ID работы: 3553048

Под коркой

Гет
R
Завершён
222
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
222 Нравится 12 Отзывы 58 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:

***

Почему я не вижу здесь кораблей С парусами из дальних, из южных морей?       Я шагал по замёрзшим лондонским улицам, глядя на безликие скелеты домов. По-другому и не скажешь, Лондон казался мне огромным скелетом какой-то давным-давно почившей рептилии, чьи останки теперь замерзали где-то на Северном полюсе. Война закончилась несколько лет назад, но всё было каким-то ненастоящим. Иллюзорным. Напускным. Как и вся моя жизнь.       Я шагал вперёд и не мог ответить сам на свой вопрос: «Зачем и куда я иду?» Нет, куда — это ясно и так, без обиняков. Вот сейчас будет поворот, за которым пустыми тёмными глазами смотрит на обледенелый мир небольшой магазинчик. За ним — ещё один, невнятный, какой-то обыкновенный, незапоминающийся поворотишка. А за ним будут окна твоего дома. Я встану в отдалении и буду смотреть, как ты сидишь с книгой у окна. Мне повезло, что твой рабочий стол стоит под подоконником, почти выглядывает на улицу. Иначе я бы тебя ни за что не увидел. Непонятно, почему ты не задёргиваешь шторы. Ведь на дворе ночь, и обычно люди делают это именно для того, чтобы спастись от таких нарушителей личного пространства, как я.       Я делал что-то неправильное. Но разум, кричащий об этом громче вопиллера и пытающийся донести это до остальных органов чувств, будто замерзал в этом мертвенном, словно замершем Лондоне. Я смотрел на стоящие вокруг дома, в окнах которых кое-где даже горел свет. И не ощущал, что там, за стенами, есть кто-то живой. Мне казалось, что весь мир сузился до размеров маленького окна и каштановой головки, склонившейся над книгой в неровном свете свечи. Там была жизнь. Там чувствовался пульс. Глядя на это окно, я начинал ощущать, как бьётся жилка на моей шее. Почему здесь нет ветра, не слышен прибой? Я хотел бы уехать и быть просто с тобой.       Не могу сказать точно, когда это началось. Может быть, в очередное воскресенье, когда традиционно ты вместе с Роном и Гарри сидела в моей гостиной, на Гриммо, и судорожно стискивала пальцами горячую чашку с чаем. Вы сидели там каждую неделю, рассказывая последние новости, на которые мне, в сущности, было плевать, и пили чай с неизменными пирожными. Однако в этот день что-то изменилось. Может, я увидел в твоих глазах эту затаённую тоску, что с тех пор порой проглядывала в них сквозь пелену привычной уверенности и твердости. Может, твои пальцы, так безотчётно сжимающие чашку, на миг почудились мне сомкнутыми не на фарфоре, а на моём запястье. Ближе к вечеру вы стали собираться по домам. Какой-то неясный порыв толкнул меня снять с вешалки твоё пальто и застыть с намерением помочь тебе одеться. Однако Рон выхватил его у меня со словами: «Спасибо, Сириус» — и набросил его тебе на плечи сам. Я смотрел на то место, где его ладони только что касались тебя, и не понимал, что происходит. Ты молча, привычно приняла его ухаживания и обернулась ко мне.       — До встречи, Сириус, — негромко попрощалась и, развернувшись, выскользнула на улицу. В этот момент я еще раз смог ухватить мелькнувшую в твоих глазах тоску.       — До встречи, Гермиона, — ответил я тихо. Так тихо, что, вероятно, даже Гарри, ещё стоявший в холле, не расслышал моих слов.       Вы ушли. А я остался стоять, глядя на закрывшуюся за вами дверь. Ведь мой дом как могила, как каменный склеп, Потому что я глух, потому что я слеп.       