Часть 1
15 сентября 2015 г. в 00:48
Рё больно.
Он завязывает галстук, смотрится в зеркало, проверяя, все ли пуговицы застегнуты и не забыл ли он этим утром чего-то важного. Не забыл. Все просто идеально: и пиджак, и белая рубашка, и галстук, который для Аомине-сана всегда был „удавкой“, а для самого Сакурая…
Он не знает.
Ему больно.
Он не хочет вспоминать.
Все началось с пресс-релиза, грамотного, немногословного, обезличенного. Прося о возможности провести интервью с самим Аомине Дайки, Сакурай даже не надеялся на положительный ответ: всем в мире журналистики было известно, что Аомине никому не дает интервью. По крайней мере лично, а на письменные „списки вопросов“ отвечает его секретарь.
Всем известно, что Аомине не любит журналистов. И о своей жизни говорить тоже не любит.
Галстук на шее становится самой настоящей удавкой.
Сакурай задыхается.
Рё и не надеялся тогда ни на что, уже мысленно репетируя речь перед начальством, объясняя детали своего проваленного задания. Его бы за это даже, наверное, и не уволили, ведь всем известно, что… Аомине — это Аомине. И для бывших сокомандников из старшей школы исключений он делать, конечно же, не станет.
Поэтому Рё действительно удивился, когда вместо еще одного безукоризненно вежливого письма с отказом от секретаря Аомине, получил лаконичный и однозначный ответ: „Да, давай встретимся“.
Сакурай тогда, кажется, чуть не залил всю клавиатуру чаем, поперхнувшись на середине глотка. Или все-таки залил? ..
События того дня казались ему теперь чем-то похожим на сон (кошмарный такой), и вспоминались с некоторой долей скомканности и отрывочности, но все же… Главным было то, что Аомине согласился. Верно?
А за неделю, положенную перед интервью, Сакурай тщетно пытался вспомнить, когда же они, черт побери, виделись в последний раз. Вроде бы это было на выпускном. Кажется, они тогда даже разговаривали… о чем-то крайне важном для них тогда. А еще кажется, что с тех пор уже прошло все-таки слишком много времени, потому что сейчас Сакурай не может и примерно предположить, о чем именно был тогда их последний разговор. Видимо, о чем-то в самом деле серьезном.
Но вот что тогда было для них важно?
И что — серьезно?
Скорее всего, они говорили о будущем, об университете… Да о чем еще могут говорить те, кто только вчера перестали быть школьниками?
Наверняка об университетах.
И о будущем, на которое каждый возлагал столько — неслучившихся — надежд.
Интересно, какие у них были надежды? ..
Как обычно, „шерстя“ информацию про своего собеседника, Сакурай с некоторым изумлением понимает: он не находит здесь ничего нового. Он и так — задолго до этого интервью — знает обо всем, что происходит в жизни его бывшего… аса. И не то, чтобы он следил за ним когда-либо или еще что, но… Новостями об Аомине Токио пестрит, как новогодняя елка, и тут уже хочешь — не хочешь, но обязательно узнаешь, кто он и почему о нем говорят больше, чем о каком-нибудь очередном поп-идоле.
Он — звезда, баскетболист профессионального уровня, перевернувший само понятие „баскетбол“ в мире спорта.
Он… несравненный.
Блистательный.
В самом деле ведь — изумительный.
Разве о нем можно не говорить? Сакурай, вот, правда, не говорит — давно уже, и точно не стал бы нарушать эту традицию, если бы начальство не вспомнило о том, что он — бывший сокомандник этой „звезды“. От себя Рё еще мог бы добавить парочку веселых, забавных и в чем-то милых историй о том, как Дайки в старшей школе воровал его еду, пока Рё однажды не начал готовить бенто еще и на него, или как Дайки прогуливал тренировки и скрывался на крыше от подруги детства, зато прибегал на площадку по первому же зову бывшего капитана и…
В конце концов, они все — бывшие.
Вот так просто.
Сакурай не знает, продолжает ли Аомине общаться с кем-то из их школы, потому что сам он долгое время не видел никого из старой команды. Да и, в общем-то, совсем об этом не жалеет.
Они — бывшие.
Нет смысла в дружбе, которой уже много — чересчур много — лет не существует.
Нет смысла в воспоминаниях, когда от них на душе становится так неспокойно.
