ID работы: 3615053

бездна

Слэш
R
Завершён
238
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
238 Нравится 17 Отзывы 36 В сборник Скачать

𝖙𝖍𝖊 𝖗𝖊𝖒𝖊𝖉𝖞 𝖋𝖔𝖗 𝖇𝖗𝖔𝖐𝖊𝖓 𝖘𝖔𝖚𝖑𝖘

Настройки текста
<0>       Вторник заканчивается сплеванным легким в унитаз, нежеланием жить и трупом ребенка под ногами по дороге домой. Он называет Ви легендой, моргает дымящейся во лбу дырой от девятого калибра, и хочется неверяще рассмеяться ему в лицо. Больше — разбить в кровавые ошметки и слюни; так, чтобы не видеть, так, чтобы собственные кости еще две недели болели, ныли, не позволяли встать в десять утра с кровати, лучше — вообще не вставать, пялиться в потолок под us cracks и чувствовать, как в лёгких опять собираются сгустки крови. Они же позже — мутная слизь на ладони, липкая и такая же холодная, как он ощущает себя внутри; как дрожит в руке пистолет, потный и ледяной на ощупь. Так, чтобы стереть кожу на костяшках до костей, серых и металлических, оголить все мясо, вытащить его кусками наружу, зубами-губами цепляясь за края и отдирая все внутреннее и гниющее. — Гниющее, — говорит он сам себе скорее, натягивает улыбку, между зубов — кровяные прослойки, на губах остаются вонью с внутренней части рта. Волосы лезут на лицо, в рот, везде, царапают горло; в радиатор машины, подбитой, всей мятой и сотни раз перешитой, как он сам весь в этот момент. Что-то последнее здравое в нем смеется, не существует, долго, протяжно, растягивая каждый вздох — внутри болезненно свистит, и он харкает кровью на асфальт.       Кровь на асфальте горит под испепеляющим солнцем. Горячим и знойным, таким, что она вскипает и булькает густыми пузырьками гноя, и сил не остается вообще; все, что хочется — лечь на раскалённый песок и свариться заживо, Ви чувствует, как небо придавливает его к земле, на шесть футов внутрь, в коробку из собственных костей и оставшихся трех месяцев жизни, и он не понимает — почему сопротивляется и не сопротивляется одновременно, и от этого хочется разбить себе голову и откусить часть лица; на лбу — капли пота от жары и машинное масло, перед собой — труп ребенка, и он почти слышит, как сам себя осуждает, разворачивается, чтобы удариться лицом о капот порше, зубы навылет и отсутствующие кости вовнутрь; снова смеется, отчаянно и надрывно. Все, что хочется — отрубить голову, пришить ее обратно и думать, что это поможет. <1>       Поможет — иногда помогает, иногда он врет сам себе, что помогло; иногда — три заказа в день, олд фэшн у Клэр за барной стойкой, сквозное навылет в плече, немного боли, неодобрительный кивок Бестии на заляпанную кровью футболку, ее холодные пальцы на краях раны и злость-забота на дне стакана виски; иногда — Вик едва не заезжает ему по челюсти наотмашь, сжимает кулаки и матерится себе под нос, когда вместо колена у Ви цветет роза из обломков хрома, паштета сухожилий и связок, рваных джинс и приросшей ткани к кости; иногда он чувствует себя виноватым, улыбается синеватыми губами, когда Вик собирает легкое по кускам пятый час, на его висках — испарина от усталости, от пяти попыток зашить, собрать и склеить его по частям. На сгибе локтя вьются линии стремительно чернеющих вен, пугающих, отвратительно-самопожертвенных, у Ви под гортанью напильником жжется ощущение, что это не Вик, а в его руках — четвёртый шприц с противосудорожным, из-за него чужая кожа нездорово портится, гноится и болезненно темнеет, будто он сам ее отравляет, каждым касанием и взглядом, которым обводит контуры старых шрамов на предплечьях и натянутых мышц, говорит: — Прости, — выдохом и кровью из гортани, и ею захлебывается.       Лампа над ними трещит, и горло стягивает кашель, затяжно и натуженно, во рту булькает слюна и вязкая смесь из своих же кишков; Виктор дергается, тату на его руке растягиваются по горизонтали, затем — в складки, когда он резко перехватывает Ви поперек спины и помогает перевернуться с края кресла к ведру на полу, его рука — поперек здоровых ребер, и ее вес — килограммы волнения, его пятьдесят пять, ни в какое сравнение не идущие с двадцатью шестью, темные очки и влажных блеск за ними, когда Ви сплевывает на пол слизь, коричневатый гной и часть себя.       