Je ne mourus point, et ne demeurai point vivant: pense maintenant toi–même, si tu as quelque entendement, quel je devins, privé de l’un et de l’autre.
Её, кажется, будит мелодия марша — Кодсворт старается, подбирая новые мелодии каждую неделю, чтобы звук не приедался, не врезался в сон, как нечто привычное; чтобы не превращал пробуждение в пытку; только Кэрол всё равно спит слишком чутко, и резкие звуки труб, будь это побудная песня бойскаутов или гимн, проникают в её подсознание и раздирают сон на кусочки, как крючьями — последнее время не было ни утра, чтобы она не вскакивала испуганно на кровати, с тошнотворным привкусом снотворного на языке, скрежеща зубами и прижимая ко рту влажную простынь. Джон в это время уже на кухне, непременно варит кофе на своей новой Кофеварке 3000, главном предмете гордости последних полутора недель; от горького приторного запаха Кэрол едва не выворачивает на прикроватный столик, и она прячется под простынёй, пока Кодсворт открывает окна — влажная, впитавшая её пот невесомая ткань нежно обволакивает тело и накрывает лицо, и Кэрол вдыхает аромат лаванды с соседской клумбы и медленно остывает, раскинув руки и ноги, игнорируя навязчивые запрограммированные вопросы — несколько минут, пока простынь высыхает, принадлежат только ей; несколько минут, чтобы почувствовать себя живой. Ей кажется, что сейчас всё ещё вчера — медикаментозная лёгкость никуда не делась, и голова по-прежнему немного затуманена; зато никаких навязчивых мыслей, никакого давления. Она думает о Джоне и его кофеварке, и там ничего нет; тогда она думает о мягких губах с привкусом табака и пробует вдохнуть поглубже, и простыня дышит вместе с ней. Она снова в детстве, перед воскресной службой — мама и бабушка одеваются в соседней спальне; она слышит их тихие спокойные голоса и пытается разобрать слова, помогая папе продеть колышки запонок в петлицы на манжетах его свежей, похрустывающей под пиджаком белой рубашки — он за это разрешит ей взять ключи и раньше всех пойти в машину; такой у них уговор. В коридоре уже пахнет мамиными духами — что-то прохладное и успокаивающее; утреннее; Кэрол преувеличенно осторожно прокрадывается мимо них и вниз по лестнице из пяти ступенек, две нижние из которых скрипят — поэтому она легко спрыгивает с самой верхней. Отец уже открыл дверь гаража и вывел машину на подъездную дорожку; на брелоке от ключей у него маленький пушистый шарик, похожий на заячий хвост — только Кэрол точно знает, что он искусственный, потому что она сама его отдала, когда он отвалился от её хэллоуинского костюмчика; ей нравится, как все ключи лежат на нём, как на подушке, и он не даёт им звенеть, когда она отпирает заднюю дверь — ей только хочется, может быть, чтобы в дверные петли тоже кто-нибудь вставил заячий хвост, и они скрипели чуть тише. Она открывает окна и достаёт из-под сидения свёрнутое в рулон, почти истлевшее покрывальце — они с папой, перемигиваясь, спасали его из мешков с вещами для комиссионного магазина, когда мама разбирала шкафы перед переездом, и в итоге он спрятал его здесь, чтобы Кэрол могла расстелить его на полу между сидениями и прилечь, и тогда мама с бабушкой не будут так сильно ругаться за то, что она пачкает своё светло-голубое накрахмаленное платьице пылью и маслом. Они, конечно, всё равно будут ругаться — и на неё, за то, что не хочет вести себя как хорошая девочка и помогать собирать корзинку для церкви; и на отца, за то, что позволяет ей ошиваться в автомобиле. Кодсворт снова спрашивает, всё ли у неё хорошо, и она шумно выдыхает, чуть-чуть изгибаясь в груди, и на неё ложатся тёплые мягкие руки — с открытыми окнами из машины слышна суматоха, охватившая весь их пригородный тупичок, и недовольные тоненькие детские голоса; на белом, в чёрную точку, потолке играют тени и извивающиеся блики лужи, выглядывающей из–под машины, и Кэрол