Шатаясь, будто мы только что пили вовсе не чай, а огневиски, я вернулся в комнату, подошёл к зеркалу. Тёмные, пыльные стены. Потемневший, пыльный я. Мои глаза больше не сверкали той голубизной, что так нравилась девчонкам много лет назад. Я провёл ладонью по стеклу, понадеявшись, что это Кикимер плохо убирается в гостиной и зеркало покрыто слоем пыли. Однако всё осталось по-прежнему. Всё выглядело так, будто слоем пыли покрыт я. Вместе с этим домом. Вместе с этой жизнью. Я ветшал так же, как ветшают часы в гостиной, которые сейчас били десять часов вечера. И внутренне ветшал даже сильнее, чем внешне. Моя душа, кажется, онемела от бездействия. Она испытывала только холод, который, казалось, лился на неё прямо из этих стен. И какую-то отдаленную тоску, завывающую из глубин, из-под па́ры слоёв снега и пыли.       Наверное, это началось тогда. Я впервые пришёл к твоему дому и долго стоял, ловя лицом падающие снежинки. Мне хотелось ощущать, как они тают на щеках, на веках, на лбу, на волосах, делая их мокрыми, чтобы физически чувствовать, как тает снег внутри меня, и вместе с его каплями стекает и пыль.       Свеча в твоём окне трепетала в моих зрачках, и мне хотелось чиркнуть у себя в глотке зажигалкой, чтобы это маленькое пламя превратилось в целый пожар. Слишком холодно. Слишком безразлично. Слишком неправильно.       И почти каждый вечер, кроме воскресенья, когда вы сами приходили ко мне, я приходил к тебе и пытался отогреться у твоей одинокой свечи. И в глазах моих видно лишь зимнюю ночь, Этот страх подворотен, где ты идёшь прочь.       А сегодня что-то случилось. Случилось там, внутри твоего дома. Я не мог видеть, не мог слышать. Только ты вскочила, задула свечу, и на место её мягкого, робкого света пришёл свет большой и агрессивный, осветивший всю комнату. Это неправильно, это не так. Выключи его. Выключи, и я постою ещё немного. Давай же, детка.       Но свет в комнате не гас, и я видел лишь мелькающие силуэты, настолько быстро вы передвигались по комнате. Не такого взрыва я хотел. Не то пламя вспыхнуло. Не оттуда подожгли.       В какой-то момент дверь распахнулась, и ты выскочила на улицу. Остановилась, застегивая молнии на легких осенних полусапожках. Не застёгнутое пальто, шарф, едва переброшенный через плечо. Плотно сжатые губы на побелевшем от холода или напряжения лице.       Я сделал шаг назад, в тень соседнего дома, чтобы ты ненароком не заметила моего присутствия.       Ты же выпрямилась и неровно, но быстро зашагала прочь, в темноту незнакомого мне переулка.       Постояв ещё некоторое время, я почувствовал, что пальцы на руках даже в перчатках превращаются в ледышки. Они настолько замёрзли, что начали гореть. Я стянул перчатки, сунул их в карман, наклонился и зачерпнул полную пригоршню колючего, обжигающего снега. Прижал ледяные комки к лицу, растёр его до красноты. Так, чтобы и лицо горело. Так, чтобы ощущать затихающую на шее жилку. Мерлин, ведь почти два часа ночи.       Я сорвался с места и почти бегом, не оглядываясь на всё ещё горящий в твоем окне свет, бросился туда, где в темноте какой-то подворотни скрылась твоя хрупкая фигурка. Я искал своё место по следам на снегу, Но я понял, что больше так жить не могу.       Тебя было трудно не заметить. Ты шла мимо чужих уже погасших окон, не оглядываясь, не проявляя какого-либо внимания к пустынным ночным улицам. Какая беспечность! А что, если бы вместо меня за тобой сейчас крался, стараясь не скрипеть ботинками по снегу, какой-нибудь Пожиратель?       