще поплелся за мной?
— Да я как ее увидел, понял, что будут проблемы, и мы никуда не уедем, а твоя мать меня любит больше, чем тебя самого, так что я думал…
— Ты слишком много думаешь, и все неверно.
На этот раз Барретт принимает оскорбленный вид, косит глазами и подмигивает, как будто у него тик, пока Роджер наконец против воли не начинает улыбаться.
— Так о каких кражах она говорила?
Роджер замирает на мгновение и произносит на одном дыхании:
— Кто-то крадет нижнее белье наших квартиранток.
Сначала Барретт молчит, а потом со значением присвистывает.
— Он к ним что, в комнаты забирается?
— Нет, если бы. Ты же знаешь, у нас бельевые веревки за домом висят.
— Ага.
— Ну вот. С них он и крадет.
Барретт задумчиво покусывает губы и наконец спрашивает:
— А он только лифчики забирает или все остальное тоже?
— И это вся твоя реакция? — Роджер скорее растерян, чем зол. Да черт побери этого Барретта! Даже не удивился. Конечно, может быть, в мире его богемной семьи, где покупают антикварную мебель и подают датское печенье в промышленных масштабах, подобные занятные вещи случаются постоянно, но для семьи Роджера все это из ряда вон.
— Ну… у каждого свои хобби, — начинает Барретт, но Роджер его обрывает.
— Хобби? Хобби — это когда ты собираешь монеты, голубиные черепа на худой конец, но не крадешь чужие трусы.
— Каждый развлекается по-своему, — пытается парировать Барретт.
— Это воровство, а воры должны быть наказаны, — веско произносит Роджер.
— Ой, да ты сейчас поучаешь, как твоя мамочка. Просто учительница младших классов.
Роджер поджимает губы — вот сейчас точно как мамочка, — и демонстративно разворачивается, чтобы взбежать вверх по лестнице. Барретт остается внизу.
Да, видимо, ему не стоит забывать, насколько Барретт его младше — вот и порет подобную чепуху, не разбираясь в происходящем. У него, конечно, еще с детства были свои представления о том, чем можно и нельзя заниматься — но то, что происходит сейчас, еще и противозаконно, и у Роджера есть все основания хорошенько поколотить вора при поимке.
Мало того. То, что делает этот человек – грязное извращение. Крал бы он носки или рубашки, можно было бы подумать, что он бездомный или продавец поддержанных вещей, но он ворует девичье нижнее белье с известной целью, и, наверное, именно это приводит Роджера в гнев более всего.
Хотя, кроме озлобления, этот вор будит в Роджере что-то еще.
Роджер назвал бы это смущением, пусть никогда и никому не признался бы в этом. В его представлении этот вор настолько низко пал, что смирился с собственной природой и поддался искушению.
Возможно, еще Роджер испытывает это терпкое, зеленое чувство — зависть, но в этом он не признается даже себе.
По дороге к студенткам он позволяет себе заглянуть в щель между особенно часто всплывающими в его голове словами. Эти два слова — эти два чувства, страх и стыд, похожи на две дверные створки, которые он как-то приоткрыл, так что стала видна зияющая дыра, скрывающая в себе всех возможных демонов.
Роджер колотит по двери рукой и громко повторяет:
— Фиби? Фиби? Надо поговорить, — обычно он ведет совсем иначе, но сейчас злющая, как черт, мать и Барретт, которому лишь бы над ним посмеяться, да и все разобранное на невнятные куски утро дают о себе знать.
Никто не отвечает, и Роджер сам дергает ручку и влетает в комнату.
Злющий как черт. Как мать.
— Я… — начинает Роджер и деревенеет.
То, что он видит, напоминает мир его снов — мучительных, стыдных, за долю секунды вскипающих так, что Роджер едва не сваривается заживо в простыне.
Сейчас он как лист кровельного железа, накаленный добела под тем самым августовским солнцем за окном.
Единственное, что отличает открывшуюся Роджеру сцену от видений, приходящих в ночи —это то, что реальность оказывается лучше. У зеркала стоит Шарлотта, и кроме короткой юбки, не прикрывающей даже колен, на ней ничего нет.
Мокрые, потемневшие от воды волосы, чистое, еще не подправленное косметикой лицо, маленькие красные соски.
Загорелая шея и плечи, но совсем белая грудь.
О форме купальника можно догадаться хотя бы по этому переходу в тоне кожи.
Роджер видит в зеркале, как она смотрит на его отражение. В отличие от него она не выглядит ни испуганной, ни смущенной, как будто его появление на пороге их комнаты было вполне ожидаемо.
В ее правой руке зажата расческа, и Роджер вполне готов к тому, что сейчас Шарлотта закричит или швырнет ее в него.
Но она все стоит, не пытаясь прикрыться, и он тоже стоит, не оборачиваясь и не извиняясь, как будто воды в рот набрал. Такой одетый и совсем маленький — по сравнению с ней.
Когда она поворачивает к нему голову, Роджер вспыхивает. Он чувствует, что краснеет, и его взгляд мечется по всему периметру комнаты, но каждый раз наталкивается на ее грудь.
Небольшая. Гусиная кожа. Несколько светлых, заметных только на свету волосков вокруг сосков.
В нос Роджеру бьет сильный запах хозяйственного мыла и сладких духов.
— Ты — Джордж, да? — спрашивает она так, будто и не раздета вовсе, а Роджер не стоит так, словно его ноги прибили к полу гвоздями.
— Роджер… это мое среднее имя. Мне так больше нравится. Не знаю, почему, — говорить сложно, горло пересохло. Но если он сейчас облизнет губы или громко сглотнет, она может неправильно его понять.
— Тогда зови меня Чарли. Мне так тоже больше нравится.
— Чарли, — Роджер кивает. В голове пляшут догадки, не слишком поздно ли будет извиниться перед ней, но для начала нужно перестать смотреть на ее грудь и хотя бы поднять взгляд чуть выше.
Но ведь будь она против, разве она не высказала бы ему это сразу, когда Роджер только ворвался в комнату?
— У тебя красивые губы, — она и вправду бросает взгляд на его губы, и спрашивает как бы между делом, будто ей и неинтересно узнать ответ: — Я тебе нравлюсь, Роджер?
Его как будто ударяют по затылку, так что три стоящих в рядок постели, трюмо, кадки с бугенвилиями и сама Шарлотта начинают кружиться у него перед глазами.
Он понимает, что ответить нужно сейчас же — еще секунда и Шарлотта, возможно, просто посмеется над его тупым молчанием, а этого нельзя допустить, никак, никак, никак.
Тут она переводит взгляд с его застывшего лица ниже и улыбается.
Триумфально, как кажется Роджеру.
Смотрит на плод своих стараний.
— Иди сюда, — не дождавшись ответа, просит — нет, велит, — она. Так обычно говорят маленьким детям или животным, надеясь, что те понимают человеческий язык. Шарлотте не больше двадцати, но Роджеру она кажется намного, неизмеримо старше его.
