ID работы: 3569832

На развалинах нового мира

Смешанная
R
Завершён
99
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
99 Нравится 7 Отзывы 28 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Дни похожи один на другой. Сегодня не отличается от вчера, а вчера не отличается от позавчера, и завтра будет такое же, как день неделю назад. Кто-то скажет — благодать, спасительный круг в сумятице будней и выходных, мерный стрекот часовой стрелки, отсчитывающей секунды, минуты, часы, превращающей их в сутки. Джоанна Мейсон же возразит — адский механизм времени, где кругом серые лица, одни и те же декорации, безмолвие леса и острота горного воздуха. Джоанна слишком хорошо все это знает. Живет уже так пять лет. Почти привыкла, почти обособилась. И в город ей не нравится ходить, лишь изредка, по надобности. Сегодняшнее утро не приносит с собой ничего, кроме первых лучей солнца, настойчиво скребущихся в мутное окно. Мейсон уже давно на ногах. Еще когда будильник противно не заквакал, а большая немецкая овчарка по кличке Боб не залаяла во дворе. Хотя Боб уже скребется в дверь, встает на задние лапы, заглядывает в дом, тихо скулит. Мальчик хочет гулять, голову набок склоняет и глядит этими человечьими глазами на песьем лице. Джоанна щелкает пальцами и одним жестом приказывает ждать ее снаружи. Пес недовольно ведет головой, когти его едут по доскам двери, и он трусит в покрытую утренней росой траву, лапами упавшие листья раскидывает. Вроде взрослый, а ведет себя как щенок. Джоанна зевает, широко раскрывая рот. Трет глаза, снова зевает. Чайник перестает кипеть с характерным щелчком, захлебывается паром. Мейсон хватает его наугад, конечно же, обжигая пальцы, тут же отдергивая руку, матерится сквозь зубы, терпит, а потом наливает горячего кипятка в кружку. Растворимый кофе из пакетика из магазина — та еще гадость, но все-таки эта гадость будит ее окончательно. Постель Джоанна оставляет неубранной. На самом деле, простыню давно бы не помешало сменить, как и наволочку с пододеяльником. Но Мейсон то ли лень, то ли некогда. Она снова зевает, дергает кружку рукой, расплескивая кофе на стол, даже не обращает на это внимание, лишь закатывает рукава свитера, чуть оттягивает материю от горла и наклоняется, чтобы зашнуровать тяжелые армейские сапоги – то, что осталось от отца, то немногое, что она взяла из своего дома пять лет назад, когда перебиралась жить сюда, в горы. Джоанна встает на ноги, хлопает себе по карманам, делает еще один глоток из кружки, смачивая губы, а потом небрежно, совершенно на мужской манер, вытирая их тыльной стороной ладони. Зевота нападает уже в энный раз за это утро. Мейсон вновь хочется материться. Да, еще нет шести утра, но она часто встает в пять, до звонка будильника и лая Боба. Хотя эта псина учуяла, что хозяйка поднимается раньше, и уже в половину шестого сидит на крыльце, подметая коротким хвостом упавшие за ночь листья, и смотрит, и скулит. Собака чертова. Девушка кутается в куртку, когда выходит из дома. Она дергает за шнур фонаря, и тот загорается бледным светом в утренних сумерках. Боб высовывает язык, смотрит на Джоанну. Та наклоняется, открывает дверцу отсыревшей тумбочки, шарит руками, достает пакет корма, купленный в магазине в городе, высыпает в миску с щербатыми краями горсть. — На, травись, псина, — бросает Мейсон и заталкивает пакет с кормом обратно. Боб налетает на еду с веселым треском между зубами. Джоанна лишь хмыкает. Она дает ему сырое мясо лося или утки, поит теплым молоком снежной козы, если им удается поймать одну такую и удержать в старом сарае, пока та оттуда не выберется. Но нет, Бобу нужна эта химия из города. Как деликатес, как лакомство. И что поделаешь с этой собакой? Хочет — пусть ест. Ей самой иногда приходится спускаться в город за продуктами, лекарствами или одеждой. Но будь ее воля — она бы полностью жила лишь на своем содержании. Боб отрывает голову от миски, смотрит вопрошающе. — Вон в корыто за ночь накапала вода, иди и попей там, — девушка делает жест рукой в направлении ржавого железа, привалившегося к самому углу дома совсем рядом с трубой, такой же ржавой и кое-где сгнившей. В горах высокая влажность. И с этим