Но, слава Мерлину, это всего лишь я. А всего лишь? Это ведь так же неправильно, как весь этот наэлектризованный фальшью воздух, в котором будто витает ощущение чужеродности. Так, будто кто-то разбавил целую бутылку натурального сока водой. Но Лондон ли здесь неправилен? Может, дело во мне самом?       Я продолжаю идти за тобой в отдалении. Тебя просто нужно проводить. Ты ведь одинокая девушка, бредущая по ночному Лондону, успокаиваю я себя. Убеждаю, что иду за тобой исключительно поэтому.       Чёрт. Эти странные спруты, что сейчас стучат щупальцами, стряхивая пыль с моего сердца, не должны были оживать. Они погрузились в вечный сон много лет назад. Это не могло быть правдой. Не могло. Чёрт.       Ты устало стряхиваешь снег с холодной скамейки и садишься, подогнув под себя пальто. Глаза твои скрыты за ворохом волос, но я знаю, что в них сейчас без поволоки, без театрального занавеса вовсю играет свою главную роль тоска. У неё аншлаг, она срывает овации, и восхищенные поклонники зовут её выступить на бис. Ты смотришь перед собой, и я не выдерживаю, ускоряю шаг. Чёрт.       — Скамейка холодная, Гермиона. Простудишься, — я будто растерял всё своё красноречие. Три долбанных слова, это всё, что оказался способен сгенерировать мой сморщившийся мозг.       — Сириус? — ты поднимаешь голову. В глазах на миг появляется удивление. Но пропадает так же внезапно, как появилось. Тебе всё равно, откуда я здесь. Но всё же задаешь этот вопрос. — Откуда ты здесь?       — Хотел заглянуть к вам. На чашечку чая. Но не успел. Ты так стремительно выскочила из дома, что я едва успевал за тобой.       Конечно. Восхитительная ложь. Она задержалась у дверей, застегивая обувь, и потом едва переставляла ноги, выйдя на другую улицу. Должно быть ты, Бродяга, лишился сразу пары ног, что не мог её догнать?       Ты, кажется, не поверила, но тебе всё равно. Ты рассеянно киваешь и молчишь.       — Вставай, Гермиона. Замёрзнешь.       — Я не хочу идти домой.       — Ну, хочешь, пойдём, попьем чая на Гриммо.       Кажется, ты оживилась. Поднялась, отряхнула снег с пальто. Ты уже готова идти, ты что-то говоришь, а я не слышу. Я смотрю на распахнутые полы пальто, на свисающий с двух сторон шарф, и во мне борются не две, а целых три потребности. Первая — застегнуть, укутать, чтобы не мёрзла, ни в коем случае не мёрзла, чтобы сердце не покрылось снегом. Он так долго и медленно тает. К тому же, у тебя нет такой свечи, как была у меня. Вторая — не позволить своим рукам схватить тебя за шарф и застегивать пуговицы. Сохранить лицо, сохранить в тайне внутренних спрутов, лениво перекатывающих внутренности между щупальцами. И третья — прижаться холодными губами к твоим ключицам, таким же холодным, выставленным напоказ декабрьскому ветру. И согревать их, губы и ключицы, друг о друга, согревать, согревать…       — Сириус?       Я с трудом вспоминаю, что ты только что сказала. Выгрызаю из подсознания, ибо совершенно точно не думал о разговоре.       — А, да, мы можем позвать Гарри. Замечательная идея. Пошли? И я видел полмира, мне две тысячи лет, И на стыках путей — не один километр.       Я предлагаю тебе локоть, и ты доверчиво хватаешься за него ладошкой. Из какой-то бравады, желания быть к тебе ближе, понятнее, я двумя движениями расстегиваю пуговицы и распахиваю своё пальто. Твои пальцы красные от холода и, вероятно, влажные. Я представляю, как если бы ты касалась ими не сквозь толстый рукав верхней одежды, а сквозь тонкую ткань рубашки. Мурашки пробегают по спине, а за ними спазм холода врывается под остывший драп.       