Часть — отсутствие целостности, чего-то важного, будто что-то вырывают из него вместе с мясом, выдирают его самого, по ощущениям — оставляют только скелет и нарушенные нейронные связи, ничего не возвращают и оставляют разбираться с последствиями, когда последствия — Ви приходит к Вику и не может объяснить себе зачем; открывает по утрам глаза и не видит в этом смысла; пытается вспомнить лицо матери и острая резь простреливает висок; это всегда чувствуется как будто чего-то не хватает где-то там, внутри, под десятком ребер и невозможностью отыскать уже размытые границы самого себя в своей же голове.       Виктору за пятьдесят по скану кироши, у него вокруг глаз — морщины и хроническая усталость, ноющие суставы при плохой погоде и возрастные изменения костей, но он держит Ви поперек груди так, как будто не чувствует тяжести вообще. Жжется его прикосновение на коже, жжется его ладонь на спине, его руки — хлопок бесменной синей рубашки и твердые мыщцы под ней, тонкая кожа и застарелые шрамы: пятнадцать лет на ринге и успешная карьера разбивать чужие лица.       Ви пытается подняться, опирается на подлокотник, выпрямляется также плохо, как едва может открыть полностью глаза, и перед ними — открытая пропасть в почти тридцать лет, у Вика на левом плече тату в стиле двадцатых, он зарабатывает чемпионский статус, когда Ви еще не умеет толком ходить, и от этого становится смешно до боли в висках, он говорит: — Я еще был в пеленках, когда ты уже построил карьеру, но все равно умру раньше тебя, — из горла все еще слышится сип и хрипы, глубокие и тихие, немного ногтями по глотке по ощущениям.       По ощущениям — немного влаги на глазах, когда в ответ — шум конденсатора и тишина тяжелых вздохов, отсутствие нужды говорить и Виктор, который берет его за руку и сжимает в своей, большой и влажно-теплой. Маленькое в большое, у Ви руки — высохшие и тонкие, пока еще немного жилистые, но кости запястий просвечиваются под вуалью кожи; оба понимают почему, и Вик мягко скользит большим пальцем по сбитым и потрескавшимся костяшкам, всем в слабо заметных пигментных пятнах, и Ви ловит на секунду его сожалеющий взгляд, видит, как где-то там, за пятьюдесятью годами спокойной жизни расцветает что-то темное и пугающее, полное пустоты и вины. — Прости, малыш, — Вик говорит сбивчиво, сложно дышит и сжимает его ладонь в своей крепче, будто отпустить просто неправильно, — если бы я только знал, как тебе помочь...Не надо.       Спазм прошивает пулей чуть ниже легких, чуть ниже — в сердце, в голову, в детство и непрекращающуюся боль, начало и конец которой — одно и тоже. Одно и тоже — вся жизнь, утопленная в океане вины и обиды, давящей и отравляющей, тут больно даже не физически, тут — это во взгляде напротив.       От Вика — только тепло, приятное, как солнечный свет, скачущий по коже в середине апреля, не то, которое густеет по отопительным трубам, а живое, настоящее; от рук, влажных и горячих, от взглядов, на дне которых плещется забота и сгорает от своих невозможностей действительное желание помочь. Вик смотрит так, что ему хочется довериться от начала и до конца и верить в каждое слово, ощущение — время останавливается, и Ви правда хочет здесь остаться.       Хочется податься вперед и сделать что-нибудь в ответ, стереть сожаления из чужих глаз и быть тут всегда, никуда не уходить, потому что Виктор смотрит так обнадеживающе, что Ви забывает на секунду, что умирает.       Вместо руки он внезапно видит вину; она ковыряется у него под ребрами, теперь там снова болит и ноет, солью на глазах и пулей в голову, потому что остаться в любом случае у него не получится. Он поддается вперед и пытается обнять. <2>       Утром в декабре Ви делает вид, что все хорошо — новые кроссовки и кофе на завтрак; он заглядывает в койота в перерыве между заказами, обнимает маму Уэллс, старается не смотреть в чернеющую в ее глазах пустоту и отчаяние, в которой они оба тонут, и обещает заскочить на чилакиллес в пятницу, когда в пятницу он сам фарширует милитех в начинку. В обед в посмертии он ломает носы каким-то бандитам на парковке, как вчера его ломает пополам приступ в три часа ночи на кухне, разбитая чашка и липкий от сахара пол; Бестия опускается рядом и говорит: — Труп трупом, а еще шевелишься, — усмехается, натягивает