протягивает к ним маленькие пухлые ручки, и водит ими из стороны в сторону, вырисовывая необдуманные узоры; и ей кажется, что руки раздваиваются — и теперь новые — и ещё — и ещё — почти фракталы из рук. Конечно, они снова будут ссориться, и папа, крепко сжав руль и челюсть, будет коротко отвечать им, косясь в зеркало заднего вида. Они никогда не простят ему того, что он запрещает им её крестить — за то, что даёт выбор ей, а не им; за то, что уважает её больше, чем их — и за это они не простят её саму; никогда не отгонят от себя навсегда зависший в салоне автомобиля, вместе с запахом табака, закономерный, казалось бы, вопрос: почему только второе пришествие? почему только одно? Они смотрят на неё в полном недоумении, оскорблённо скривив губы, и злоба медленно подкрадывается следом, через сжатые кулаки через венки на шее, а она говорит, повернувшись к отцу: кто тогда Тесла? И Оппенгеймер? Она проводит кончиком носа по шее, рядом с ухом, и ответная дрожь сбивает её дыхание; Эйнштейн? Гейзенберг? Джон приобнимает её за плечо и смеётся в ухо, показывая руками на неоновый муравейник под ними — восславь Атом, малыш; ему 23, и он чувствует себя в безопасности на третьем курсе MIT, потому что зашёл слишком далеко, чтобы его выгнали; Кэрол держит при себе мнение, что с факультета лингвистики и философии ещё нужно постараться вылететь —, но если бы не та загадочная рудиментарная специальность, на которую они оба учатся, они бы не сидели сейчас на лавочке для влюблённых в пригороде Бостона, распивая тёплую нюку, и он бы не тараторил, опережая самого себя, о Роберте Хаусе, РЕПКОННе и неспособности Советов больше создать нечто подобное; и хотя он ей не нравится — сейчас сильнее, чем обычно — она хочет спросить его: разве они не приходят сами, посланные Богом, Атомом или Вселенной? И разве не стоит каждого из них тогда нарекать мессией, и начинать отсчитывать года от их рождения? Год 425 по Ньютону; полтора века от рождения Сахарова; 48 лет по календарю Хауса. Но он, скорее всего, как всегда не ответит; и она расстроится; и это только вызовет ссору —, а она боится снова остаться одна — поэтому она целует его липкие от нюки губы. Она говорит себе: нужно встать и почистить зубы; нужно подняться, пока робот не забил тревогу; пока Джон не пришёл с кухни — его дыхание пахнет кофе и яичницей, и она согласна выбраться из своего убежища, лишь бы не испытать этого снова. Он нагоняет её, когда она уже в ванной, и замирает в дверях, привалившись к косяку; рассматривает её, с гордостью, как свою кофеварку — он теперь весь такой мужественный со своим широким подбородком, толстым носом и карими глазами — такими идеально посаженными и глубокими, что Кэрол вынуждена постоянно выслушивать эти и другие комплименты ему от своих соседок; она прекрасно знает, кто из них заходит за солью или мукой, когда она уходит за покупками, дабы не напрягать своих занятых роботов — он каждый раз на всякий случай удаляет из Кодсворта лог этих визитов, но она знает – и, на самом деле, вся эта игра в шпионов и секреты раздражает её больше всего, потому что, на самом деле, он ещё ни разу не сделал ничего предосудительного; потому что, на самом деле, он никогда не осмелится ничего сделать. Ему 29, и он работает в РЕПКОННе, как и мечтал, разве что должность не такая, какая поместится на собственную табличку на стол — заместитель помощника председателя третьего внутрикорпоративного маркетингового отдела; но он может позволить себе Мистера Помощника и Кофеварку 3000, и живёт в собственном доме в корпоративном пригороде Бостона с верной женой и новорождённым ребёнком и полностью может их содержать — разве это не счастье? Иногда, выпив пиво под ситком, в рекламную паузу, он любит припомнить, что YumYum, в котором его отец всю жизнь проработал контролёром качества, выделил им дом только через четыре года, а до