Я веду тебя на Гриммо пешком. Чёрт знает, почему, но мне так захотелось. Ты замерзаешь, я чувствую. Мне тоже становится холоднее. Но мне доставляет удовольствие иногда косить глаза и смотреть на твои мертвенно-бледные ключицы. Я идиот или садист. Но мне кажется, чем сильнее ты замёрзнешь, тем будет больше шансов тебя отогреть.       Я старый идиот, и совершенно ничего полезного не сохранилось в этой голове за сорок лет жизни, если я думаю, что могу для тебя что-то сделать.       Мы идём по переулкам и молчим, а я считаю шаги, каждый раз начиная сначала, и думаю о том, что когда число «сорок» попадётся мне в третий раз, я пройду столько, сколько мерзости накопилось в моей жалкой душонке.       Ты пошатнулась справа от меня, нога на неудобном узком каблуке подвернулась, и ты едва не упала. Идиот. Чёртов старый идиот. Я подхватываю тебя, крепко прижав к себе за талию, не заботясь о том, как это выглядит или ощущается, и на миг застываю, оглушённый твоим телом, прижатым к моему. Только сквозь тонкую ткань рубашки и твоего пиджака между слоями распахнутой верхней одежды. А затем аппарирую на Гриммо, к порогу своего дома.       Ты едва стоишь на ногах. Твои руки трясутся, губы посинели и дрожат. Я кляну себя за то, что заставил тебя превратиться в настоящую ледышку. А ещё за то, что внутренний голос доволен. Теперь ты полностью беспомощна, полностью разбита, и самое время… заткнись, идиот, просто заткнись.       Я почти несу тебя на руках, твои ноги практически безвольно волочатся по ковру. Мокрые следы остаются за нашей обувью, но я не забочусь об этом. Просто сажаю тебя на диван. Ты дрожишь.       «Может, позовем Гарри?» — ты вот-вот это скажешь. Но слова звучат только в моей голове, а твои посиневшие губы слегка распахнуты, со свистом втягивают раскалённый от холода воздух в, казалось бы, тоже посиневшие лёгкие. Я не знаю, зачем я приехал сюда, Мне казалось, что здесь загоралась звезда.       Я молчу, молчу и смотрю на тебя, а ты пребываешь в какой-то прострации, буравя взглядом гобелен на стене. Или зеркало, висящее рядом. Совсем не пыльное и кристально чистое зеркало. В нём, вероятно, видно мои напряжённые плечи. И неуместное в гостиной пальто.       Я сбрасываю его, кидаю куда-то на кресло, или на пол, не хочется даже смотреть. И думаю о том, что должен предложить тебе чай, за которым позвал. Пальцы, чашка. Пальцы, запястье.       Да, да, чай. Чай. Горячий чай.       Но колени сами сгибаются, и я опускаюсь перед тобой на ковёр. Полусапожки совсем тонкие, короткие и замшевые. Никак не подходящие для декабрьской ночи. Они промокли от снега и потемнели. Пальцы сами касаются твоей щиколотки, кладут ногу на колено. Расстёгивают короткую молнию. Из-под неё высыпается не успевший растаять снег. Я стаскиваю сапожок, отбрасываю его в сторону. Пальцы, эти чокнутые пальцы сами прикасаются к твоей ступне. Я чувствую промокший чёрный капрон и замерзшую кожу сквозь него. Чёрт. Чёрт. Что я делаю?       Однако ты молчишь, и, подняв взгляд, я вижу твои широко распахнутые глаза, глядящие прямо в мои. В этой комнате они — самое живое и тёплое, что когда-либо здесь находилось. Они как две маленькие звёздочки, хотя нет, звёзды холодны. Как две кометы, что несутся мимо меня и вот-вот зацепят своим хвостом и утянут в неразгаданную чёрную дыру. В них нет страха, отвращения или осуждения. Это радует. И отрешившиеся от мозга пальцы продолжают ласкать твою ногу.       