Ровно в 16:00 Сакурай сидит за столиком в ресторане, где назначена их встреча, пьет простую воду из тонкого стеклянного стакана, от одного вида которого почему-то сразу приходят в голову мысли об „элите“ (да и цены в этом заведении такие, что прежний Сакурай, наверное, грохнулся бы в обморок при виде такого количества нулей), неспешно перелистывает купленный по пути журнал, и совсем не смотрит на часы. Аомине, в любом случае, опоздает. Точнее, прежде он всегда опаздывал на встречи.
Рё тоже часто — слишком — опаздывает, но ко встречам эти опоздания не имеют никакого отношения.
— Кажется, пить в ресторане только воду — это очень неприлично, — прошелестел над ухом знакомый голос, и Рё, чувствуя, как лицо начинает медленно краснеть, с трудом сдерживает детскую привычку подпрыгнуть на месте и с поклоном попросить прощения за свое поведение. Или, и вовсе, за то, что посмел родиться и дышать тем же воздухом, что и все эти прекрасные люди. Сейчас Сакурай работает журналистом и не знает ни одного действительно прекрасного человека: профессия сказывается.
Поэтому Сакурай всего лишь натужно кашляет, сдерживая предательский вскрик, а затем встает и пожимает Аомине руку. Рукопожатие, как и его слова, краткие, выверенные временем, опытом и привычкой. Ни миллисекунды лишней, ни выдоха, сделанного понапрасну.
Но все равно — впустую.
Сакурай задыхается. Галстук стягивает шею, как смертельная удавка.
— Рад вас видеть, Аомине-сан.
— Вас? — тихо переспрашивает Дайки, но Рё делает вид, будто не слышит его вопроса.
Трусливо, да. Но Рё никогда не отличался особой храбростью.
— Как у вас дела, Аомине-сан?
— Не заходи издалека… Рё. Ты ведь про НБА хочешь спросить. Про то, почему я решил уйти из спорта, да?
— Ха-ха! Как всегда прямолинеен… Нет, про это спрашивать бессмысленно. Вы теперь и так на всех каналах, а настоящую правду об этом уходе вряд ли знает хоть кто-то. Простите, Аомине-сан, но слушать очередную „шлифованную“ историю мне сегодня совсем не хочется.
— Тогда зачем? ..
— Читатели хотят узнать немного больше о „великом Аомине Дайки“. До того, разумеется, как он решил отказаться от баскетбола.
— Только читатели? — Дайки приподнимает брови, Рё улыбается, с несказанными, но явственно прозвучавшими между ними извинениями.
„Прости, Аомине… сан“.
— О, думаю, об этом весь мир хочет знать, — вместо этого отвечает Сакурай, однако он — не весь мир. Ему нет дела до личной жизни Аомине, хватает и того, что тот просто жив. И, кажется, счастлив.
Дайки белозубо улыбается, гогочет громко и уж точно совсем неприлично, и Рё думает, что он… почему-то совершенно не изменился. То есть, стал, конечно, сильнее, быстрее, популярнее, взрослее, и та же Май-чан теперь была бы только рада узнать, что именно журналами с ее фотографиями Дайки зачитывался, когда был подростком.
Рё плевать.
Он просто — всего лишь — профессионал своего дела. Журналист, чьи интервью всегда удивляют читателей, открывая его собеседников с неожиданных сторон и срывая с них всевозможные маски.
Рё ведь терпеть не может маски. А еще лицемерие, ложь… Раньше он был достаточно честен, чтобы осуждать это. Сейчас же вполне гармонично существует в такой действительности, лживой, эгоистичной. Бесчувственной и, в общем-то, совершенно бессмысленной.
— С каких пор ты обращаешься ко мне на „Вы“?
— С тех пор, как вы стали так популярны, Аомине-сан.
„Когда мы стали настолько далеки?“
Сейчас Рё и сам — тот еще лицемер. И лжец.
— Мы не общались более десяти лет, Аомине-сан.
— Четырнадцать.
— Что, простите?
— Мы не виделись четырнадцать лет, Рё. И хватит делать вид, будто не знаешь этого. У тебя всегда память на даты была лучше моей.
— Со временем многое меняется, разве нет?
«Снова перейти на „ты“, значит?»
— Да, — с непривычной серьезностью кивает Аомине, и это слово совсем чуть-чуть царапает сердце. - Ты, к примеру, изменился. Сильно.
— Вот как?
„Зато ты остаешься прежним“.
— Почему ты согласился на встречу со мной, Аомине-сан? Всем известно, что ты на дух журналистов не переносишь, с ними только твой пресс-секретарь общается.