этого они ютились в квартире его покойного дедушки в Джерси; Кэрол иногда хочет перестать улыбаться и сказать про двенадцать лет на испытательным полигонах, которыми её отец заработал на их маленький домик в предместьях Вашингтона и смог, наконец, поставить в гараж свой побитый, повидавший все штаты США и половину штатов Мексики Хайвеймэн, и про то, что потом ему остаток жизни пришлось терпеть маминых набожных родственников, которые не поленились приехать и остаться на неопределённый срок, — но как только она открывает рот, реклама заканчивается, и он её больше не слушает. Когда она наклоняется сплюнуть зубную пасту, кто-то стучит в дверь — Джон отталкивается от косяка и исчезает из поля зрения, и Кэрол подставляет под струю воды руку, чтобы она не шумела об раковину, и пытается прислушаться к разговору; она вдруг понимает, что взволнована — что если кто–то её видел? Или она забыла там свои документы? Что если у них особая политика конфиденциальности — например, шантажировать наиболее наивных клиентов? Ей вдруг хочется метнуться в спальню и прижать к себе младенца, чтобы никто не смог его отнять; хочется сесть в кресло напротив кровати, качать его на руках и придумывать оправдания — и от этого желания её начинает мутить; она хочет разбить зеркало, чтобы позволить спазму сомнения пройти, но не хочет портить имущество — поэтому просто зло плещет в него водой; появляющийся в проходе Джон расплывается, как воскресная тень, и она не может понять, как он на неё смотрит. На их свадьбу он дарит ей кольцо, сделанное вручную, потому что его новое финансовое положение это позволяет; она дарит ему замечательную энциклопедию по нейролингвистике, потому что думает, что ему всё ещё интересно. Они обмениваются клятвами под маленьким деревцем на фоне светящегося огнями Капитолия прямо в Первую Ночь: я буду идти с тобой дорогую жизни, я буду тебе поддержкой и опорой, клянусь; когда он наклоняется к ней, счастливый и почти красивый, с волосами, чуть запорошенными снегом, чтобы поцеловать, она впервые за долгое время целует его в ответ с удовольствием;, но это и последний раз, потому что, отпрянув и взяв её за руку, он возвещает, что у него есть ещё одна клятва: ей больше не придётся работать ни дня. Глядя на его размытую фигуру, голубоватую снизу, белую по середине и смоляно-чёрную на самой макушке, она представляет, что вокруг них снова снегопад, и она выдёргивает руку и бежит прямо по полотну свежевыпавшего девственного снега в будущее, которое хоть и представляет собой теперь неизвестность, но, по крайней мере, будущее. Она начинает плакать, и все умилённо вздыхают, а Джон вытирает пальцем её слёзы, потому что думает, что это от счастья;, а ей хочется выть; хочется сорвать с себя кольцо и сказать, что всего, что они — он — планировали, не будет — не будет никакой семьи, не будет никакого ребёнка; никаких совместных завтраков, и покупок, и ежедневного просмотра ситкомов по вечерам за бокалом вина; никаких барбекю, никаких соседок, никаких противозачаточных и никаких химических завивок в один и тот же день каждый месяц. Никакого совместного переезда в Нью–Йорк, думает Кэрол; даже сейчас, спустя несколько лет, когда всё законсервировалось под валлиумом и ксанексом, с редкими добавлениями ментатов, чтобы не позволить остаткам прежнего разума соскользнуть в бездну окончательно, что-то внутри неё напрягается при мысли о Нью-Йорке — их самая первая общая мечта, вдохновляющая; они бы вместе работали над нейронными сетями, созданием формальных языков для машин и, в последующем, обязательно — полноценным независимым ИИ, чтобы их заметил сам мистер Хаус и, может быть, предложил работу – так, по крайней мере, думал Джон; Кэрол была склонна с ним согласиться, несмотря на то, что больше тяготела к программе виртуальной реальности доктора Бронна, хотя это и не совсем её поле деятельности — в её фантазии летоисчисление обновилось всего 25 лет назад, и к этому времени они уже разговаривают заметно меньше, чем раньше, но поспорить о том, какая из корпораций — РЕПКОНН или Волт-Тек — прогрессивнее и злее, всё ещё возможности не упускают; сейчас Джон не любит об этом даже упоминать, потому что первая платит ему зарплату, а вторая держит зарезервированным их общее место в Убежище. Вытирая зеркало бумажными салфетками, Кэрол вспоминает, что ненавидит себя — за наивность; за трусость; за удивительную покладистость, которой Джон не устаёт хвастаться перед своими друзьями; и вспоминает, что не ненавидит его. С того вечера на лавочке он не стал нравиться ей больше —, но и меньше тоже не стал; она всё ещё согласна лечь с ним в постель, в трезвости и при включенном свете, если он просит; ей нравится думать, что у ребёнка есть какие-то его черты — включая, конечно, и то, что при взгляде на него она вспоминает, что за жизнь у неё бы могла быть вместо этой;, но она не злится на них. Они заставляют её чувствовать себя нужной и важной; каждый раз, вываливая надувшуюся грудь из чашки бюстгальтера, она чувствует гордость, которую, она знает, когда-то испытывали и её мама, и бабушка; которую, она знает, она любила измазать в машинном масле. Она кажется Кэрол примитивной и вся насквозь красной — они на другом материке, окружены сдерживающими комплексами и направили на Советы свои боеголовки, но прямо под носом правительства из поколения в поколение цветёт мятеж — тут и там по вечерам пятниц напомаженные женщины устраиваются поудобнее на веранде самого красивого дома с кувшином лимонада и меряются достигнутыми пунктами всеобщей женской программы: какие–то из них менее значительны — например, сколько раз застенчивый мальчик, собирающий в пакеты их покупки в Супермарте, им улыбнулся; или сколько раз почтальон сделал им комплименты; более серьёзные достижения уже ложатся на плечи их мужей — доход, машина, размера дома, роботы и Кофеварка 3000;, но самым важным, конечно, являются дети — вот Диана из третьего дома слева, у неё один ребёнок, как и у Кэрол; у Мэри, Джун и Мэри Энн — по двое, причём поговаривают, будто у Мэри они от разных отцов. Потом, конечно, идёт миссис Мерседес — у неё три ребёнка, но она и заметно старше остальных, приближается к пятидесяти — чего не скажешь о победительнице, настоящем Алексее Стаханове маленького тихого пригорода Новой Англии, — Лили, матери трёх девочек и одного мальчика. Сама Лили при этом выглядит, как бы это ни удивляло Кэрол, очень счастливой — в несколько раз счастливее самой Кэрол; в несколько раз более гордой; и Кэрол, на самом деле, рада за неё — только она до сих пор не может отделаться от воспоминаний о единственном совместном ужине их семей: каким–то образом Кэрол остаётся наедине с Роджером, её Джоном, и он выдыхает ей прямо в лицо пахнущее карри предложение увидеться как-нибудь на нейтральной территории — «пока супруги заняты». Кэрол тогда быстро ссылается на то, что у неё болит голова — и это отчасти правда, потому что это первые месяцы после родов — и практически убегает домой; её рвёт идеально приготовленным полу-сырым стейком с бобами и сливочным соусом из голубого сыра несколько минут — бедный Кодсворт даже несколько раз порывается вызвать скорую; когда он спрашивает, в чём дело, она больше не может сдерживать истерику — дело ведь не в том, как похотливо смотрел на неё Роджер — дело в том, как удовлетворённо и чуточку брезгливо, будто на отработанный материал, он смотрел на Лили, и в том, что Джон начинает смотреть точно так же. Робот слушает её молча и отвечает одной из заготовленных жизнерадостных фраз, среагировав, скорее всего на её интонации; Кэрол размазывает пудру и тушь по лицу и просит его стереть лог разговора. Джон выглядит спокойным, когда подходит забрать смятые намокшие салфетки, и целует