Это так странно, так неправильно, противоестественно — сидеть на полу у твоих ног и целовать твою ступню, глядя в твои глаза. В них горит удивление, смешанное с чем-то неопределимым, неясным, делающим их темнее.       Я скольжу пальцами по лодыжке, и подушечки взрываются миллионами огоньков. Спруты внутри меня беснуются, лупят щупальцами по всему, что видят, и это всё рушится, как карточный домик, как соломенная крыша под напором цунами.       Я освобождаю твою вторую ногу и принимаюсь целовать её, другую положив на своё плечо. Рубашка в этом месте становится влажной, снег тает между мной и диваном. Кожа под твоей ступнёй разгорается, будто её не намочили, а подожгли. Ты молчишь. Ты молчишь. Я не знаю, откуда на щеке моей кровь. Здесь, похоже, война за любовь.       Это слишком невыносимо, слишком медленно, слишком глубоко. Слишком глубоко въедается в мой мозг. Корочка пыли трещит, лопается, покрывается трещинами. Я подбираюсь ближе к дивану и скольжу губами по лодыжке, колену. Ты не двигаешься, будто превратилась в статую. Живую статую с такой обжигающей кожей.       Мне хочется делать это медленно. Настолько медленно, насколько позволят обнажившиеся нервные узлы. Настолько, насколько хватит выдержки. Пальто с твоих плеч стянуто, пиджак расстёгнут. Почему ты сидела у окна в деловом костюме в два часа ночи?       — Я не хотела идти в спальню переодеваться, — будто услышав мысли, произносишь ты. Голос какой-то осипший, губы по-прежнему дрожат.       Я понимаю, что задал этот вопрос вслух. Неважно. Это всё совершенно неважно. Это сейчас там, в другой, правильной и размеренной, пыльной жизни. Здесь и сейчас — всё по-другому.       Я скольжу ладонями по твоим ногам, поднимая узкую юбку. Настолько медленно, чтобы успеть почувствовать, как ты согреваешься. Как мелкая дрожь сотрясает твои ноги, мелкая лихорадочная дрожь, не от холода.       Мерлин. Долбанный двадцать восемь тысяч раз Мерлин. Как ты шла по улице в этом? В юбке и… в этом. В чулках, с такой развратной кружевной резинкой. В глазах темнеет, и я с удивлением понимаю, что можно завыть от того, как сильно я тебя хочу. Но я продолжаю целовать твоё бедро, закинув ногу себе на плечо. Стоит сорваться — и плотину прорвёт. Смоет, унесёт, размозжит, как снежок, пущенный в каменную стену.       Юбка задралась на талию, и я вижу твоё кружевное бельё. Ладони судорожно протискиваются между диваном и твоей гладкой попкой и сжимают её в руках. Чёрт. Чёрт. Чёрт. Ты, кажется, специально так оделась, чтобы у меня не было ни единого шанса? Я трусь щекой о шершавое кружево чулок, и спруты внутри уже довольно мурлычут, будто сытые, переевшие коты. Ты не сопротивляешься, ты позволяешь. Значит, у спрутов есть шанс. В мозгу же пульсирует что-то невообразимое, о чём сейчас думать — не самое время.       Я цепляюсь зубами за краешек чулка и стягиваю его вниз. Проходит мгновение, прежде чем ты издаёшь короткий, такой запретный, неправильный стон, и это становится спусковым крючком, направившим все лавины мира на одну скромную картонную стену. И в этом бою — как из крана вино, И я пьян и убит под звездою давно.       