голос, делает вид, что ей плевать, но в резких движениях ее рук виднеется волнение и тепло, — из-за этого все еще путаю, ты это или Джонни. <2.2>       Вечером — падает в душе, когда не держат колени, грудь стягивает спазм и Ви кашляет в ладонь куском оставшегося легкого, когда кашель — иглы в глотке, наждачка по языку и что-то тяжело падает где-то внутри в сердце. Вода размывает слизь, кровянистый гной расплывается узорами в водосток, исчезает где-то в темноте труб; спазм бьет поддых, невыносимо жжет в гортани, Ви падает на колени, рассекает кулаком влажный воздух и разбивает на мелкие трещины зеркало.       Его отражение в нем — горечь на языке, невозможность принять и разбитый нос; Ви знает, но отказывается, пальцы трясутся и голова начинает болеть. Кровь под ногами — его собственная, и от этого режет-колет под восьмым ребром, неотвратимо и больно, что хочется рыдать, бить и просто сдаться; наконец лечь на спину, вздохнуть полной грудью и размазать себя по стенке, чтобы больше не терпелось, не болело, не мешало.       Больше — чтобы от себя оставить только лужу кишков и розоватых мозгов, пухловатых, еще не иссохших от гниения заживо, медленно и постепенно сжирающего его изнутри, прогрессирующего в регрессе, с тонкими прожилками надежд и слепых ожиданий; это кажется проще и правильнее, справедливее для себя, Ви думает, потому что чуть внутри за хромовыми пластами что-то разъедает себе путь наружу. Что-то темное и немного пугающее, настоящее в своем проявлении, сильное и оттого страшное, отдающее свербящим чувством около носа и выбивающим дух крепким несуществующим хуком точно так же, как это сделал однажды Декс пулей в лоб и разбрызгавшимися мозгами на весь пол. Ви иногда это видит: одеяло кровати, торчащий живот из-под футболки Дешона, занавески цвета тошноты и темноту неба за заляпанным стеклом окна; собственные мозги и немного чужие, бледные с беловатыми разводами, растекаются по ковру соплями, закатываются под ворс и под подошву, и та хлюпает так омерзительно и мерзко, отклеиваясь от пола; Ви знает: это ведь даже не о подошве и не о ковре. <2.3> — Это о том, что ты боишься, — говорит ему Виктор на днях, когда смывает с инструментов чужие внутренности; те откалываются засохшими кусками желто-коричевной слизи и падают куда-то в неизвестность водостока, в кромешную темноту за смывным механизмом, и Ви чувствует — куда-то туда падает он сам, безвозвратно и навсегда, в бесконечное течение неизвестности, и это вызывает в нем сплошное равнодушное ничего, когда ничего — это тяжелая ночь и четыре утра на часах, свет неоновых вывесок, рассеянный по комнате, тяжесть век и невозможность их закрыть; ребрами давит на сердце, и оно ноет, долго и натянуто, пол перед глазами распадается на голубые пиксели; отсутствующие тени пляшут по углам комнаты, уже несуществующий Джонни смеется где-то там, среди программных кодов микоши; Ви выхаркивает на постель часть своих легких и некоторую часть надежд проснуться завтра, немного пустых и очень больных, смотрит на кровавые сопли и смеется, чуть захлебываясь своей же слизью, кишками и чем-то, что стягивается тугим узлом где-то в глотке, собирается жаром, чувствуется солью на языке и влагой в глазах; ищет взглядом лампу, но единственный свет, который когда-либо был и будет — подсветка рекламного баннера николы за окном. Он тянется рукой к пистолету на прикроватной тумбе, почти засовывает его себе в рот, царапая опухший язык, но перед глазами — клиника, разочарованный взгляд Вика, то, как он неодобрительно качает головой из стороны в сторону; четыре инъекции на левом предплечье, которые тот тратит, чтобы собрать Ви во что-то цельное в прошлом месяце, усталый вздох и пустота во взгляде; представлять себя мертвым — видеть свои похороны, трупный яд в воздухе и боль, тупую и глухую, в которой все тонут, и пистолет сам выпадает из рук. — Я не боюсь, — он говорит и старается не врать хотя бы себе, — ты о чем вообще?       