её, глядя ей в глаза через зеркало — просто, чтобы напомнить ей, что он её любит; просто чтобы она не забывала. Она говорит, её зовут Беатрис, и Кэрол только отвечает — конечно; она стоит сто семьдесят долларов в час, и у неё очень мягкие руки и французский акцент. Когда Кэрол только заходит в комнату, Беатрис сидит на узком диванчике справа от кровати — её плечи обнажены, и чем дольше Кэрол стоит у дверей, стараясь дышать ровнее, тем ниже сползает лёгкий шёлковый халатик с пошлым традиционным японским орнаментом. На столике перед диваном стоит бутылка вина и два наполненных бокала; присев рядом, Кэрол хватается за один из них как за якорь и смотрит то на сверкающее в свете ламп вино, то в сияющие голубые глаза, и, когда девушка спрашивает, чего она хочет, одним глотком осушает бокал прежде, чем ответить. Ей это, конечно, и самой кажется смешным, и она ожидает, что Беатрис усмехнётся или переспросит —, но мягкие губы касаются её собственных, и с Кэрол будто бы падает какой–то титанический груз, которые она носила на себе последние несколько лет. Они целуются всё более и более жадно, и Кэрол, кажется, за недостатком практики потеряла навык, и ей приходится отрываться, чтобы вдохнуть; руки Беатрис крепко держат её, и халатик, кажется, уже совсем сполз — и когда эти самые руки перемещаются на её свитер, Кэрол забывает, что хотела оспорить любые такие действия, потому что пришла только за поцелуем, и, освободившись от рукавов, сама нетерпеливо сжимает её маленькую обнажённую грудь. Когда они заканчивают первый раз, и Кэрол едва может пошевелиться, откинувшись на спинку дивана, она шепчет, так, что ей кажется, будто её вообще невозможно услышать: земную жизнь, пройдя до половины; и Беатрис, всё ещё сидя на её бёдрах, усмехается и выгибается назад за сигаретами и зажигалкой и прикуривает по сигарете для Кэрол и для себя. Это первая сигарета Кэрол со времён университета, и табак слишком крепкий, и ей кажется в красном свете будуара, будто за руками Беатрис тянется шлейф — и ещё дым поднимается над её головой такой идеальной подрагивающей струйкой, когда она наклоняется к её самому уху и шепчет что–то на французском; не поддававшаяся ей в прошлом вибрация грассирующего r вдруг оказывается чем-то божественно эротичным, и она вдыхает дым и прикрывает глаза; и следующие несколько часов её будто бы нет. Она швыряет в него стаканом, когда они возвращаются домой; он стоит, уперев руки в бока, в брюках, дотягивающихся почти до рёбер, и пузырящейся в подмышках голубой рубашке, спустив подтяжки в цветочек, и шумно дышит —, но даже стоя в пол-оборота к нему, давясь слезами, Кэрол видит, что его глаза скользят по осколкам и луже на полу растерянно и жалобно; он вздыхает и прижимает пальцы к переносице, открывая рот, будто хочет что-то сказать — и тут же закрывает его, будто говорить ему с ней просто не о чем, и выходит из кухни, разочарованно качая головой. Он не понимает, думает Кэрол, что она только что окончательно перешла границу между тем, чем могла бы быть, и тем, чем всегда боялась стать — нивелировала результаты спора в такси, который, несмотря на ослиное упрямство Джона, ещё можно было выиграть; и, бог даст, не поймёт — даже когда будет рассказывать об этом случае своим коллегам, поддерживая беседу о том, какими истеричными бывают их жёны — бесящиеся с жиру стареющие коровы, правда, Джон, и чего им только надо? Может быть, ещё коробочку ментатов и бутылку вина; ещё пачку сигарет, которую как бы никто не видит в корзине с моющими средствами; мальчишку, чтобы застенчиво улыбался им, заворачивая покупки в Супермарте. Они всё ещё в однокомнатной квартире на Олстон-Брайтоне, и Кэрол, как бы ни хотела, не может спать отдельно от него — разве что уйти к соседке, с которой она подружилась за эти несколько лет; и она уже собирается так и поступить, только переодевает