Джоанна ничего не может поделать. Пока пес лакает воду, Мейсон нахлобучивает куртку до самых ушей — утром воздух холодный, а шапку надевать не хочется. Она опирается о перила, закуривает сигарету и смотрит, как пробуждается лес. Дом находится на небольшом скалистом возвышении, рядом бежит широкий ручей. Он ныряет меж камней и скал извилистой блестящей тропкой, водопадом в один метр обрушивается вниз у самого дома и продолжает свой путь дальше. Летними ночами, когда окна открыты, занавешенные марлей, чтобы внутрь не проскользнули комары, Джоанна часто лежит и вслушивается в музыку воды. Иногда ей кажется, что ручей разговаривает. А, может, это все от того, что даже одиночество начинает тяготить. И разговоры ручья — ее придумка в мире, где нет ничего кроме леса, гор и пса по кличке Боб. Кстати, Боб вновь смотрит на нее, высунув чуть ли не на всю длину розовый язык. — Идем, идем, — бросает Мейсон, тушит сигарету пальцами и кидает ее в мусорное ведро, стоящее рядом с крыльцом. Джоанна скрывается в доме. С тяжелым звоном на кухонный стол падают коробки со свинцовыми патронами. Мейсон по привычке сует две в карманы на бедрах, снимает со стены ружье, проверяет, кивает сама себе, удостоверившись, что оружие ей еще послужит. Девушка перекидывает ружье через плечо, давит очередной зевок, тянется за полупустой кружкой кофе, выпивает все залпом, морщится, возвращает кружку на стол, на поверхности которого застыли чернеющими окружностями разводы от сковороды и алюминиевой посуды, и выходит во двор. В глазах Боба — жизнь. Бьется, искрометная и истая, заставляет скакать и лаять, оглушая своим звонким голосом окрестности. — Тихо! — шипит на пса Мейсон. — Распугаешь так всех зверей. И на кого мы, по-твоему, будем охотиться? Боб, кажется, фырчит, а Джоанна отворяет калитку. Собака тут же прорывается вперед, стучит своими лапами, клацает когтями по дереву досок, из которых сложена лестница. Девушка спускается следом, переходит ручей, собирающийся в небольшое озерцо около самого дома, поворачивается лишь раз, чтобы взглянуть на грузную тень собственного жилища, притаившегося среди высоких стволов пихт, сосен и елей, среди острых скал и тиши горного воздуха. Она живет здесь пять лет. Редко слышит людские голоса — никто ведь сюда не забредает, ведет разговоры с собакой, иногда задумывается о том, что Боб не вечен, и тогда ей придется искать себе другого собеседника. Вернуться в город Джоанна и не думает. Зачем? Она ушла оттуда, когда все стало известно, когда в мире, пережеванном революцией, все стало еще хуже, а ведь казалось, что будущее так близко. Мир действительно новый. Просто этот мир ядовит. Мейсон качает головой, вытряхивает ненужные мысли. Нашла время и место думать об этом. Она идет на охоту и лучше сосредоточиться на том, чтобы подстрелить крупного лося. Их мясо, конечно, не такое мягкое и вкусное, как мясо оленей, но жить и питаться можно, и продавать в городе тоже можно. Джоанна Мейсон ходит на охоту каждое утро каждого дня. Просыпается еще когда за окном темно, кормит пса, одевается, берет ружье и вперед. Ранним утром лес полуспит, бормочет что-то, изрыгает фонтаны листьев или мокрой росы, шепелявит и шепчет — в такое время стрелять по животным легче всего. Они не так насторожены, более умиротворены, не слышат шума, что несет за собой человек. Наверное, сами Гейл Хоторн и Китнисс Эвердин могли бы позавидовать тому, как Мейсон научилась ходить в тяжелых армейских сапогах с толстой шнуровкой до колена, как тихо, почти неслышно, так, что аж Боб теряет ее среди зарослей кустарников и находит лишь по привычному запаху женского пота да обыденной брани, время от времени слетающей с губ Джоанны. Боб — хорошая собака, нюх у пса отменный. И вот сейчас Боб замирает, едва шевелит ушами, чуть дергает хвостом — учуял кого-то. Вот бы это был здоровенный самец лося, с ветвистыми рогами и густой шерстью. Джоанна бы убила его безболезненно, метким выстрелом в самую голову, продробив черепную кость и мозг. Джоанна привыкла убивать. Еще с Игр, еще с мира до. Что ей смерть какого-то животного? — Веди, — кидает она Бобу. — Только не шуми. Умный пес — тут же высовывает язык и начинает трусить, так