— Я прочел твое письмо. Оно было… не в твоем стиле.
— Оу.
— Поэтому я подумал, что встреча лишней не будет.
„Ты ошибся. Наша встреча — самая лишняя на свете. А ты — самый…“
— Аомине-сан, знаешь, я… Я всегда…
„Знаешь?“
— Всегда…
„Нет, конечно, нет. Откуда тебе знать?“
— Я хотел…
„Впрочем, уже неважно. Ты — неважен“.
Сакураю неважно.
Ему больно.
Галстук… душит.
А слова, подходящие и единственно верные, очень-очень искренние, все никак не находятся. Будто их и вовсе нет — ни в сердце, ни в памяти.
Но они же есть, да? ..
— Я удивился, когда ты согласился на встречу.
— И чуть не окочурился от удивления, когда я пришел на встречу вовремя?
— Ты ни на минуту не опоздал. Долго к этому готовился?
— Угу, успел посмотреть, как ты два стакана воды выпил. Чего не заказал-то себе чего? Если денег не хватает, могли бы просто в семейном ресторанчике встретиться, который рядом со школой. Мне он раньше нравился.
— Мне тоже. Уже сто лет там не был! Но денег у меня хватает, спасибо.
— И что тогда не так?
— Есть во время интервью неприлично, Аомине-сан.
— Ведешь себя как настоящий журналист!
— Я и есть настоящий журналист, Аомине-сан.
Аомине-сан, Аомине-сан, Аомине-сан, Аомине-сан…
Рё кажется, что он мог бы целую вечность повторять эту фамилию. Пусть даже без своих обычных — прошлых — извинений, поклонов и красных от смущения щек.
Рё кажется.
Рё задыхается.
„Ты же говорил, что не любишь журналистов? Или это я тебе сказал?“
Вопросы неспешно звучат один за другим, Аомине рассказывает что-то о своей жизни, хохочет так беззаботно и громко, что посетители ресторана то и дело косятся недовольно на их столик у окна, пока не узнают в нем баскетбольного аса, и тогда недовольство в скором времени сменяется заинтересованностью и восхищением.
Рё тоже когда-то восхищался. И тоже… интересовался.
Он может их понять.
А вот себя - нет.
— Кстати, помнишь наши пуговицы?
— В смысле, те, которыми мы на выпускном обменялись? Да, помню.
— Я твою до сих пор храню, она — мой талисман, знаешь ли. Ха-ха!
— Аомине-сан, твою пуговицу я, кажется, тоже еще не потерял.
Сакурай решает не говорить о том, что первые месяцы учебы в университете тоже считал ее своим талисманом и постоянно носил в нагрудном кармане — ближе к сердцу. А спроси его тогда кто, что же все-таки особенного было в этой пуговице, он бы, скорее всего, даже не смог ответить.
Просто в тех пуговицах — одной синей и одной черной — когда-то давным-давно были сосредоточены все их мечты и надежды на счастливое будущее. Правда, свою пуговицу Сакурай уже лет десять не видел, но… возможно… Возможно она все еще хранится где-то в коробках вместе с другими школьными — ненужными — вещами.
Рё чувствует себя неудобно, а Дайки смотрит так внимательно, будто журналист из них двоих — он сам, да к тому же еще и всю душу способный одним только взглядом выжечь.
Кажется, в школьные времена Рё тоже чувствовал что-то подобное.
Из-за этой встречи он словно бы возвращается на пятнадцать лет назад и снова становится обыкновенным подростком. Трусливым, замкнутым, неуверенным и сомневающимся во всем на свете. Для профессионала это недопустимо. Для Сакурая — мучительно.
„Те слова, что мы не сказали друг другу… Те слова, что я не успел сказать тебе…“
И понемногу возвращаются старые воспоминания: о друзьях, о бывших асах, о лицемерных моделях, о… о выпускном и одной-единственной синей пуговице, подаренной одной израненной душе другой.
- Это… мне? Но зачем, Аомине-сан?
— Ну… Кхм! Это ведь наш выпускной, праздник и все такое.
— Думаешь, стоит отпраздновать это вручением пуговицы?
— Просто никому другому я ее дарить точно не хочу.
— Тогда почему она синяя? У всех же, вроде, черные.
— А разница? Пуговица — это просто пуговица. Не усложняй.
— Хах, Аомине-сан, сам себе сейчас противоречишь.
— Просто забей.
Аомине-сан.
Аомине-сан.
Аомине-сан.
… Дайки.