Роджер ловит себя на том, что двигаться ему, как ни странно, легче, чем говорить. В спортивных бриджах жмет, ткань кажется очень шершавой, по коже уже идет неприятный зуд, так что хочется скинуть всю одежду как можно быстрее.
Они стоят друг напротив друга. Она кажется ненастоящей, нарисованной на куске фанеры, и убедиться можно лишь одним способом — дотронувшись до нее.
Роджер обращает внимание на родинку над ее верхней губой, ту же, что и у существа из его сегодняшнего сна. Коричневая точка на лице Шарлотты делает ее чуть более реальной. А потом Шарлотта, точно читая его мысли, берет своей маленькой, кое-где заляпанной чернилами ладонью его большую, жилистую руку и опускает ее себе на грудь.
Роджер слышит, как стучит ее сердце.
Бом-бом. Так спокойно. Словно ничего не происходит.
Хотя пока ничего и не происходит.
Сердце же Роджера качает кровь так быстро, что, кажется, сейчас оторвется и подскочит вверх, прямо к его горлу. Роджер закашляется и выплюнет свое сердце прямо в ладонь Шарлотты.
Прямо сейчас она смещает его руку чуть ниже и давит на нее, заставляя Роджера обхватить ее правую грудь крепче и веером распустить пальцы.
Он так и не может понять, почему она так легко делает это и зачем ей это вообще нужно. Он понимает только, что ее грудь — самое мягкое, к чему он когда-либо притрагивался.
А дальше мир, как в самом настоящем сне, вдруг запускается по новой, и слова бросаются быстро и необдуманно, конечности живут сами по себе, а разум отправляется в долгожданный отдых. В мире этом часы идут куда быстрее, чем в настоящем. Быстрее всего они идут перед самым пробуждением.
— Подними мне юбку, — велит она, пока он порывается поцеловать ее, но все не попадает губами в губы, а она почему-то не дается. Улыбается, как будто играя с Роджером, но он настойчиво тычется в ее губы. Да, черт возьми, он ведет себя так, как будто он ни с кем не целовался до Шарлотты, но все дело в том, что так невыносимо, как сейчас, еще не было.
Его руки неохотно сползают с ее груди ниже, обхватывают талию, притягивая к себе ближе, падают вниз по шву юбки, забираются под нее и наталкиваются на что-то теплое — то, к чему Роджер не прикасался еще никогда в своей жизни.
Он слышит свой тихий, со свистом выходящий сквозь зубы стон, будто бы из далекого тоннеля, слышит смех Шарлотты, слышит собственные мысли, сейчас состоящие из одних только восклицательных и вопросительных знаков, примерно: «У всех женщин там… так?», «Она часто не надевает белье, как сегодня?», «Она может дотронуться до меня так же, иначе я подорвусь, как чертова мина, прямо сейчас?»
— Моя кровать посередине, — шепчет она Роджеру на ухо, и он чуть не приподнимает ее подмышки, пятясь вглубь комнаты. Совсем теряет голову, прикасаясь — даже не целуя, а просто прикасаясь сухими губами к ее шее, ключицам и грудям.
Он придерживает ее за спину, присаживаясь на край кровати, вновь заводит руку под юбку, еще не догадавшись ее снять. Ладонь щекочут лобковые волосы, от этого Роджеру почему-то становится еще более неловко, и он отдергивает руку, будто его кто-то ударил.
Но Шарлотта, кажется, этого даже не замечает — напротив, она тянется к пуговице его бриджей, но перед тем, как расстегнуть, кладет ладонь прямо на его пах, и Роджер замирает, жмурясь до черноты под веками.
Все это действительно нестерпимо и больше напоминает пытку. Перед глазами начинают без всякого повода вертеться образы матери, заваривающей чай, Барретта с его новой гитарой и улыбкой, не изменившейся за шесть лет их дружбы, Сторма с его крупными, зоркими глазами и Олтена, красного, как свинья, потрусившего прочь с тренировки, потому что это он, Роджер Уотерс, его выгнал.
А теперь и образ Шарлотты с встревоженным взглядом.
Хотя последнее уже не образ — скорее, пробуждение ото сна, приходящего тогда, когда дрема уже была готова исполнить любое, самое дерзкое его желание.
Он видит замешательство на ее лице, и только проследив за ее взглядом, обращенным куда-то вниз, понимает, что только что произошло.
В бриджах больше не тесно — наоборот, там полный штиль. Одежда больше не кажется лишней, а кровь опять ровно распределилась по телу. Эрекция спала так же быстро, как и пришла, пригласив на замену грузное чувство вины.
— Боже… извини, извини меня, — Роджер поспешно поднимается, убирая ее руки от своего паха, почему-то оправляет на себе футболку, откидывает челку в сторону, словом, совершает тысячу глупых и бестолковых движений, видимо, восполняя недавнюю статичность.
— Что происходит?..
— Извини, мне нужно идти, прямо сейчас, — повторяет он, точно спасительное заклинание, и пятится к двери, зная, что теперь, наверное, не сможет сесть с Шарлоттой за один стол. Да, если бы они все-таки перепихнулись, и то было бы легче.
Это хотя бы значило бы, что он повел себя по-мужски, а не как хлюпик.
Да ни один из снов Роджера не заставлял его краснеть сильнее, чем один эпизод реальной жизни обычным августовским утром.
Уже закрывая за собой дверь, Роджер слышит недоуменное: «Придурок» у себя за спиной.
Когда он заходит на кухню, у него и сомнений нет, что мать с Барреттом обо всем знают. Смотрят на него так, точно все это время подглядывали в замочную скважину, и знают всю историю от начала до конца — с момента, когда он сжал соски Шарлотты между пальцев, до того, как напряжение в мыслях сбило напряжение в паху.
— Ну? — испытующе спрашивает мать. — Ты узнал?
Роджер понимает, что у него напрочь из головы вылетела Фиби, злосчастный вор, исчезнувшее белье, — словом, все вещи, не касающиеся Шарлотты — которая, должно быть, сейчас продолжает расчесывать волосы, точно ничего и не произошло.
Роджер уже собирается сказать, что не нашел Фиби, когда в дверь пару раз звонят и тут же нетерпеливо стучат, и даже выкрикивают что-то с порога.
— Открой, — говорит мать, — наверное, какой-нибудь твой дружок. Сказал бы им, что неприлично наведываться так рано в чужие дома воскресным утром.
Но когда Роджер отворяет дверь, перед ним оказывается вовсе не какой-то его «дружок», а подозрительного вида широкоплечий лоб, хмуро чавкающий резинкой:
— Мне нужен хозяин дома, — не здороваясь, говорит незнакомец. С виду ему не меньше двадцати пяти, сквозь щетину видна неприятная красная сыпь, а глаза перебегают с Роджера на ту часть дома, что видна у него за спиной.
— Вы кто такой?
— Еще раз: мне нужен хозяин этого дома. Надо с ним кое-что перетереть.
— Я хозяин этого дома, — жестко отвечает Роджер и прикрывает дверь. Если начнется ссора или, не дай бог, потасовка, матери это видеть точно не нужно.