быстро-быстро перебирать своими лапами, что меж кустов мелькает лишь палевый загривок. Через метров так пятьдесят Боб замирает, а Мейсон оглядывает местность через прицел. Кругом — стволы деревьев, стрелять здесь плохо и неудобно. У пса дергается хвост. Возбужден, чует. И вот Джоанна видит большие лосиные рога, а потом и саму морду животного, меланхолично пережевывающего выцветшую траву. — Попался, дорогой, — девушка усмехается, припадает коленом на землю, удобнее перехватывая ружье, — и ты посмотри, какой большой. Боб, — восхищается она, чуть косясь на собаку, — у нас сегодня будет славный ужин. Готовься. Я стреляю, ты туда бежишь. Как всегда. Все остальное происходит слишком быстро. Джоанна жмет на курок, но что-то пугает животное. Боб запрокидывает голову, издает протяжный вой, больше похожий на волчий. Пуля летит вперед. Слышится чей-то вскрик. Человеческий, насколько может судить Мейсон. Пес срывается с места, комья влажной земли летят из-под его лап. Джоанна торопеет на мгновение. Оглядывается. Где-то взлетает птица, разрезает крыльями небо. Впереди заливается звонким визгом Боб. — Я подстрелила человека? — тихо вопрошает девушка. — Черт! Мать вашу! Джоанна срывается с места, бежит по следам собачьих лап, туда, прямо на то место, где жевал траву лось. Ее ведет несколько чувств: первое и, как ни странно, самое главное — чтобы с собакой ничего не случилось, второе — желание понять, что она сделала и кого подстрелила на самом деле, третье — страх, незнакомый, чуждый, казалось, навсегда ушедший из ее пресной жизни, но сейчас такой человеческий и до ненормальности ощутимый. Мейсон видит палевый загривок достаточно быстро. В груди ухает сердце, бьется набатом о клетку костей. Боб сидит тихо, ошейник блестит в свете косых утренних лучей, шерсть на спине собаки лоснится черным цветом. С псом все хорошо. Джоанна выдыхает, а потом резко выставляет вперед ружье, когда видит какое-то шевеление в траве и палой листве. Действительно, человек. Мейсон бросает выразительный взгляд на собаку, и тот встает на четыре лапы, артачится. Девушка подходит медленно, не опускает дула, крепче сжимает оружие пальцами, побелевшими от напряжения. — Кто такой? Говори! — резко произносит она, подойдя достаточно близко. Жизнь в лесу научила ее нескольким вещам — опасаться всего, что таят в себе стволы деревьев и кустистые кустарники, не верить людям, которых она встречает, и полагаться лишь на себя. Этому стонущему человеку она не верит. Несмотря на то, что он ранен и, скорее всего, истекает кровью. Патроны в этом ружье из свинца, сделанные специально для охоты на зверей, пробивающие толстую кожу и слои меха — человек от выстрела подобным патроном пострадает сильно, вполне можно раздробить кость. Кто знает, может она это и сделала. Но Джоанна замирает, опускает дуло вниз, смотрит во все глаза, чувствуя, как морщины волнами испещряют ее лоб. Боб рычит, скалит пасть, ощущая замешательство своей хозяйки. — Серьезно? — выдавливает Мейсон. – Ты? Человек на земле скрючивается, зажимает пальцами рану в бедре. Руки все красные: алая жидкость забилась под ногти, застыла в складках кожи, пропитала всю материю штанов. Знатно подстрелила. Человек на земле поднимает голову и глядит на Джоанну. Конечно, она узнает это лицо, и эти серые глаза, и растрепанную косу темных прядей, а еще этот лук, валяющийся совсем рядом. Его сделал Бити в Тринадцатом Дистрикте. Мейсон еще помнит. — Я тебя искала, — выдавливает Китнисс Эвердин, болезненно морщась. Джоанна Мейсон открывает рот, потом замирает на мгновение, думает и все же смыкает челюсти. — Дура ты, Сойка, я могла тебя убить. — Кто ж знал, что ты так хорошо научилась стрелять? — В лесу еще не тому научишься. Больно? — и кивком на раненую ногу. — Пуля на вылет, — Китнисс закусывает губу, глядит в сторону. — Терпимо. — А врать так и не умеешь. Джоанна бросает ружье на землю, хлопает себя по карманам и в куртке находит бинты. Рвет их, иногда зубами, перевязывает ногу Китнисс, особо не заботясь об аккуратном и осторожном обращении. Эвердин лишь сжимает челюсти, зубами скрипит. Мейсон смотрит на нее. На лице — следы долгого пути: грязь, шелушащаяся кожа, ссадины и