Старательно делает вид, что не понимает; всматривается в серость стен позади Вика, трещины и неровности покраски, такие же, он думает, как вся его жизнь в целом. На одной из них — пара плакатов тридцатилетней давности, афиши боев, которые Ви видел в свои неполные три с половиной по телевизору, и какие-то схемы, планы, чертежи чьих-то рук, ног и костей; на столе — крошки от бургера у телевизора, в отражении которого он сам, в хирургическом кресле, с пробитым плечом и курткой навыброс поверх дрожащего изображения выбивания чьих-то зубов, когда его зубы — ложь самому себе и попытки в нее поверить. — Ви, давай без... этого, — голос Виктора звучит далеко, тяжелыми вздохами, устало ссутуленными плечами; Вик разворачивается, свет от лампы за его спиной ярко рисует очертания морщин, складку между опущенными бровями; он качает головой, и Ви немного хочется отвернуться, чтобы этого не видеть, немного — вообще не моргать, — ты вообще планировал мне рассказать, что блюешь своими легкими?       Ви вздыхает и игнорирует, пялится на засохшие чужие кишки на своих кедах, думает, шнурки не отстираются; немного хочется их из петель выдернуть, связать в одну петлю и перекинуть через шею, немного — извиниться, и в этом вздохе — весь ответ; не потому, что во рту — перекати-поле из слов, пустыня сахара и отсутствие самих возможностей собрать слова из звуков, здесь ответ — само его присутствие, блик на радужке от ошибки системы и расцарапанный до воспаления заусенец. Ви старается потеряться в шуме из телевизора, чтобы не думать, не слышать, просто пропасть-раствориться, как растворяются в чужой тени лучи света, неслетевшее с рта малыш и общая усталость; на дне взгляда Вика плещется что-то беспокойное, волнительное и тревожное, и Ви хочется убежать отсюда просто затем, чтобы этого не видеть, не слышать, не знать, чтобы в горле не стоял ком из слюней и вины, и та не стягивала бинтами ребра так, что становится стыдно даже дышать.       Стыдно за будущее, за то, что умирает, за боль, что сквозит в каждом движении Виктора, когда Ви размазывает по кушетке в очередном приступе спазма и подступающей смерти, как та размазывает по стенам найт-сити его надежды на безболезненное, на еще один месяц, неделю или день, на возможность просто быть, остаться здесь, поговорить ни о чем и обо всем одновременно, о том, почему бокс, почему малыш, почему хром в рассрочку и забесплатно; посмотреть вместе матч, сказать спасибо просто за то, что Вик есть и все позволяет, приносит одеяло, если Ви ночует в клинике, помогает размять затекшие суставы и поставить удар; почувствовать то, что никогда не было возможности ощутить без боязни навредить тем, что — однажды ты найдешь мой труп, а не меня, — и Ви чувствует, что поступает по-свински, краска приливает к лицу и вина щекочет сердце (ест его изнутри).       Виктор молчит, ковыряется в своих инструментах, как в этот момент Ви ковыряется в себе и мечтает также расковырять себя до гроба, потому что молчание — пропасть, то, от чего челюсть сводит судорогой, сердце заходит в бешеный ритм, когда стрелка часов почти останавливается, и он обреченно смеется; то, чего он боится и пугается, под ногами почти открывается бездна, им же и созданная, и эта бездна — пустота, в которой комната тонет, тонет он сам и тянет за собой Виктора. Ви знает: он умирает, бесповоротно и неизбежно, и тащить его за собой — собственноручно толкать в нее, а потом смотреть, как она разрушает все под нули и единицы. Ноль — знание, видение — Виктор не переживет, если Ви умрет, поэтому проще, — единица — уйти раньше, чем он станет кем-то большим, чем просто никем, и — двойка — после него останется только долг в тысячу эдди за вшитое легкое и воспоминание о пуле в голове. — Но сейчас ты здесь, Ви, и это все, что важно, — вина отдает резью в сердце, колом встает в груди; в носу начинает нестерпимо жжечь, в глазах становится мокро, — думай лучше о себе, чем о том, буду ли я плакать на твоих похоронах. Могу сказать заранее, что не буду, — слова, легкие по интонации, светло-болезненные по смыслу, что перед глазами все мылится и мутнеет, — потому что ты бы не хотел, да?       Вик смотрит так, как будто это не Ви выблевывает остатки легких в туалете, по утрам испытывает мышечные спазмы и вставляет себе дуло в упор до глотки; как будто расстояние между ними — это только метр от рабочего места до кушетки, миллиметр от руки до руки, а не два сантиметра металлического ящика колумбария, тридцать лет разницы в возрасте и шесть футов земли; как будто пропасть — это то, чего на самом деле нет, остаточное после пули и сшитых заново мозгов, терминальное, которого не существует, которое просто вина, обида на судьбу и немного гниющее тело; Ви устает и сдается.       