— Ты? — незнакомец усмехается, даже челюсти на секунду останавливаются. — Да у тебя молоко еще на губах не обсохло. Зови сюда отца, малец.
— Мой отец, — Роджер яростно нажимает на слово «отец», — был убит при военных действиях в Анцио в тысяча девятьсот сорок четвертом году(8), а мой брат ненамного старше меня, поэтому ты, козел, либо говоришь, мне зачем пришел, либо сваливаешь с нашего порога.
Тот молчит, будто бы раздумывая, сломать Роджеру нос сейчас или сначала резинку выплюнуть, но взвесив все аргументы за и против, переступает с ноги на ногу и то ли кашляет, то ли усмехается.
— Я Арнольд О'Брайан, — наконец со значением произносит он.
— Это должно было мне что-то сказать?
— Я Арнольд О'Брайан, — повторяет он с еще большим гонором. — Я — жених Фиби Дайер. Она ведь именно здесь снимает комнату?
Уже предчувствуя дальнейшее развитие разговора, Роджер, заметно помрачнев, кивает.
— Значит, именно здесь у вас орудует какой-то извращенец, который ворует ее одежду. И не просто какую-то одежду, а белье, известно это тебе или нет?
Роджер кивает вновь.
О'Брайен резко подается вперед и, сграбастав Роджера за плечо, цедит в лицо, едва не сталкиваясь с ним носами.
— Этот говнюк таскает трусики моей невесты, а ты, видимо, только мастер права качать, так чтоб разобрался с этим дерьмом, иначе тебе не поздоровится, — он отодвигает от Роджера лицо и кривит губы в усмешке, — хозяин тоже мне нашелся.
— Я предприму все возможные меры, — сухо отвечает Роджер.
— Где, кстати, Фиби?
— Не знаю, — поспешно, даже слишком поспешно говорит Роджер. — Я не видел ее сегодня, вы можете подождать на кухне, если хотите.
Он знает, что хамить потенциальному мужу их квартирантки — по крайней мере, и дальше хамить, — было бы весьма недальновидно. Не хватало, чтобы она съехала от них, иначе всем им придется затянуть пояса потуже.
Когда О'Брайен проходит вслед за ним на кухню, матери, к счастью, уже нигде не видно, только Барретт сидит на табурете и, склонившись над гитарой, тренируется играть какой-то аккорд.
— У вас тут еще музыкант-педик живет? — не скупится на выражения О’Брайен. Но свой вопрос он задает с поразительным простодушием, так что у Роджера и сил грубить ему в ответ не остается. Он только едко выговаривает, показывая рукой на О'Брайена:
— Это Арнольд О'Брайен, жених Фиби.
Барретт, видимо нисколько не обидевшись, отрывается от инструмента и представляется:
— Я не музыкант-педик, я — Джеймс Джойс.
— Кажется, слышал об ирландском футболисте с такой фамилией, — челюсти О'Брайена вновь останавливаются, точно помогают мозгам вытащить из памяти знакомую фамилию «Джойс» и понять, откуда она.
— Вряд ли, — ухмыляется Барретт и, отложив гитару, подходит к Роджеру. Вопросительно смотрит на него, и Роджер знаком просит его выйти с ним из кухни. Роджер быстрым шагом направляется в гостиную, резко распахивает ящик комода и достает оттуда что-то завернутое в черную, плотную ткань.
Когда та слетает, под ней оказывается старая, но хорошенько начищенная двустволка.
— Ты собираешься застрелить его за то, что он не знает о Джойсе? — очень серьезно спрашивает Барретт.
— Нет, я собираюсь застрелить этого чертова вора, — отвечает Роджер, выуживая из недр комода картонную коробочку с пулями.
По Барретту не понять, согласен ли он с таким решением проблемы, — пока он не спрашивает, запальчиво и почему-то шепотом:
— А дашь мне потом пострелять?
***
Insanity is a perfectly rational adjustment to an insane world.
R. D. Laing
Они устравиваются у кухонного окна, из которого открывается вид на задний двор с бесконечными, точно телефонные провода, бельевыми веревками. Дула заряженной двустволки совсем не видно за темным тюлем, которым они с Барреттом для прикрытия завесили раму, так что даже самый осторожный посетитель никого бы в окне не увидел.
Поначалу время на их стороне — солнце освещает находящийся на западной стороне дворик, оставляя дом в тени. Но чем дольше они сидят под подоконником, тем сильнее солнце изменяет наклон, в итоге оставляя двор в прохладной тени.
На бельевых веревках Роджер предварительно развесил выданное матерью белье, посчитав, что охота «на живца» должна пройти плодотворно. Все это напоминает охоту и рыбалку в одном флаконе, ведь им с Барреттом нужно сидеть как можно тише, точно в лодке в ожидании того, как поплавок заскачет в воде. То же в охоте на диких уток, которой они порой баловались с одноклассниками — нужно сидеть в засаде, не отводя глаз от ружья, и терпеливо выжидать, когда птица появится поблизости.
Сидящий рядом с ним Барретт, безусловно, проявляет куда меньше заинтересованности и беспрестанно шумит: то вытягивает, то подбирает под себя ноги, едва ли на гитаре не бренчит — но, конечно же, жадно посматривает на нее, приставленную к стене. Такую новую и неопробованную.
Должно быть, он остался и не убежал на Sheep's Green один только потому, что действительно понадеялся, что Роджер даст ему тоже нажать на курок. С несвойственным в отношении Барретта злорадством Роджер смакует мысль о том, как тот все-таки наивен.
Да он не позволит ему заряженное ружье и в руки взять, не то что стрелять.
Впрочем, Роджер не обманывается и на свой счет — конечно же, кем бы ни был этот вор, стрелять по нему он ни за что не будет. Но припугнуть выстрелом, может быть даже холостым, не помешает. Любой нормальный человек не сунется больше на участок, где его чудом не продырявили.
Дальше Роджер просто догонит его и повалит на землю. Даст ему пинка, пригрозит, чтобы тот и на милю к их дому не приближался, иначе он напишет заявление в ближайший полицейский участок.
А белье пусть оставит себе. Так Роджер ему и скажет. И желательно еще обзовет как-нибудь смачно. Но с этим у Роджера никогда трудностей не возникает.
Должно выйти зрелищно, так он решает, — и уповает на то, что Барретт в конце концов останется доволен, что не свалил домой, а остался на поимку преступника. В стиле любимых детективов Роджера.
В принципе, если бы не Барретт, он бы не стал затевать всю эту суету с ружьем и ловлей на живца. Так, сидел бы у окна и смотрел на ряды бельевых веревок, пока не приметил бы шевеление в кустах или какую-нибудь незнакомую фигуру, приближающуюся к их двору.
Перед Барреттом хочется повыставляться.
Хотя теперь Роджеру приходится терпеть скучающее выражение на лице Барретта. Внутри черепа колотится подозрение: вдруг тот, опухнув от тоски, уйдет к себе домой, так и не дотерпев до представления.