царапины на обнаженных участках тела, затертая дождями одежда и худоба. Сколько она ее ищет и, самое главное, зачем? Все ведь почти кончено. И Китнисс знает это не хуже самой Джоанны. Мейсон помогает подняться девушке, снова вешает ружье на плечо, туда же и рюкзак Эвердин с луком Бити. Джоанна заставляет Китнисс опереться о себя и идет. Идут они медленно и очень долго. Мейсон тащит Сойку в свой дом. Боб уже несколько раз сбегал туда и обратно, трусит рядом, виляет хвостом. Китнисс смотрит на собаку и улыбается, протягивает руку, погладить хочет, но пес увиливает в сторону — не доверяет. Когда они доходят до ручья, Джоанна сваливает всю поклажу в кучу. Они промокают обе — все сапоги и штаны — пока перебираются на другой берег. И тут же начинают мерзнуть. Осенний воздух даже в разгар дня холодный. Мейсон сажает Китнисс на гладкий камень, и в глазах ее — маты, не сорванные с языка. Мейсон злится, но в помощи отказать не смеет. Это ведь Китнисс Эвердин, бывшее лицо революции, бывшая Сойка-пересмешница, бывшая девочка на полмиллиона, та, которую так хотел убить Кориолан Сноу, а в итоге и он мертв, и Альма Койн. Джоанна закидывает их вещи в дом: бросает рюкзак под стол вместе с луком, а ружье бухает на сам стол, звенит патронами в картонных коробках, когда достает их. Хорошо поохотилась, ничего не скажешь. Боб отирается рядом. Джоанна от него отмахивается. Псина подождет. Она спускается вниз. Впереди — вереница ступеней, и подняться по ней для раненой Китнисс будет не так просто. Эвердин прыгает на одной ноге, цепляется за Джоанну, чуть ли не ругается сквозь зубы, что забавляет Мейсон. Они добираются до верха спустя полчаса, и Китнисс тут же падает на ступени крыльца, хрипло дыша, вытирая пот со лба. — Вставай, — рычит Джоанна. — Несколько секунд, дай отдышаться, — и руку вытягивает. — Вставай, говорю, — Мейсон хватает Эвердин за руку, сжимает острыми пальцами тонкое запястье, — рану надо промыть. Боб тыкается мокрым носом в подколенную чашечку, Джоанна гонит его рукой. Она затаскивает Китнисс в дом, валит ту на незаправленную кровать и запирает дверь, оставляя Боба одного скулить во дворе. Девушка сдергивает с себя куртку, потом, замирая на единственное мгновение, снимает свитер через голову, оставаясь в одной белой хлопковой майке, большой на несколько размеров, оголяющей плоскую грудь до самых сосков. Но какая разница? Все тут девочки. Да даже если и не девочки? Дальше-то что? Мейсон, как обычно, похуй. Она роется в шкафу, находит припрятанную бутылку виски, гремит алюминиевым тазом, набирая в него воду, и хватает какие-то тряпки с чистым бинтом. Она ничего не говорит Китнисс, дышащей хрипло и учащенно. Джоанна просто находит пальцами ремень на ее штанах, расстегивает его, дергает ширинку, а потом, заставляя Эвердин изогнуться и закричать от резкой боли, пронзившей ногу, стягивает с нее пропитавшуюся кровью материю, комкает и отправляет в дальний угол — выкинуть, все равно штаны уже не годны. Джоанна уверена, что Китнисс стыдно. Она еще помнит, как встретила ее впервые, как ее позабавила вся эта напускная острота, скрывающая за собой невинность. Китнисс Эвердин повезло. Капитолий хотя бы не испортил в ней женщину, не превратил ее в шлюху. Джоанне так не повезло. Мейсон смотрит внимательно, надавливает пальцами. Кожа у Эвердин белая, местами синюшная, в таких привычных царапинах и алых разводах, даже кровоподтеках. Но все это — мелочи. Джоанна зубами откручивает крышку бутылки и, не предупреждая, заставляя Китнисс заорать, льет ей на рану спиртное, которое — Мейсон знает — обжигает, словно огонь. Эвердин так вцепляется пальцами в простыню, что рвет ее. А Джоанна промывает рану, давит иногда грубее, чем следует, снова льет спиртное, забинтовывает ногу, сует в рот Китнисс какие-то горькие таблетки и заталкивает ту на кровать, пахнущую чужим потом, с давно не стираным бельем. Да к черту. Эвердин — не фифа, потерпит. Джоанна трет нос пальцами, убирает таз, бинты и тряпки, выливает воду во двор, падает на ступени крыльца, закуривает, сидя в одной тонкой майке, лохматит руками волосы, давит фалангами на глаза, чувствует собачье дыхание на лице, сгребает Боба в охапку, тот аж