Глава 1.
2 апреля 2017 г., 11:32
При переходе в новую фракцию едва ли не каждый неофит — как и немалое количество врожденных членов фракций — меняет свое имя: выбирает новое, сокращает или видоизменяет данное при рождении. Ознаменование нового, самостоятельного, разительно отличающегося от прежних шестнадцати лет, этапа жизни; готовность вместе с новым призванием принять новую личность; острый протест против родителей или правил прежней фракции; желание самоутвердиться и воздвигнуть новое имя своеобразным символичным знаменем — каждый руководствуется одним или сразу несколькими из этих резонов.
Но меня зовут Эрик. Это имя было дано мне при рождении, и я никогда не рассматривал даже отвлеченную возможность его изменения. Меня назвали в честь отца — Ричарда, Рика, — но я этим не горжусь. Я проигнорировал шанс официально стать кем-то другим не из-за дани своим родителям, чувства семейного единства или стремления в чем-то наследовать предков. Мое отношение к моему собственному имени может показаться двойственным и противоречивым: я не считаю имя — в отличие от желания его сменить — определяющим качества человека, но в то же время непоколебимо настроен на то, что Эрик — такая же неотъемлемая часть меня, как мое тело и характер. Я развивался, боролся с собой и окружающими, превозмогал слабость, боль, сопротивление, будучи Эриком. В серой, однотипной пыли Альтруизма я был Эриком, и я оставался им — развиваясь, совершенствуясь, становясь менее уязвимым и более равнодушным — на своем пути к Лидеру Эрику.
Я всегда пресекал любые попытки посторонних играть с вариациями имени или присваивать мне клички — в глаза или за моей спиной. Поначалу кулаками и кровью, а затем лишь самой зловещей угрозой своей репутации я заставил всех уважать — бояться, ненавидеть — это имя. В конечном итоге, я смог добиться этого даже от отца, для которого особым видом упоительного развлечения было коверкать имя всеми возможными уменьшительно-ласкательными способами, полным спектром скрипящих, надоедливых интонаций. Когда в шестнадцать лет я уходил из Отречения, чтобы никогда не вернуться, отец произнес сухо и отстраненно:
— Эрик.
Моим первым воспоминанием о детстве и отце — все, что всплывает в моей голове при мысли о нем: тяжелый квадратный подбородок, серо-синий от щетины, с грубым темным шрамом сразу под нижней губой.
В день стрижки, встречаемый в семье со смиренной и сдержанной торжественностью, когда мама открыла передо мной зеркало, я жадно уставился на свое отражение, с облегчением отмечая, что на моем подбородке нет щетины и уродливого бугристого шрама. Но стоило мне поднять взгляд, как меня захлестнула ярость. Видеть себя в зеркале, что по строжайшим правилам, свято чтимым в доме, считалось святотатством и смертельным грехом, все же дозволялось. Лишь один раз в три месяца. И в то ветреное утро я с новой, удвоенной злостью увидел, что долговязая серая фигура в рамке напротив — слабая, бессильно опустившая плечи, послушно сливающаяся со стеной. Тусклые русые волосы, все время пыльные и неуловимые под быстрыми движениями рук мамы и ножниц, бледное лицо с высоким лбом и синеватыми полукругами под глазами, безжизненно серыми, как алюминиевые ложки, подаваемые к обеду. В бесформенной мешковатой одежде отличительно убогого серого цвета я растворялся в богобоязненной тишине пустой серой комнаты в цементной коробке, которая никогда не была мне домом.
Мама отстригла волосы намного короче прежнего, оставив вокруг обтянутого белой кожей черепа только едва заметную тень коротких, полупрозрачных волосков. Отложив ножницы и смахнув с моих плеч брезентовую простыню, мама внимательно оглядела меня, затем мое отражение в зеркале и, оставшись довольной, улыбнулась и провела ладонью по затылку.
— Ну, хватит, хватит, — заскрипел из угла отец. — Полно. Нечего из Рикки неженку делать.
Он встал из кресла и подошел, с грохотом захлопнул зеркало, смел с моего затылка мягкое тепло маминой руки и, довесив звонкой оплеухой, согнал со стула.
— Меня зовут Эрик, — процедил я, опустив голову, едва не упершись подбородком в грудь. Внутри меня клокотало пламя злости, бурля и захлебываясь собой, не находя физической силы и мощной готовности все выплеснуть наружу. И потому слова мои звучали как едва слышное шипение.
Я стоял с закрытыми глазами, борясь с головокружением и толчками тошноты и жгучей боли внизу живота — физическими симптомами бессилия. В то утро мне было почти девять, и отец отвесил мне ещё один подзатыльник прежде, чем вытолкал взашей из дому. Глядя мне в след — ссутуленная узкая спина ребенка в серой робе — он еще испытывал презрение и всецелую власть. Он громко и безапелляционно останавливал любые поползновения мамы — «Ричард, я тебя прошу…» — вступиться за меня. Но уже спустя несколько часов он впервые допустил мысль о том, что тактика физического насилия — довольно редко отходившая от оплеух и толчков до действительно сильных ударов или порки ремнем — могла быть знакомой и мне.