Вик смотрит так, как на него никогда не смотрел отец, если бы был и если бы он его знал, смотрит так, как никогда не смотрела мать, баюкая на руках в первые месяцы жизни; смотрит так, как будто в действительности никто не умирает, они периодически делят баночку пива и матч по кабельному, смеются хотя бы раз в неделю и не боясь открывают утром глаза; смотрит — и Ви до боли хочет, чтобы на него так смотрели всегда, спрашивали, где болит и все ли у него в порядке, на самом деле интересуясь тем, как он себя чувствует.       В глазах у Вика — свет и забота, спокойный ритм жизни и уверенность в завтрашнем дне, шутки из пятидесятых и подступающий пенсионный возраст; Вик смотрит так мягко и по-родительски, что Ви чувствует тепло на кончиках пальцев, оно окутывает его с головой, и впервые где-то там, внутри, и это так по-другому, чем обычно, негой разливается между принятием и неприятием, сложностью — вина по-прежнему выламывает ему желание жить, и жить — либо легко, либо легкими в унитаз, либо сейчас разрыдаться от невозможности разорваться.       Потому что ему нравится думать, что Виктору правда не плевать, когда не плевать — он смотрит на Ви как на кого-то чуть большего, чем просто сына, и это рвет душу даже больше чем то, что хоронить его все равно Вику придется. <3.1>       Ви смотрит на тонущие в химическом смоге последние лучи заходящего солнца и выбрасывает пустую пачку с высоты балкона; она пролетает пару десятков этажей вниз, бьется о крышу чужого ави и с треском разбивается об асфальт дороги. По ощущениям — разбивается он сам, бесповоротно и необратимо, со всеми ломаными костями и мозгами, размазанными о бордюры, потому что все так и ощущается время от времени. Легкие стягивает тугой спазм, гортань идет пламенем, перед глазами мутными пятнами плывут белые огни логотипа арасаки со здания напротив; он схаркивает в руку и некоторое время смотрит, как кровь сливается с цветом ручного стабилизатора на ладони. Хочется его отодрать вместе с кожей, с мясом, в которое впаяно, так, чтобы никто больше собрать не смог; чтобы провода торчали, и от контакта с кровью их коротнуло, замкнуло. Иногда Ви подцепляет левой рукой платы на правой, слегка расчесывает кусок кожи на краю сплава и дергает. Перед глазами — Виктор, поблескивающий стетоскоп на шее и его уставший взгляд, направленный на разодранное запястье; его здесь нет и не было, и Ви просто представляет, что было бы если и что могло бы быть. <3.15>       Ви сложно смотрит в зеркало и не хочет идти спать; в горле комом стоит ощущение, что сегодняшнее утро — последнее в целом, страшно закрыть глаза и больше их не открыть. Не то, чтобы бояться смерть, кости ее рук, уже медленно и верно затягивающие петлю на горле, скорее, он думает, обидно умереть и не спросить: — Так как ты, говоришь, победил в том бое? — как будто бы все хорошо. <3.17>       Ви знает: ничего хорошего не бывает, но верить хочется; во многое хочется верить. <3.2>       В начале декабря легкие снова идут кровью, снова оказываются ошметками его прошлой жизни на ладонях, и Ви долго в них всматривается; в куски самого себя и свои руки. Они, заляпанные грязью, грунтом и чужими кишками, — остатки того, что дарит ему мать двадцать пять лет назад по праву рождения, когда стоит холодная ночь, за стеной — крики-визги и полицейские сирены; ему около года, холодно, самодельная люлька из старого трепья, над ним — дырявые носки на батарее, от которой нет тепла также, как от рук, его за грудь обвивающих, медленно качающих и что-то с дрожью и слезами напевающих; за окном — неоновые вывески мерцают огнями тысячи звезд так ярко, что он засматривается, и даже не слышит, как мама плачет на фоне, ее холодные пальцы и их прикосновения — нехватка эдди, съемная комната в хейвуде за сто евродолларов в месяц, блестящие отражения рекламных баннеров в стекле ее влажных глаз и бесконечное прости вместо колыбельных. Его собственные — Прости, — каждый раз, когда Виктор вкалывает себе четыре противосудорожных в пять утра и вшивает ему новые легкие.       