пискает от неожиданности. Она утыкается носом в собачью шерсть и дышит так, впитывает запах хвои, которым пропитался пес, запах его теплого тела. Джоанна ощущает, как кожа покрывается мурашками, как мороз поздней осени кусает ее лопатки, шею и оголенные руки. На холоде соски напрягаются, и девушка замечает их очертания, едва опуская голову. Но она почему-то не думает отпустить пса, не думает встать и уйти в тепло помещения, где на кровати лежит человек. Чужой, нежданный, незваный. Мейсон пытается зажечь еще одну сигарету, но зажигалка дохнет. Тогда девушка достает спички, чиркает по коробку, смотрит несколько мгновений на то, как пламя ест дерево, и все-таки снова закуривает. Китнисс Эвердин искала ее. И зачем, спрашивается? На кой черт? Вместе подыхать что ли? Джоанна готова расхохотаться. Неужели Сойке больше не к кому пойти, а она не готова к одиночеству? Мейсон злится. Она не хочет жить с кем-то, не хочет говорить с кем-то кроме Боба, не хочет обсуждать, ругаться или спорить. Она хочет дожить до своей гребаной смерти в одного. И прогнать бы эту Китнисс Эвердин, но у той ведь нога. Придется терпеть и ждать. Боб прижимается к Джоанне. Греет. Мейсон усмехается, проводит ладонью по шерсти пса. — Ну что, дружок, теперь мы не одни, — и по загривку пальцами, по пегой шерсти рукой. Вот так они и начинают жить. Джоанна говорит себе — до того момента, пока Двенадцатая не поправится, а потом она вышвырнет ее за шкирку. Ей не нужны сожители, не нужны знакомые, никто не нужен. Кроме Боба. Китнисс осматривается в ее доме и подмечает все. И прогнившие доски деревянного пола, которые надо сменить, и продавленную кровать со старыми пружинами в матраце, и слежавшуюся камнем подушку, и грубо стесанный из дерева стол, и массу шкафов с облупившейся краской, и алюминиевую посуду. Она даже выбирается во двор, приручает к себе пса, что особенно злит Мейсон. «Предатель», — шипит она на ухо Бобу, когда стискивает его иногда. Эвердин пытается хозяйничать, но Джоанна ее предупреждает и сваливает на кровать гору книг. Мол, читай. Книги взяты с чердака, пахнут мхом, плесенью и сыростью, а еще временем, когда мир был иным, другим, почти привычным. Спят девушки вместе, прижавшись спина к спине, иногда елозят лопатками по лопаткам, хребтом по хребту. Изредка Джоанна ведет себя нагло, поворачивается, обхватывает Китнисс, кладя руку ей на живот, прижимается. Чтобы сохранить тепло, чтобы удобнее было. А Эвердин все не так, не по себе, неуютно, неудобно. Видимо, ей удобнее получить синяки от острых локтей и замерзнуть ночью так, чтобы на утро отогревать пальцы собственным дыханием. Сойка рвется на охоту. Джоанна указывает ей на ногу. Нельзя. И обе это знают. Они мало разговаривают, перекидываются иногда короткими репликами. Джоанна больше общается с псом, а Китнисс — с книгами, потому что иного выхода ей Мейсон не оставляет, просто беря и закрывая дверь тогда, когда Эвердин еще не заканчивает фразу. Сука из Седьмого. А Джоанне не нужно ничего. Лишь покой, которого ее лишили. Ночами Китнисс теплая и мягкая, ночами приятно утыкаться носом в ее шею, чувствовать это тепло в поганом мире. Ночами Китнисс вздрагивает, отодвигается. Мейсон фыркает в потолок и уходит курить. Пока Эвердин живет здесь, ей придется жить по правилам, установленным Джоанной. И если вдруг в голову Китнисс Эвердин приходят нехорошие, похабные мысли, то это ее испорченность, а не правда. Правильная девочка из Двенадцатого. Иногда Джоанна думает о том, что она рада, что Сойка здесь. Конечно, Китнисс — это ворох воспоминаний, батарея чужих лиц и разбитых судеб, но все же она — это жизнь. А Джоанна, кажется, стала забывать, как эта самая жизнь выглядит. Однажды Мейсон не уходит по привычке курить на крыльцо и не пропадает на три часа. Она садится за стол, впуская Боба. Тот трется рядом, нюхает оголенные пальцы Китнисс, торчащие из-под одеяла, ходит по кругу и ложится под столом, скребя когтями по доскам. Джоанна открывает зубами бутылку виски, наливает себе в стакан и выпивает залпом. Китнисс чувствует — сейчас будет разговор, тот самый, которого она, возможно, страшится, но явно не так, как Мейсон. — Зачем ты все-таки явилась? — девушка