Тогда Роджеру придется ждать весь вечер, долгую ночь и краткий ошметок утра, пока они смогут увидеться с Барреттом вновь. Хотя, возможно, их отложенная идея сыграть на гитарах будет иметь больший успех, чем сегодня…
Но сегодня Роджеру меньше всего хочется, чтобы он уходил. Когда он уйдет, в голову вернутся мысли о Шарлотте, о поисках нового стэнд-оффа вместо Олтена и еще черт знает о чем.
А пока он здесь, можно не думать вовсе. Только переводить взгляд от ружья к Барретту, от Барретта к ружью и так до бесконечности.
— Дай, — часа через три говорит Барретт и кивком указывает на левую руку Роджера, — я разомну. Она, наверное, затекла.
Роджер сначала медлит, но все-таки расцепляет пальцы на двустволке, крепко придерживая ее одной правой. Руку тяжело распрямить полностью, костяшки похрустывают, ладонь вся в белых и красных пятнах. Его громадная, уродливая ладонь.
Барретт берет его запястье и крутит его, так что расслабленная кисть мотается из стороны в сторону.
— Твоя рука похожа на флюгер, — с лица Барретта исчезает это осточертевшее Роджеру выражение зеленой тоски, и с почти исследовательским интересом он принимается водить ногтем по ладони Роджера.
— Куда дует ветер?
— Что?
— Ты флюгер, ты должен указывать туда, куда дует ветер.
Роджеру хочется выругаться — пусть представит, что сегодня жара и никакого ветра, — но с другой стороны, почему бы и не поддаться, раз уж все равно неизвестно, сколько еще ждать этого вора.
— Или нет, ты не флюгер. Ты магический шар, — знаешь, как у гадалок. Повернется направо — значит «да», налево — «нет».
— У тебя есть какие-то вопросы? — догадывается Роджер.
— Ага.
— Тогда задавай, пока я от усталости всю магию не просрал.
— У тебя есть планы на вечер?
Роджер несколько секунд разбирается со сторонами и разворачивает руку, так что кончики пальцев указывают куда-то левее его плеча.
— Здорово, — говорит Барретт, словно получил ответ не от Роджера, а от самого настоящего магического шара.
— И ты ведь мой друг?
Рука незамедлительно совершает разворот в девяносто градусов и указывает вправо.
— Еще лучше. Значит, ты сможешь заночевать сегодня в нашем лодочном домике на Sheep's Green? Вместе со мной.
Рука неопределенно указывает куда-то вверх.
— Что ты имеешь в виду? — заранее хмурясь, спрашивает Роджер.
— Магические шары не разговаривают, магические шары только отвечают «да» или «нет».
— Магических шаров не существует, — Роджер едва не вырывает руку из мягкого захвата Барретта, но сдерживает раздражение и спрашивает снова, — зачем нам вообще ночевать в этом домике?
Барретт выдерживает долгую паузу, то ли раздумывая о чем-то, то ли нагнетая, и, наклонившись совсем близко к Роджеру, шепчет ему с плохо скрываемым возбуждением:
— Я пару дней назад познакомился с двумя девушками. Они твоего возраста, думаю да. Такие летние девушки, для осени они уже не подойдут, но для августа в самый раз, у них летние платья, волосы и ноги…
— Ты о чем вообще? — перебивает его Роджер — чуть громче, чем нужно. Он никогда не разделял любви Барретта к этим его словесным игрищам, а тем более сейчас, когда тот несет эту чушь. Этот бред. Эту околесицу. Ведь Роджер совсем не дурак, он знает, куда Барретт клонит.
— Они сказали, что придут вдвоем. Сегодня вечером. Я сказал, как пройти до нашего лодочного домика — все равно им, кроме меня, у нас в семье никто не пользуется, — его улыбка становится еще более рассеянной, так что Роджер все-таки выдергивает руку. Только Барретт, кажется, на это не обращает внимания.
— А я тут при чем?
— Они сказали взять друга, — Барретт заглядывает Роджеру прямо в глаза. В глазах у него самого сейчас предвкушение большой увлекательной игры, участником, которой он предлагает Роджеру стать.
Вот только играть Роджеру не хочется совершенно.
— И я выбрал тебя.
Выбрал.
Роджер не хочет чувствовать себя польщенным — не в рыцари же его посвятили, — но все равно чувствует. Выбрал, выбрал, выбрал. В голове теперь звучит только это слово; тело откликается на него приятной дрожью, звереныш, живущий у него в животе, от удовольствия урчит, будто его сырым мясом накормили.
Роджеру нравится, как Барретт произносит «я выбрал тебя», и он ненавидит себя за это.
— Выбери, какую захочешь, они обе жутко хорошенькие, правда, правда… — он медлит, видимо выискивая очередной аргумент. — Ты же закончил старшую школу, Родж, время это отпраздновать.
— Я не буду спать с девушкой в твоем присутствии, Барретт, — качает головой Роджер и переводит взгляд на двустволку. Думать о сексе после инцидента с Шарлоттой еще более неудобно и стыдно, чем обычно, но неудовлетворенность, зреющая с самого утра, откликается в паху знакомым зудом.
Говорить об этом еще мучительней.
Тем более с Барреттом. Черт его раздери, он и не предполагает, что Роджер, его старший друг Роджер, еще никогда ни с кем не спал. И, честно говоря, у Роджера нет никакого желания его просвещать.
— Так что?
— Я спрошу у матери. Она не любит, когда я ночую вне дома.
— Я уже спрашивал у нее, сказал, что хочу попросить тебя научить меня рыбачить. Она разрешила.
— Значит, ты за этим зашел к нам на чай?
— А ты думал, мне печенья захотелось?.. О, ты смотри! — Барретт аж привстает с колен, указывая пальцем в открытое окно.
Роджер мгновенно поворачивается и видит, что кто-то, прячась в тени, семенит прямиком к материнским бельевым веревкам. Видимо, он проник через щель между двумя поломанными досками в заборе, а теперь тянется к белому лифчику, озорно держащемуся только на одной прищепке.
Роджер целится, уже готовясь стрельнуть вору куда-нибудь под ноги, но вдруг тот выходит на край двора, и его освещает солнце.
Роджер прекрасно знает, кто это: у вора даже с такого расстояния видна заячья губа, горб у правого плеча заставляет его прихрамывать. Говорят, Рэймонд Лэйн умственно отсталый не только потому, что у них вся семья точно из цирка уродов сбежала, но и потому, что его больной на всю голову, мотающий сейчас второй срок старший брат еще в детстве отрезал Рэймонду яйца и продал их проезжавшей мимо знахарке. Лет пятнадцать назад об этом пол-Кембриджа говорило. Возможно, это были не самые правдивые слухи, но соваться к семейке теперь побаивались.
— Кто бы мог подумать, — Барретт во все глаза смотрит на сдирающего с веревки лифчик Рэймонда и, кажется, поражен его появлением даже больше Роджера.
— И что ты будешь делать теперь? Стрельба отменяется?