Отвечая на следующий вопрос о своих карьерных планах, Аомине внезапно сбивается, замолкает на несколько минут, а потом в глазах мелькает какая-то догадка, и он тоскливо тянет:
— Не понимаю я тебя, Рё. Ты все… Ты сильно изменился, знаешь?
Сакурай не удивляется, просто кивает головой — коротко и сухо, и произносит с легкой, очень вежливой улыбкой на губах:
— Ты тоже.
„Все-таки изменились мы оба, хотя так и остались двумя израненными душами. Душевными калеками? .. И, наверное, отрицать это — глупо“.
— Как Момои-сан поживает? Вы часто видитесь?
— Да так, бывает время от времени. О! Она же недавно замуж вышла, не знал разве? Сейчас беременная ходит, пузо — во-о!
— Надеюсь, ты ей этого не говорил?
— Разумеется, нет. Тем более, это ее собственные слова, напридумывала себе уже чего-то, хотя живот у нее плоский, как и раньше.
— Насколько я помню, в первые месяцы так и должно быть. А кто отец?
— Да-а-а… Появился тут один год назад.
— Значит, не Куроко-кун?
— Тецу? Да не, чего ты. Ха-ха! Первые влюбленности никогда ничем хорошим не заканчиваются.
— Вот как?
Отец не Куроко.
„Разумеется, это не он. Первые влюбленности вообще редко свадьбой и счастливым браком заканчиваются“, — думает Сакурай, но тут же обрывает самого себя: почему-то ему сейчас очень хочется верить в то, что исключения в этом деле все-таки бывают.
Существуют же ведь первые влюбленности, которые потом на всю жизнь остаются единственными?
Существуют, да?
Сакурай о таких не слышал. И он уже не тот человек, который будет верить в детские сказки о первой любви, пусть и сам… Рё был влюблен лишь однажды, и эту влюбленность предпочел бы забыть, как страшный сон.
Только вот — не забывается, хоть ты тресни.
Впрочем, такие вещи, и правда не забываются. Никогда.
Наверное.
— Думаю, ты прав. Ну… — быстрый взгляд на часы. — Спасибо за беседу, Аомине-сан, — Сакурай поднимается из-за стола и кивает перед тем, как уйти. — Я был рад нашей встрече.
— Еще свидимся, — говорит Дайки, и Рё не поворачивается язык, сказать, что это — вряд ли.
Скорее всего, больше не увидятся.
Возможно, потому что Аомине уходит из спорта.
А может быть из-за того, что Сакурай все-таки не станет отправлять заметки из их сегодняшнего разговора редактору и, как и предполагал, получит выговор от начальства. Просто разговор теперь кажется слишком личным, чтобы делиться им хоть с кем-нибудь… И немного жаль потраченного времени.
***
Синяя пуговица, как Рё и думал, в самом деле обнаруживается в коробке для старых школьных вещей, очень памятных и когда-то значимых. Найдя ее, Сакурай чувствует, как в груди все же становится немного легче, будто что-то тяжелое и давящее, что было там прежде, наконец исчезает, отпускает.
Рё вертит в руках пуговицу, любуется ей даже почти мечтательно, с едва заметной улыбкой на губах. „Хорошо, что не выбросил“.
— Ностальгия… — выдыхает он и спустя пару минут откладывает пуговицу в сторону. А затем, подумав, снова прячет на самое дно коробки.
Эти пуговицы — все слова, что они не сказали друг другу, все глупые надежды и мечты тогда еще слишком наивных, юных и добрых школьников. Сейчас Рё больше не смотрит на мир — в будущее — с трепетной радостью или волнением от предчувствия чего-нибудь действительно хорошего там, за горизонтом, в будущем, которое уже совсем скоро настанет для них.
Будущее настанет, да. Определенно.
Однако бессмысленно надеяться на что-либо хорошее: удачу, успех или… Сакурай для этого — слишком профессионал, и Аомине был сегодня абсолютно прав, когда сказал, что Рё изменился.
Они оба изменились.
Рё давным-давно разучился мечтать.
Рё чувствует, что снова задыхается, совсем как утром. Хотя галстук тут уже не при чем, его-то Сакурай снял, как только переступил порог дома пару часов назад.
Галстука на шее нет, но он все равно задыхается. И почему-то испытывает просто ужасное облегчение от того, что синяя пуговица-талисман все-таки нашлась сегодня, а не пропала без вести.
— Первая любовь никогда не проходит окончательно, да?
Сакураю не_больно.
Но он все равно продолжает задыхаться.