поворачивает голову, рассматривает сбитые в колтун волосы, руки поверх одеяла, пальцы, держащие книгу. — Не хочешь дохнуть в одного? Китнисс хмурится, вот-вот и искривит губы. Видимо, уже жалеет, что пришла. Или же просто бежит от правды. Суть в том, что Джоанна Мейсон не боится истины, хочет ее, пусть даже самую жестокую. Китнисс Эвердин, в целом, такая же. Но она не умеет с этой отупляющей открытостью принимать все, что готовит мир. Ей необходимо действовать. А теперь из-за раны в ноге она сидит, привязанная к кровати и читает книги о жизни, которой ни у кого из них не будет. Никогда не будет. — Знаешь, в чем прикол? — продолжает Джоанна, изучая содержимое своего стакана, — в том, что мы все-таки сдохнем. Столько бороться, идти на баррикады, терять друзей и любимых и ради чего? Ради смерти, — у Мейсон дрожат плечи — хрипло смеется. — Мы вымираем как вид, Китнисс. Скоро человечества не станет. Мужчин ведь больше нет. Последняя фраза повисает в помещении подобно удару топора. Обличающая правда, приводящая к философской истине. Мужчины не могут без женщин, но и женщины не могут без мужчин. И Китнисс, и Джоанна теперь отлично это знают. Мейсон откидывается на спинку стула, закрывает глаза, стучит пальцами по стакану из толстого стекла. — Почитай мне, — тихо просит Джоанна. — Что-нибудь веселое и забавное. Сначала все кажется неживым и мертвым, но вот тишину прорезает шелест страниц, а потом и голос Китнисс. Чуть хриплый, может, слишком низкий для женщины, но чистый и звонкий. Мейсон сидит, не открывая глаз. Она думает. Думает о том, почему все так, почему жизнь купорит все дыры, не дает дышать, давит и давит, утягивает на дно. Джоанна понимает, что на грани банальной истерики. Истертая, измятая, побитая жизнью. Больше, чем Эвердин. Потому что замкнулась, потому что сбежала. А Китнисс захотела жить, Китнисс нашла ее. Да, они живут без мужчин, они никогда не смогут продолжить свой род, не увидят своих детей. Не будет этого. Ничего. Может, стоит признать, что Кориолан Сноу все же победил, поднять за него бокал, треснувший в пальцах? Джоанна готова показать ему среднюю фалангу на том свете и не более. Это ведь скалящая зубы насмешка. Люди так рвались к своей победе, так хотели разнести все, что осталось от Капитолия, так жаждали полного торжества, что сами того не подозревая, круша дворец президента, сметая его любимые сады с ядовитыми рощами и уничтожая лаборатории, выпустили опасный вирус. Смерть из пробирки. И эта искусственная болезнь, подобно фигуре в длинном плаще с капюшоном на голове и с острой косой в руках, увела за собой всех, кто пришел в этот мир мужчиной. Гендерное отсеивание, вымирание вида по одному из признаков, хромосомы в организме. Это действительно было страшно. Страшно видеть, как те мужчины, юноши и мальчики, которых ты знаешь, захлебываются собственной кровью, давятся невидимыми силками, словно стиснутые призрачной гарротой. И почему именно мужчины? Что за сексизм? Или это чтобы матери и жены мучились, видя и наблюдая? Самой-то Мейсон было плевать. Все, кого она знала, кого любила, кто был ей дорог, умерли до, прогнулись под Капитолием. Вот Сойка видела больше, и ей было страшнее. А сейчас они имеют то, что имеют. И с этим как-то надо жить. Может быть, находить утешение друг в друге. Джоанна выдергивает книгу из рук Китнисс, падает рядом, трет лоб пальцами. Они сидят молча и безмолвно. Мейсон поворачивает голову. У обеих глаза влажные. Джоанна резко подается вперед, но получает ощутимый отпор, толчок в грудь. Да, Китнисс помнит, Китнисс еще не потерялась. Мейсон уходит, хлопая дверью, сгибается пополам во дворе и орет, и орет, и орет. От всего, что осталось в этом мире. От такой жизни. От того, что никого больше нет. Есть лишь такая мертвенно-бледная, как и она сама, Китнисс Эвердин. Цепляться друг за друга? Пожалуй, это единственное, что им обеим остается. Пепел победы — вот каков он на вкус. Боб встает на задние лапы, пытается обнять Джоанну, та запрокидывает голову, хохочет сквозь слезы, тискает пса. А потом замирает, озадаченная. — Боб, — тянет она, садясь прямо на землю и широко расставляя ноги, так, чтобы собачья морда совсем рядом с ее