— Вот гадство, — Роджер разряжает ружье и прячет пули обратно в коробочку. — Только день зря потратили.
— Что ты скажешь этому буйному кельту? Он, поди, еще заявится к тебе.
— Скажу, чтобы шел разбираться к Лэйнам сам. Мне моя шкура дорога.
Он сокрушенно выдыхает и от злости едва не пинает кухонный стол.
— Переоденешься?
— Ты о чем? — все еще не совладав с собой, грубо спрашивает он.
— Ну, — Барретт закатывает глаза, — ты, конечно, можешь остаться и в этом, но тебе вряд ли что-то перепадет от девочек.
Только тогда Роджер вспоминает, что он до сих пор одет в футболку со знаком дюжины на спине.
***
Now, o now, in this brown land
Where Love did so sweet music make
We two shall wander, hand in hand,
Forbearing for old friendship' sake,
Nor grieve because our love was gay
Which now is ended in this way.
A rogue in red and yellow dress
Is knocking, knocking at the tree;
And all around our loneliness
The wind is whistling merrily.
The leaves — they do not sigh at all
When the year takes them in the fall.
Now, O now, we hear no more
The vilanelle and roundelay!
Yet will we kiss, sweetheart, before
We take sad leave at close of day.
Grieve not, sweetheart, for anything —
The year, the year is gathering.
James Joyce, «Now O Now in This Brown Land».
По правде говоря, лодочный домик Барреттов никакой и не домик, а самый настоящий сарай.
Находится он на отшибе Sheep's Green — всего-то свернуть с Fan Causeway, так что все машины начнут сигналить, а водители — бить по своим приборным панелям, мол, парень, ты разворачиваешься в неположенном месте. А потом вниз, вниз, вниз и свернуть там, где не очень круто. Мотоцикл будет тарахтеть по кочкам, подпрыгивать, так что придется сжать руль покрепче и сбавить скорость, Барретт станет смеяться, он вообще любитель посмеяться, когда происходит что-то опасное, но это не успокоит Роджера, а заставит его держать мотоцикл еще крепче, чтобы только не перевернуться вместе с сидящим сзади Барреттом и не угодить в болото, каких вокруг полно.
— Родж, тебе рассказывали в детстве, что здесь повсюду живут чудовища? Зеленые, склизкие, с чешуей? Они только и делают, что лежат в ожидании дождя и бормочут «ummagumma, ummagumma»?
Барретт пытается перекричать шум мотора, но до Роджера доносятся только отрывки сказанного. Вокруг ничего нет — только бесконечные зеленые островки, сгрудившиеся под свинцовым куполом туч, сидящий сзади Барретт, сцепивший руки у Роджера на животе, и звонкое «ummagumma, ummagumma».
Голос искажается от рычания мотоцикла и свиста ветра, и уже не разберешь, Баретт ли это, или мифические чудовища действительно ожили и повторяют, как заведенные: «ummagumma, ummagumma».
— Их всем в детстве рассказывали. Родители рассказывали их своим детям, а потом шли трахаться к себе в спаленку.
Роджер не может позволить себе оглянуться, но надеется, что Барретт хотя бы улыбнулся каламбуру(9). Он-то всегда смеется над шутками Барретта.
Когда они останавливаются у того, что Барретт назвал лодочным домиком, Роджер не удерживается от издевки:
— Какие хоромы! Уверен, девочки оценят.
— Это лучше, чем валяться на Coe Fen среди помоев и десятка других невезучих парочек, — парирует Барретт.
В качестве дома эта халупа действительно никуда не годится, но сарай из нее выходит недурной — на полу почти нет земли, у противоположной от входа стены стоят несколько хорошо знакомых Роджеру старых ширм из дома Барреттов. В центре — давно не использовавшаяся лодка с одиноким веслом внутри.
Запах затхлый, но терпимый.
— Говоря о логистике… — прокашливается Роджер, не зная, как начать разговор.
— О чем? — переспрашивает Барретт, но потом догадывается. — За ширмой есть матрас, он принадлежал Розмари в детстве. Розовый, — он издает короткий смешок и бросает на Роджера осторожный взгляд. Видимо, действительно опасается, что тот пойдет на попятную.
И правильно.
Роджер только об этом и думает. Попроси его об этом кто угодно другой, он бы отказался, не раздумывая, но в том, как Барретт обставил свое предложение, было нечто подкупающее. В том, как он подчеркнул, что Роджер — его друг — друзей у него до кучи, но он попросил об услуге именно Роджера. Не Сторма, хотя он посимпатичнее будет, и не кого-нибудь из художественной школы. Именно его, Роджера.
Тем более, откажись он, Барретт бы еще решил, что он струсил, потому что никогда ни с кем не спал.
Может, еще и пошутил бы об этом, а этого бы ему Роджер никогда не простил.
— В лодку можно бросить плед, будет не так жестко.
— Где ты их вообще откопал?
— Кого? Девочек? — на лице Барретта вновь появляется это хитрое выражение, как будто он знает какой-то важный секрет, которым он и не против поделится, только нужно хорошенько попросить.
Просить Роджер ненавидит и не умеет.
— Рене занимается в нашей группе по живописи. А Джейн вроде бы ее лучшая подруга или что-то в этом роде, — тут Барретт вдруг подскакивает и, достав из заднего кармана маленький гребень, видимо, тоже принадлежащий Розмари, начинает поправлять пробор. — Они должны прийти с минуты на минуту, как я выгляжу?
А он нервничает, изумленно думает Роджер. Взволнованный Барретт — это что-то новенькое. Обычно он невероятно спокоен, ведь знает, что всегда выйдет сухим из воды — откуда у него такая уверенность, непонятно.
— Да нормально ты выглядишь, нормально, — нехотя отвечает Роджер. В тот же момент дверь сарайчика медленно открывается, и внутрь заходят две девушки. Одна за другой.
— О, привет! — Барретт поспешно подходит к ним, на ходу засовывая гребешок в карман, и целует ту, что поменьше и покрасивее, в обе щеки.
А сначала предлагал Роджеру выбрать, какую захочет. Ну да ладно, они обе совсем не хуже той же Шарлотты.
— Рене, — он кивает той, что уже схватила его под руку, — Дженнифер, это мой друг Роджер.
Они в унисон здороваются с ним, и Роджер тоже здоровается, но с места не двигается.
Конечно же, Роджер бывал на свиданиях раньше. Держал девушек за руки, покупал им цветы, мороженое, с одной танцевал на выпускном балу в июне, целовался — сначала в щеку, коротко на прощание, а потом в губы, мокро, с языком и с сильной эрекцией после. Он обнимал девушек за плечи, мог положить им руку на спину, но никогда ниже.
Исключая сегодняшнее утро, конечно же, но его Роджер не считает. Это был скорее сон наяву.
Кошмар наяву.