Я хватаю тебя за руки и стягиваю вниз, к себе, на ковёр. Здесь сыро и холодно, но мне кажется, что своим телом я согрею тебя лучше сотен каминов. Пуговицы блузки с глухим стуком разлетаются по комнате, и мои губы впиваются в твои ключицы. Такие белые, белые, белые, белые, что кажутся почти абсолютными.       Вот он, взрыв. Вот он, пожар. Я чиркнул зажигалкой в своей глотке. Я чиркнул в глотке, которая была заткнута динамитом.       Твои пальцы на пуговицах моей рубашки — так неожиданно, что я на секунду замираю, оторвавшись от твоей шеи. Тонкие, прохладные, осторожные. Одна, другая, третья. Пятая, шестая. Рубашка неуверенно соскальзывает с моих плеч, и я не могу, не желаю терпеть это обжигающее расстояние между нашими телами. Кружево трусиков прижимается к моему животу, и от того, какая ты горячая, мне хочется сойти с ума.       Маленькие пальчики на плечах гладят, ласкают, утешают. Я чувствую, как ты пьёшь из моих прикосновений отчаянье, затопившее весь этот чёртов дом. Как всасываешь пыль, обнажая моих невменяемых спрутов. И от этой жалости, от сочувствия, сожаления, становится ещё хуже. Я рву на тебе лиф, и если ты когда-то вернешься домой, твой парень будет неприятно удивлён количеством красных отметин, которые уже покрывают твоё тело.       Ты запускаешь пальцы в мои волосы и тянешь меня выше, впиваешься холодными губами в мои, кусаешь, сжимаешь затылок до боли, так, что вот-вот вырвешь клок волос.       — Сириус, — в твоём голосе всё ещё удивление, когда холод расстёгнутой пряжки ремня касается твоего бедра.       Но это первый раз, когда ты за всё это время назвала меня по имени. Сириус. Да, детка. Да.       — Да, детка, да, — повторяю я вслух. Кажется, мой голос охрип, и я улыбаюсь тебе в губы кривой, обречённой ухмылкой. Дай мне выйти из этой войны с мечом, И чтоб было потом ещё Продолженье…       Ты ушла под утро. Наверное, Рон вовсю ищет тебя. Или же спокойно дрыхнет в своей постели. Я знаю, что ты не стала лечить засосы, не стала расчёсываться. Ты аппарировала почти мгновенно, не обернувшись и не попрощавшись.       Я знаю, что ты тоже чувствовала неправильность. Но ты же молчала, верно? Ты позволила. Не оттолкнула.       И на следующую ночь я снова приду к твоему окну.       В доме подозрительно тихо. Слишком тихо, учитывая, что окна горят и на первом, и на втором этаже.       Я стою, глупо стою прямо на полоске света и жду, когда погаснут люстры и загорится свеча.       Но распахивается дверь, и на крыльцо выбегает Рон. Он так же едва одет, без шапки, и на лице такая удивительная смесь злости и обиды, что мне становится стыдно. Но он хлопает дверью и тут же аппарирует, а мои ноги будто приросли к земле.       Ты появляешься в проёме окна так неожиданно, что я вздрагиваю. Спруты внутри шевелятся, подрагивают. Им приятно и страшно. А ты стоишь и молчишь, не делая попытки пригласить в дом или уйти, скрыться в глубине комнаты.       Ты, несомненно, видишь, что мои плечи и волосы покрылись нападавшим снегом, понимаешь, что я стою тут давно и видел уход твоего жениха.       Ты должна знать, что легким движением ноготка отковырнула вчера корку, наст, покрывающий меня изнутри. Что поглотила всю пыль. И теперь во мне трепещет что-то окровавленное, с разорвавшимися швами, пульсирующее. Ты не можешь этого не знать. Но ты даёшь мне выбор. У меня нет времени на долгие раздумья. Или вперёд, или назад. Прямо сейчас. Сковырнуть ли твою пыль с твоего сердца? Заставить так же нарывать, болеть?       Я всегда умел быстро принимать решения. Сегодняшняя ночь — не исключение.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.