лицом, — ты же мужик, — говорит Мейсон. — Так почему ты не сдох? — в глазах пса — девушка убеждена — мелькает обида. Она треплет его по щеке, давит на черную кнопку и стискивает в объятиях, носом — в шерсть. — Я рада, что ты жив, дружище. Очень рада. Кажется, явившаяся из ниоткуда Китнисс Эвердин поднимает со дна души Джоанны Мейсон все то, что девушка там тщательно хоронит. Сойка идет на поправку, когда случается это. Джоанна смотрит расширяющимися глазами, матерится, хватает куртку и вылетает под проливной дождь, тарабанящий по крыше дома, по пожухлым листьям, заполняющий ржавое корыто до предела. Пес остается скулить в доме. Китнисс лишь сцепляет зубы. У нее подскакивает температура, в теле рождается зуд и жжение. В ране ли дело? Может быть. А, скорее всего, в общей слабости всего организма. Девушка дышит часто и хрипло, убирает мокрые пряди со лба и клянет, молит Джоанну, как можно быстрее достать ей лекарства. Мейсон пачкает сапоги, штаны и куртку, спускаясь вниз, к подножию горного хребта, увязая в грязи по щиколотку, цепляясь за деревья руками, обдирая себе кожу от спешки. Он оказывается в магазине, практически едва успевая до закрытия, сует кассирше измятые купюры, убирает брызги со лба. Девушка в белом халате торопеет на мгновение, но когда Джоанна повышает голос, быстро находится, вскакивает со своего места. Мейсон прячет коробочки и бутылочки в нагрудном кармане, не берет сдачу и возвращается назад. Путь в гору занимает у нее больше времени, чем она думает. Ливень лишь усиливается, грязевые потоки хотят смести девушку вниз, и приходится умываться землей и листвой. Когда Джоанна толкает входную дверь, плохо захлопывая ее с обратной стороны, то она похожа на монстра или недочеловека. Волосы, одежда, даже сама кожа — рассеченные, порванные, где-то до крови, спутанные с грязью. Она гремит алюминиевыми кружками, обжигает руки о кипяток, вытряхивает таблетки на блюдце с отколотыми краями и дает их Эвердин. Та заглатывает все, морщится, кашляет, тихо скулит, закрывая лицо ладонями. Ей больно, плохо, и вся горит. Джоанне почему-то становится так страшно. Она, мокрая, грязная, с ссадинами, обнимает Китнисс, прижимает к своей груди, нащупывает ладонью горящий лоб. Нет, мать вашу, нет. Не дохни. Живи. Еще рано умирать. Рано. Сдохнем вместе. Чуть позже, когда Китнисс засыпает, кутаясь в одеяло, а Боб укладывается на самом коврике перед входной дверью, Джоанна набирает чан, полный воды. Она лежит в нем, отмокает и смотрит в потолок, слушает, как дождь стучит по крыше, как ветер стенает в окна. Джоанна с каким-то ужасом вспоминает те чувства, что схватили ее грудь, когда она поняла, что Эвердин хуже. Симптомы и признаки похожие — так умирали все они, чьи имена Мейсон не хочет произносить даже в мыслях. Чтобы не было больно. Потому что как бы она ни кичилась, как бы ни бравировала, ни гнула пальцы веером, она бесконечно слаба. Она всего лишь притворяется сильной, и все ей верят. А самой хочется забиться под подушку и орать во все горло, что есть мочи. Джоанна не выкарабкается, сгниет, если еще и Двенадцатая решит ее оставить. И это так злит. Эта зависимость от человека. Эта нужда в ком-то. Это выбивает почву из-под ног. Ей казалось, что это в прошлом. Ушло с его смертью. Но теперь — теперь появляется какая-то девчонка, живой человек в собачьем мире сук, лжецов и висельников. И она, Джоанна Мейсон, тянется к ней. Потому что иного не остается. — Ты не спишь, — голос разрезает ночную тишину неожиданно. — Я проснулась, потому что тебя не было рядом, — говорит Китнисс, приподнимаясь на одном локте. Видимо, ей лучше. Джоанна закутывается в полотенце, пряча белое тело под тканью, трясет мокрыми волосами и делает шаг к Эвердин. Ей так много хочется сказать. Порвать саму глотку за каждое слово, за это почти нормальное принятие всего, что происходит, за смирение с рамками жизни, за то, что даже согласилась брать ее ночное тепло, потому что сейчас, поздней осенью, становится действительно холодно, а зимой Мейсон иногда спит в свитере и штанах. Но вместо этого Джоанна просто смотрит на Китнисс, изучает ее лицо в полумраке комнаты. Боб приоткрывает глаза, наблюдает за