Теперь же он стоит в чужом лодочном сарае, нескладный и притихший, а Барретт ведет беседу за них двоих. Говорит о всякой чепухе, задает много вопросов — «кто?», «когда?», «где?», но Роджер был бы слепым, если бы не заметил руку Барретта, дюйм за дюймом продвигающуюся по спине Рене, от верхних позвонков и ниже. Почему-то Рене привлекает внимание Роджера сильнее, чем «его» девушка. У Рене большие темные глаза и молочно-белая кожа, Рене чем-то даже похожа на Барретта — такая же тонкая и улыбается так же многозначительно, как он.
Когда рука Барретта сползает чуть ниже ее поясницы, Роджер резко осознает две вещи: он раздражен так сильно, что сжатые кулаки сейчас, кажется, разломятся пополам, а еще ему нужно срочно выйти на воздух. Сейчас же.
Он мямлит какое-то извинение и с грохотом закрывает за собой дверь сарая. Пальцы еле гнутся и дрожат, как у заправского пьяницы, но Роджер умудряется прикурить сигарету и длинно со вкусом затягивается.
Тут же закашливается, конечно же. Курить он начал совсем недавно, а денег хватает только на самый дешевый, крепкий табак.
Не хочется ни болтать с этими незнакомыми девицами, ни трахаться, ничего, хочется только, чтобы этот балаган побыстрее закончился.
Просто очередной страшный сон — пока ты в нем, кажется, что он бесконечен, а проснешься — не сможешь вспомнить, о чем он был.
Но эта летняя ночь точно его не разбудит — слишком ровная жара, никакого ветра. Да, Роджер другой такой жаркой ночи и не припомнит. А она ведь только началась. Сейчас не больше десяти вечера.
Роджер удивлен только одному — ни страха, ни стыда он сейчас не чувствует. Возможно, они придут вместе с возбуждением, но пока внутри него только черная, выжирающая внутренности злость. В какой-то момент зверек проснулся — какая муха его укусила, неизвестно, только сейчас он рвет и мечет, исцарапывает Роджеру изнутри всю грудь, и звуки, которые он издает, одному Роджеру слышные звуки, клокочут в горле. Зверек разрастается до таких размеров, что Роджеру начинает казаться, что внутри у него никого нет, просто он сам — огромный, взбешенный зверь. Ему не за что ухватиться, все, абсолютно все и внутри, и снаружи — глубоко неправильно.
Неправильно было соглашаться и приезжать сюда, неправильно будет трахать эту девушку, у которой он знает одно имя, пока Барретт развлекается с другой в какой-то паре метров от них.
Эта последняя мысль злит Роджера так, что он бросает под ноги недокуренную сигарету и заходит обратно.
После темноты глаза слепит свет керосиновой лампы, поставленной в центре сарая. Барретта он не видит, но зато слышит — и слышит отлично, у него тихий голос с незнакомыми Роджеру интонациями.
И этот голос доносится из-за ширм.
А потом к нему присоединяется женский.
Дженнифер, сложа руки на груди, сидит на краю лодки. В отличие от Рене, у нее серьезное, почти жесткое лицо. На ней легкое, светлое платье, и Роджеру почему-то сразу начинает казаться, что ей в нем неудобно, будто оно и не принадлежит ей. Зато смотрит она на него с явным интересом. Выжидает.
Стараясь не медлить, он присаживается рядом.
— Вы нормально добрались? — ляпает он и только потом вспоминает, что Барретт спрашивал у них то же самое.
— Да, — только и отвечает Дженнифер, явно не настроенная вести беседы.
— А где ты учишься?
— Уже закончила. В сентябре иду в университет.
Головастая, выходит.
— Значит, завтра тебе тоже результаты экзаменов придут?
— Да.
Черт подери, она что, только одно это слово и знает?
Роджер уже собирается спросить что-то столь же неуместное, но его перебивает длинный, высокий, со звучащим в нем смехом, стон Рене.
Роджер краснеет тут же, а Дженнифер, напротив, не теряется и не отрывает взгляда от его лица.
Происходящее дальше напоминает ему цирк и комнату страха одновременно — каждый раз, когда он собирается что-то сказать или даже сделать — в конце концов, в том, чтобы обнять Дженнифер, ничего неуместного нет, — его попытка сопровождается звуками, раздающимися со стороны ширмы.
Шелест одежды, смешки, слова, смысл которых неясен, но буквы прекрасно отпечатываются в памяти, вздохи, женские стоны и влажные прикосновения кожи о кожу. Как кровь, бьющаяся роджеровых в висках, не заглушает наводняющие сарай неприличные звуки?
Возможно, Роджеру кажется, а возможно, с каждым мгновением они становятся громче и чаще, и он едва ли не молится, чтобы они поскорее прекратились, пока не слышит, отчетливо, будто у себя над ухом, голос Барретта.
Он даже разбирает обрывок фразы.
— …я тебя так хочу…
Так Роджер узнает, какой же был звук у рейда.
Конечно, на уроках истории им показывали документальные фильмы, где звучала сирена, оповещающая о рейде.
Но о настоящем, о самом ужасном звуке, что он когда-либо слышал в своей жизни, Роджер узнает на собственном опыте.
У рейда звуки задыхающегося, бормочущего что-то пошлое, и гадкое, и непозволительное, громко дышащего через рот Роджера Кита Барретта.
Уши закладывает, рот пересыхает, а в глаза будто песок попал.
Роджер едва не всхлипывает от накатившей на него волны чего-то безымянного, но очень знакомого. Такого сильного, что конечности будто отказывают, по спине катятся капли пота, и вся кровь, из всех вен и артерий несется прямо ему в пах. Он, наверное, сейчас бледный, как смерть, ведь вся кровь собирается между ног, и теперь там все пульсирует, подергивается и накаляется.
— Ты собираешься что-нибудь делать? — в голосе Дженнифер неприкрытое раздражение, она поводит плечами и неодобрительно косится на Роджера.
Он же ничего не может из себя выдавить и надеется только на то, что она не заметит, как быстро у него натянулись брюки.
— Ну ты и пень, — злобно бросает ему она и выкарабкивается из лодки. — Скажи Рене, что я пошла домой.
У Роджера не хватает сил ничего сказать.
Какой же он, и вправду, пень, думает Роджер, но эта мысль не кажется ему ни горестной, ни обидной. Уши, голова, все тело забиты звуками, доносящимися из-за ширмы, и никакого спасения от них нет.
Мысль о том, чтобы выйти вместе с Дженнифер на воздух и избавить себя от них, ему в голову так и не приходит.
Когда он слышит череду громких, видимо, завершающих действо звуков, он не удерживает равновесие на краю лодки и больно стукается виском о весло.
Боль отрезвляет.
Он лежит, пялясь в покрытый плесенью и паутиной потолок. Лежит ровно до того момента, когда становятся слышны приближающиеся шаги и оклик:
— Родж!
Он его зовет или что?
Роджер приподнимается на локтях и видит раздетого по пояс Барретта. У того встрепанные волосы, так что его драгоценный пробор оказывается безвозвратно утерян, раскрасневшееся лицо и розоватые пятна на шее и ключицах.
Кажется, именно эти штуковины и называются засосами.