Злоба и усталость от бездействия смешались с отвращением к своей податливости и серости, и к следующему дню стрижки — мне уже выполнилось девять — я с решительным упоением рассматривал призрачные физические, но очевидные внутренние изменения. Казалось, глаза утратили невнятный алюминиевый оттенок и приобрели решительной стальной цвет, и в них отражалось революционное, преступное понимание того, что я могу чего-то хотеть и я способен, так или иначе, идти навстречу себе. Потакание своим желанием, провозглашаемое противоестественным для членов фракции Отречения, вдруг открылось для меня вполне природным процессом. Мысль порождала интерес, интерес провоцировал желание, желание — нужду, а та в свою очередь определяла острую потребность эту нужду утолять.
Так, незадолго до обеда в день стрижки, когда мама хлопотала над скудным набором однообразных продуктов, меня ввели в одну из множества цементных коробок, чтобы представить перед судом родителей. Я с удивлением рассматривал собственные сбитые костяшки и с отвлеченным любопытством отмечал, что количество рук у меня непрерывно меняется: две, четыре, шесть, затем снова две.
— Эрикольда? — со смешком проскрипел отец, грузно поднимаясь с кресла, повернутого спиной ко входу. Шрам на подбородке морщинился под губами, растянутыми в ехидной ухмылке, которая, впрочем, вмиг сползла с его физиономии, стоило ему повернуться.
— Ричард, — спокойно, устрашающе — было что-то упоительно приятное в том, что угроза была направлена в отца — произнес приведший меня мужчина. Он был высоким и статным, важной персоной в нашей фракции, часто, впрочем, весьма нелестно обсуждаемый моим отцом за обеденным столом, сразу после благодарственной молитвы.
Я оторопело — события того дня смешались в причудливое физическое состояние отдаленности от собственного тела и сознания — оторвал взгляд от рук — две, шесть, затем всего четыре — и посмотрел назад. В тени гостя, пугливо зажавшись в дверной косяк, стоял его сын. Он смотрел на меня большими карими глазами, переполненными отчетливо знакомой мне запуганностью.
— Маркус, — проскрипел отец. Его губы недовольно поджались, превратившись в едва различимую серую складку, в то время как шрам выпятился вперед и словно налился багровым цветом. Он смотрел на Лидера Альтруистов исподлобья, недоверчиво и пугливо. Это было очень свойственно отцу, корчить вот такую гримасу уступчивого безразличия. Вскоре я узнал, что это было одним из многих обликов его страха. На поверку отец оказался пугливой, надоедливой дворнягой. Он наполнялся изменчивой силой, лишь когда видел, что противник беззастенчиво слаб и не сможет оказать сопротивление. Но перед лицом оппонента заметно превосходящего его в силе и власти, он поджимал хвост и губы, втягивал голову в плечи, склоняя её на бок в обманчивой учтивости.
Маркус Итон, брезгливо придерживающий меня за острый, перепачканный локоть, тем временем сообщил укоризненно и разочаровано:
— Он подрался сегодня с другим мальчишкой во время работы на складе, — Лидер бросил на меня короткий презрительный взгляд сверху вниз, через плечо, и добавил: — Ричард, у тебя возникают трудности с воспитанием детей.
— Никаких трудностей, Маркус, — с едва заметным кивком, больше похожим на преддверие унизительного поклона, проскрипел отец. — Я это исправлю…
— Надеюсь, — Лидер с силой дернул меня вперед, почти опрокинув на колени перед отцом, но я устоял. С такой же неотесанной резкостью он повернулся и, схватив за локоть собственного сына, быстрым шагом вышел из нашего дома.
Мы втроем: мама, в волнении мнущая в руках истерзанное кухонное полотенце; отец, с чьего лица смело уступчивое смирение; и я, все ещё не в состоянии полностью придти в себя после событий последнего часа, — смотрели вслед удаляющимся фигурам. Улица за дверью шумела ветром и мусором в преддверии осенней бури, вихри пыли вздымались над асфальтом, стремительно неслись вперед и взрывались серыми тяжелыми облаками.
В тот день — и ни смотря на бессчетное количество попыток, больше никогда — отец не смог ничего исправить. В драке, до неё, ещё едва ощущая смутный порыв, непривычно жгучее желание биться, я обнаружил, что предмет для насмешек — моё долговязое нескладное тело, увенчанное почти лысой головой — на самом деле является моим преимуществом, очевидным признаком физического превосходства.
Тогда я не всегда мог дать отцу физический отпор в силу весомой разницы в массе, реакции и опыте, но порой мог остановить его самой лишь попыткой сопротивляться. Чем, впрочем, порой доводил его до неконтролируемого безумия, в котором он избивал меня настолько сильно, что несколько последующих дней превращались для меня в болезненную ярко-алую агонию. Но начало было заложено. Во мне зародилось понимание того, что сила — это власть. А власть — это прекрасно.