девушками. — Зачем, Китнисс? — вопрошает Джоанна. — Зачем ты пришла? Мне было хорошо одной, — и голос ее дрожит, вибрирует, распирает силой, острой и ядовитой, слишком хлесткой и болезненной, чтобы не обратить внимание. — Хочешь меня выкинуть? Прогнать? Ну так давай! Пожалуй, Мейсон этого не ожидает. Она слишком привыкает к тому, что Эвердин больше молчит, читает книги, иногда жалуется на боли в ноге. И тут Джоанну прошибает. С ознобом по всей спине. С мокрых волос капает вода, полотенце едет вниз, по ноге ползут мурашки. А Джоанна понимает — она привыкает, что в ней кто-то нуждается, привыкает быть нужной, привыкает заботиться. Она снова привыкает быть человеком. Не подыхать в одиночестве, а вместе. Китнисс глядит на нее разъяренным взглядом. Мейсон и это забывает. Забывает о том, какая Сойка на самом деле. Ранение и болезнь вытравливают из нее физические силы, но не губят огонь души. Джоанна слишком многое забывает. Но теперь, кажется, настает время вспоминать. — Ты только это и умеешь, правда? — Двенадцатая не унимается, ярится, напоминает о том, кто она такая, какие демон и бес сидят в ней. — Ты постоянно кидаешь людей. Может поэтому, Джоанна, ты всегда одна? И обе понимают — край, перегиб, острое лезвие. Китнисс устает быть покорной девочкой. Джоанна оказывается аморфна и слаба. У Мейсон дрожат пальцы, когда она в несколько шагов запрыгивает на кровать, и матрац гнется от двойного веса. Она хватает Эвердин за шею, заставляя ту вскинуть голову, впиться глазами в глаза. Они всегда были такими. Лютыми, ненавидящими, презирающими, бьющимися. — Да что ты, блять, знаешь? — шипит Мейсон. — Ничего! — и орет в самое лицо. — Ничего ты не знаешь! — Я знаю, что ты не права, — говорит Эвердин. — Я знаю, что ты боишься. Я знаю, что Финник был тебе дорог. Нет, больше. Ты его любила… — Заткнись! — …как я любила Пита, как дорог был мне Гейл, как драгоценен даже Хеймитч. Я все это знаю. Мы в одном положении, Джоанна. В одном мире… — Молчи! Молчи! Молчи! — Да не поможет это! Их нет. Нет! Я приняла это. Так почему ты не можешь? И почему боишься меня? Джоанна?! Та лишь мотает головой, жмурит глаза. — Джоанна, больше никого нет. Никого! Только мы. И да! Я боюсь так сдохнуть! Но с тобой мне не будет страшно. Понимаешь? — Замолчи, замолчи, замолчи… — как заведенная, как заевшая кассета в магнитоле, как китайский болванчик, кукла на шарнирах. — Джоанна… Но Мейсон не дает Эвердин договорить. Она залепляет ей поцелуй в самые губы, смачный, грубый, жесткий, чтобы просто заткнуть, чтобы поймать тишину помещения. У Китнисс горячий рот — все еще лихорадит. А Джоанна холодна, как лед. Мейсон отодвигает свое лицо, приподнимается, понимая, что Двенадцатая распластана по постели, раскинута и даже не пытается бороться. — Ты этого хотела? — тихо давит девушка. Китнисс мотает головой. — Я всего лишь хочу, чтобы мы были вместе до конца. Потому что мне страшно. Потому что после нас уже ничего не будет. И если надо, то я согласна и на это. Если так будет легче. Джоанна скрючивается, утыкается макушкой в чужую грудь, хрипло дышит. Эвердин протягивает руку, проводит по мокрым волосам. — Ты вспоминаешь их? — тихо, не поднимая головы. — Всегда. Каждого. — И спустя бесконечно долгое мгновение, все так же лаская пальцами пряди темных волос, — а ты? — Мне кажется, что только этим я всю жизнь и занимаюсь. Джоанна давит смешок, шмыгает носом и скатывается в сторону. Вот так и получается. Доживать вдвоем, хоронить себя вместе, пробовать просуществовать все оставшиеся годы, держась друг за друга, вновь научиться улыбаться в неправильном мире, скучать по тем, кто был так бесконечно дорог и желанен, вернуться в свои покореженные временем дома, найти фотографии, показать Бобу мир вне гор, а потом снова прийти сюда. Как можно дальше от людей. Жить на двоих, делить горе на двоих, пробовать скупую радость на языке. Игры казались клоакой, со смертью Сноу казалось, что мир пришел. Но все ведь отлично знают: не бывает планов — они рушатся и ломаются по чужой прихоти или под давлением судьбы. Мир закончит так. В этом мире Китнисс Эвердин не хочет сгорать одна. Джоанна Мейсон это принимает.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.