Роджер никогда никому таких не ставил, и никто не ставил их ему.
— Это было потрясающе, слушай, я никогда не делал этого раньше и не думал, что это так хорошо, это как пойти в парк аттракционов и прокатиться на всех горках одновременно и еще при этом пить имбирный эль и… — Барретт запускает руку в волосы, и Роджер отстраненно отмечает, что еще не видел никого таким счастливым.
— И Рене тоже понравилось, она… — он подходит к Роджеру совсем близко и договаривает, сильно понизив голос, — она кончила, знаешь…
Роджер запрокидывает голову и смотрит на стоящего перед ним Барретта снизу вверх. Виден подсыхающий пот на его плечах и животе, под брюками явно нет белья, так что складки ткани повторяют контуры его члена, Роджер даже не пытается туда не смотреть — да, это неприлично и неправильно, но что может быть более неприличным и неправильным, чем то, что только что произошло?
— Постой, — Барретт в первый раз за эти пару минут замечает кого-то, кроме себя и спрашивает, — а где Дженнифер?
— Ушла, — спокойно отвечает Роджер и только сейчас осознает, как смехотворна вся эта история. От него сбежала девушка, потому что он отказался с ней спать. Ему что, одиннадцать лет? Да услышь он такое от кого-нибудь другого, высмеял бы его.
— Как «ушла»? — еще не придя в себя, весело спрашивает Барретт. — Вы не?.. — Он делает красноречивый жест руками, и когда Роджер качает в ответ головой, недоумевая, спрашивает:
— Но почему?
— Я не захотел, — как же Роджеру хочется, чтобы Барретт остановился на этом и прекратил дознаваться, но кого он обманывает — он прекрасно знает, что Барретт на этом не остановиться.
Как же Роджеру хочется ошибиться.
— Я не понимаю.
— Тут нечего понимать. Я не захотел.
Они смотрят друг на друга долго и внимательно. Роджер знает этот пронизывающий взгляд Барретта, когда тот пытается едва ли не в голову тебе залезть за ответом.
Вот только сил обороняться у Роджера совсем нет. Не сейчас. Не после того, что случилось.
— Но ты хочешь. По крайней мере, сейчас, — медленно произносит тот, будто бы озвучивая собственные догадки. Даже подтверждение находит, — ты возбужден.
Керосиновая лампа скоро потухнет. Потухнет, и они все останутся в темноте, Рене, дремлющая за ширмой, и они с Барреттом друг напротив друга, застывшие в противоборстве, происходящем только у них в головах.
Придет темнота и спрячет очертания предметов, и Барретта она тоже спрячет, и как же это будет хорошо. Негоже ему стоять и светить своим полуголым телом и глазами с еще не сузившимися зрачками.
— Скажи, у меня красивые губы? — еще до того, как вопрос оформился в голове, задает его Роджер. Надо же проверить, правду ли говорила ему Шарлотта. И плевать, что спрашивает он об этом у своего друга.
Видно, что Барретт не ожидал такого вопроса, но он умудряется не растеряться, и говорит, причем даже без обычной своей беззаботной улыбки:
— Да, красивые.
Роджеру этого достаточно: он прыжком выбирается из лодки и, не прощаясь, выбегает из сарая. Выезжать отсюда на мотоцикле в такой темноте смерти подобно, и он припускает по берегу пешком, позволяя реке вести его. Sheep's Green большая, но Роджер выберется, ничего другого ему и не остается.
Когда за спиной слышится стук открывшейся двери и быстрые шаги, он бежит быстрее, но в конце концов его нагоняют и хватают за плечи. Роджер знает, кто это, поэтому не бьет локтем грудь, как сделал бы с любым другим, а пытается вывернуться из захвата.
Но Барретта не отцепить так просто — он повисает на Роджере и в конце концов утаскивает его на землю. Они валятся в траву. Барретт держит его, обхватив всеми конечностями, а Роджер даже вывернуться не пытается, просто давит Барретту на голую грудь ладонями, чтобы тот уже отпустил его и оставил в покое.
— Дай мне уйти, — просит Роджер, пытаясь унять скачущее сердце и развернуться так, чтобы Барретт не прикасался к ткани, натянувшейся на его болезненно долго возбужденном члене.
— Нет… я же говорил с твоей матерью… — Барретт задыхается, он не привык сцепляться с кем-то в клинче. Ну конечно, уличных драк у него на счету даже не ноль, а минус единица, — ты можешь остаться, и я хочу, чтобы ты остался, — он все пытается обхватить поясницу Роджера ногами, но те соскальзывают.
В конечном итоге у него выходит кое-как пригвоздить Роджера к траве и сесть сверху.
— Я победил, — совсем тихо говорит он, — теперь я царь горы, — говорит он и раскачивается туда-сюда, как на тяни-толкай с детской площадки.
В темноте Роджеру не видно, улыбается ли Барретт, но он совершенно уверен, что — нет, не сейчас.
А потом, когда тот все же замолкает, Роджер слышит тикающий внутри него часовой механизм.
Механизм спешит, с каждой секундой идет все быстрее и быстрее, и разобраться в том, куда это он так, получается только за мгновение до того, как он взрывается, едва не лопая Роджеру барабанные перепонки. За секунду до конца Роджер сжимает запястья Барретта, и под его пальцами бьется пульс — неожиданно так же быстро, как эти часы внутри него.
Он крепко сцепляет зубы, совсем как от боли. Он делал так раньше, когда его наказывали мать или учитель, а сейчас он, сцепив зубы, зажмуривается и переворачивается вместе с Барреттом, так что тот оказывается под ним.
Боль разрывается снарядом, а потом отпускает.
Так близко к отвесному берегу, что голова Барретта повисает над рекой, она шелестит в ярде под ним, но Барретт не пытается вырваться, а наоборот, весь растекается, ослабив хватку.
Не издавая ни звука, Роджер приподнимается и тянется к брюкам, дотрагивается до паха и предсказуемо чувствует прохладную, влажную ткань.
Роджер осторожно слезает с Барретта, тело сыто и довольно распрямляется, а в голове только послеоргазменный туман. На душе так гадко, что хочется пойти и увязнуть в чертовых болотах, себе самому назло.
Роджер бредет в сторону города, а отойдя на приличное расстояние, оборачивается. Барретт лежит на том же месте. Несмотря на то, что ночь безлунная и красит все одним и тем же цветом, Барретт почему-то выходит намного темнее деревьев вокруг и даже темнее реки.
Рейд прекратился. Сейчас оставшимся в живых положено выйти из бомбоубежищ и посмотреть, в сохранности их дома, уцелели ли друзья и родственники.
А потом им следует успокоиться и оставаться в таком состоянии совсем недолго.
До следующего рейда.
***
We live in a moment of history where change is so speeded up that we begin to see the present only when it is already disappearing.
R.D. Laing
В полночь он добирается до дома и еще с порога слышит две вещи — крики и плач. Если крики можно разделить на мужские и женские, то плач лишен пола. Это пугает Роджера.