купленное за баснословные деньги платье на свою старую спортивную форму из колледжа, чтобы выглядеть в полвторого ночи на пороге чужой квартиры поприличнее, когда Джон, не поднимая головы с подушки, говорит — ложись спать, не будь сукой, тебе нигде не рады; и в Кэрол что-то будто перегорает. Она будет видеть этот момент во сне следующие несколько лет — только тогда у неё будет нож, а он будет стоять напротив неё в трусах и майке, сложив руки на груди и ухмыляясь; и всю ночь она будет пытаться ударить его — плакать, резать себя, портить мебель, кричать и пытаться сбежать — и ударить его —, но ни разу не преуспеет; и он только пару раз скажет ей, что она плакала во сне, а потом отмахнётся от этого — Кэрол ведь всегда была странной. Сейчас он качает ребёнка в спальне, присев на спинку кресла — они специально перенесли его сюда из гостиной, чтобы она могла кормить, не отходя от колыбели; Кэрол проходит мимо как можно быстрее, пока он не успел сказать ей что-нибудь про то, какие красивые у него мамины глаза, или что он рад её видеть; почти выветрившиеся ментаты оставляют противное ощущение в её груди и на языке, и она пьёт несколько стаканов воды из-под крана подряд, хотя знает, что не поможет — ни от тошнотворной жажды, ни от нетерпения. Кодсворт торжественно парит из стороны в сторону по кухне, и она просит его приготовить ей яичницу — с сосисками, овощами, сыром, содовой для пузырьков и солью как она любит; пока он возится с продуктами у холодильника, она дотягивается до пачки сигарет, которую Джон прячет на одном из шкафов, и выходит в сад. На улице свежо и всё ещё пахнет дождём; её домашние туфли быстро намокают от росы, и она садится на траву, зажав сигарету в зубах, чтобы собрать её руками. Капли блестят на солнце даже ярче, чем вчера в свете фонарей — только эти крупнее и чище; она думает – те, что падали с маленького краника в стене их церкви, когда мама закручивала вентиль, а папа напрягался и поднимал все бутылки сразу. Её иногда поили ею, заставляли умыть руки и лицо, и ей постоянно казалось, будто эта вода пахнет металлом; тем лучше та, что сейчас у неё на руках — она пахнет землёй. Она представляет, что снова стоит под хлещущим потоком и поёт про однажды разорванный круг; её слёзы смешиваются с дождевой водой, и она сдувает её с губ и смаргивает с ресниц. Ей вдруг совершенно ясно, что ей нужно делать — становится совершенно ясно, что она за человек — и она поднимает голову к небу, позволяя смыть и растворить ту, кем она не является; свет фонаря почти слепит её даже сквозь закрытые веки, и она улыбается между всхлипами, потому что, несмотря на то, какой глупой она была все эти годы, несмотря на потерянное время и утраченную веру, у неё всё ещё есть шанс отдать то, что она всю жизнь носила в себе, тем, кому это было предназначено — даже если это какие–то мельчайшие камешки в фундаменте будущего, машинный перевод или речевой модуль для роботов-домохозяек. Она затягивается и думает — хорошо, что обошлось хотя бы без гласа с небес и личной встречи с телесными воплощениями; думает — это было бы слишком серьёзно. Она слышит, как открывается задняя дверь, и как Джон спрашивает неумелым строгим голосом, какого чёрта она делает; и она поворачивается к нему, чтобы сказать, что она собирает вещи и переезжает обратно в город; готовится ударить его ножом, сказав, что РобКо предложили ей поработать над новым проектом секьюритронов Хауса, и что она приняла предложение немедленно, и ждала правильного момента, чтобы уйти; и в голове она уже даже видит то самое выражение зависти и неосознанного восхищения, для какого, как она всегда думала, и было создано его лицо —, но вместо собственных слов она слышит вой сирены. Джон озирается вокруг, испуганно и растерянно, пока на горизонте разливается зарево; Кэрол делает полный вдох и смеётся.Часть 1
21 августа 2015 г., 16:40