Вбегая внутрь, он видит Джона с огромной походной сумкой на плечах и мать, кричащую, что он «не имеет права».
Джон тоже кричит, но лицо его сохраняет поразительное спокойствие.
Кажется, он даже не замечает Роджера, когда выходит на освещенную одиноким фонарем улицу. Небо точно облили нефтью, сквозь его непроницаемую черноту не видно ни месяца, ни звезд. Фонарь щедро льет на участок дороги перед их домом масляно-желтый свет, но в окно видно, что Джон избегает светлых мест и быстро уходит в темноту.
Когда мать поднимает на Роджера лицо, он видит размазанные по ее щекам слезы. Испещренное рано проступившими морщинами лицо искажается, точно мать сдерживается, чтобы не разрыдаться прямо при Роджере. Она крепко сжимает губы и отворачивается, прячась от взгляда сына.
Роджер пару секунд смотрит на ее мелко подрагивающие плечи и опрометью бежит за Джоном, едва не падая, поскользнувшись о коврик на пороге.
Настигнув его у поворота, Роджер разворачивает его за плечи, так что сумка валится у Джона из рук — в ней что-то дребезжит, стучит, звенит и хрустит, будто рвется на волю, но Джон этого словно не замечает. Нехотя поднимает взгляд на Роджера и сквозь зубы цедит:
— Успокойся.
— Что ты натворил?
— Ничего такого, чтобы вызвать у кого-либо беспокойство.
— Ты в своем уме? Ты вообще мать видел? — Роджер срывается на крик. Улица у них тихая, и соседи, должно быть, спят, но если он не возьмет себя в руки, они точно выглянут из окон, а назавтра начнут судачить о произошедшем так, точно сами участвовали в ссоре.
— Видел. Я все видел.
— Что ты ей сказал? Куда ты вообще идешь?
— На вокзал, билет я уже купил.
Джон задевает сумку носком ботинка; выругавшись, облокачивается о стену и закуривает. Предлагает сигарету и ему, но Роджер бьет его по руке, так что тот роняет ее прямо в лужу под ногами. И поделом. За то, что довел мать до такого состояния ему надо бы врезать покрепче.
— Я уезжаю в Манчестер. Знакомые возьмут меня там на работу, я уже обо всем договорился. Мать только сейчас об этом узнала, вот и взбесилась. Но ничего, — голос у Джона, правда, неуверенный, как будто ему кто-то вбил в голову эти слова и он так часто повторял их про себя, что умудрился поверить. А теперь вот начал сомневаться. — Она оправится.
— Ты сам вообще веришь в то, что говоришь? — едва слышно спрашивает Роджер и делает пару шагов назад, под желтоватый свет фонаря. Свет лижет ему спину и бутсы. Этот день высушил в нем все, что возможно, а последней подножкой, видимо, станет прощание с братом. Роджер понимает, что вряд ли убедит его остаться. Они, Уотерсы, все одинаковые — упрямые, сухие, пробивные, если что решат — не отступят.
Джон стоит неподвижно, решив не приближаться, точно ему уютно в тени.
— Мне душно здесь. Мне душно рядом с ней. Душно и тесно.
— Ты оставляешь ее, как отец. Одну.
— У нее будешь ты.
Они молчат пару минут.
Каждый чувствует мертвецкую усталость, каждый хочет уйти — слишком тягостно стоять вот так друг напротив друга, не зная, что сказать на прощание после семнадцати лет тесного сожительства.
— Тебе бы тоже уехать. Здесь нечего ловить, и ты это прекрасно знаешь, — Джон подхватывает сумку за ремни, едва не прогибаясь под ее тяжестью. Кряхтит, бросает окурок под ноги, но все же поднимает ее, уже готовясь уйти.
— Ты мой брат, Джон, — звучит жалобно. Жалобно и по-детски, но Роджер все равно говорит это, и это больше похоже на «не уходи» или «сделай так, чтобы все было хорошо». Джон же, в конце концов, его старший брат, он должен, должен…
Все в голове рассыпается — все, кроме убеждения, что Джон должен остаться.
Он должен остаться с ним и матерью дома.
А может, он ошибается, и Джон вовсе ничего им не должен?
Роджеру хочется, чтобы он был должным. Он в который раз думает об отце, остановить которого от похода на фронт он не мог, спасти которого он тоже не мог, но Джон же сейчас совсем рядом — живой, не сильно старше, не злой, в теории он, Роджер, может остановить его — и тем самым спасти.
— И я всегда буду твоим братом, — Джон играючи стукает Роджера кулаком по плечу и находит в себе силы на улыбку. Вот и все их прощание.
— Послушай, — Джон оживает, делает несколько шагов вперед и говорит в неожиданном запале, — только ответь честно, понял?
— Ну? — Роджер с чего-то ощетинивается, ему чудится, что вот сейчас Джон не удержится и точно подложит ему свинью.
Очередная фамильная черта Уотерсов.
— Ты трахал Шарлотту?
Роджер мешкает — он не знает, как обозвать то, что случилось между ним с Шарлоттой, но кажется, «трахом» это даже с натяжкой не назвать. Джон, кажется, и сам все видит по его лицу, усмехается почти с сожалением.
— Я слышал, в прошлый вторник мать на кухне рассказывала Шарлотте о тебе. Сказала, что видит, что вы друг к другу неровно дышите, сказала, чтобы та проявила инициативу, сказала, что тебе давно пора стать мужиком. Я подумал, тебе нужно об этом знать, — Джон поворачивается, и, не сказав больше ни слова, медленно, согнувшись под весом сумки, идет в сторону Hills Road.
— Я тебе не верю, — врет Роджер. Сказать это почему-то кажется необходимым. Но Джон уже не слышит его, а может, делает вид, что не слышит. До Манчестера путь далекий, тратить силы в самом начале с точки зрения Джона нецелесообразно.
И еще с этого дня его семья — не его проблема, пора Роджеру взять ее на себя.
Когда Роджер возвращается домой, мать сидит в темной кухне и пьет что-то из чашки. Роджер не может поднять на нее глаз. Добравшись до своей комнаты и повалившись на кровать, Роджер засыпает мгновенно. На этот раз ему снится играющий с тряпичной куклой ребенок.
Этот маленький человечек подходит к нему и спрашивает, мальчик это или девочка, указывая на куклу.
Но в темноте нельзя разобрать.
На следующее утро ему, как и всем остальным выпускникам Великобритании, приходят результаты экзаменов. Проваленная «теоретическая математика» означает, что он единственный из девяноста мальчишек в его параллели в Cambridgeshire High School for Boys останется в старшей школе на третий год.
Сноски
(7) Революционный этюд — этюд для фортепиано до минор, Opus 10, № 12, написанный Фредериком Шопеном.
(8) Анцио-Неттунская операция — стратегическая военная операция вооружённых сил США и Великобритании против немецких войск в ходе Второй мировой войны, часть Итальянской кампании.
(9) Каламбур — в кембриджском жаргоне «ummagumma» означает «секс».