Лампа перед глазами, ее яркий свет почти выжигает сетчатку, и все, что Ви видит над собой — силуэт Вика, размытый из-за обезболивающего, его сосредоточенное лицо и сведенные брови. Клацает друг о друга металл его инструментов, но это все слышится так, что не слышится вовсе, контуры комнаты расплываются во что-то кажущееся несуществующим; Вик спрашивает: — Все хорошо? — и в его глазах Ви видит волнение, такое, в которое по началу и не верится.       Его руки, снова почерневшие и вздувшиеся вены, стержни рипперской перчатки и пальцы, которые по-настоящему внутри. По-настоящему — Ви чувствует их холод, когда Вик делает скальпелем два поперечных разреза от третьего ребра до диафрагмы, от края нижнего левого ребра до другого, бесконечно спрашивает и проверяет, точно ли анестезия работает и чувствительности нет, смотрит внимательно, глаза-в-глаза: в них разливается такое тепло, что у Ви горит низ живота, последние капли здравого рассудка и очередное желание просто остаться, он непроизвольно улыбается, чуть-чуть и едва заметно, но в ответ — усмешка, света в которой больше, чем во всем найт-сити вместе взятом; Вик подцепляет щипцами края разрезов и снимает их с ребер с липким бульканьем и отклеиванием в разные стороны, и в этом жесте, том, как аккуратно Виктор обращается с его кожей, телом, хочется раствориться. Раствориться как растворяется лезвие в его груди, раскрытой костями наружу, как холод воздуха и его кислота немного жалят слизистую легких и торчащие наружу кости и сосуды; проблема даже не в том, что он лежит, вывернутый наружу, в данный момент — наиболее слабый, одно движение лезвия в сторону сердца и он труп, а в том, что это — Вик, с переодическими судорогами и усталостью, а вокруг — мир, в котором доверять кому-то значит запихать себе ствол сразу в рот, и Ви ловит себя на мысли, что именно это и делает; будто собственноручно отдает заряженный юнити Виктору в руки и упирается лбом в дуло; проблема — он не чувствует страха, возможности не проснуться завтра от застрявшего ножа где-нибудь в отсутствии ребер, доверяет ему резать себя вдоль и поперек полностью без задней мысли, и в целом — просто доверяет; поверить в это самому сложно, до абсурдного и несуразного, и с рта срывается смешок. Вик в ответ недолго смотрит на него, улыбается сам, и Ви нравится то, что он видит — искренность натянутых губ и сквозящая через них хоть какая-то радость. И от этого даже не страшно, не плохо — скорее даже приятно и тепло где-то там, где сейчас чужие пальцы обводят кругом его сердце, считают количество ударов, почти доказывая, что они оба здесь — пока живые.       Вик вытаскивает его легкие, их остатки, немного разложившиеся и немного — ошметки, уверенно и четко выверенными движениями вшивает новые, от найт, поблескивающие под светом ламп бликами хрома; нежно касается кожи и зашивает грудь, и в какой момент, когда анестетик немного перестает действовать, Ви чувствует чужую руку на своей — от нее идет жар и холод одновременно, ровно точно также, как и необъяснимое успокаивающее спокойствие, Виктор мягко водит большим, мозолистым пальцем по линии судьбы и жизни на правой ладони Ви, и на секунду он теряется в пространстве.       Перед глазами — все еще мыло после операции, невозможности встать и сделать что-то, кроме промычать хриплое — Спасибо, — потому что Ви чувствует невосполнимую жжение в груди, тягу к чему-то, чего не может сам пока понять или объяснить, чувство, что Виктор заслуживает нечто большее, чем банальное спасибо.       И не потому, что Ви себя ощущает обязанным, просто хочется чуть большее; большее — хочется, чтобы Виктор никуда не уходил, остался здесь и также успокаивающе поддерживал за плечо и руку, большее — чтобы больше улыбался, большее —       Вик резко наклоняется к его лицу и Ви не понимает, что происходит, хмурит брови, чуть хмурится, чуть крепче сжимает чужую руку своей. Через секунду — чувствует чужие губы у себя на лбу, легкое касание, и неверяще смотрит на висящую перед глазами золотую боксерскую перчатку-кулон на чужой шее, впервые так близко и впервые — что-то сначала трескается внутри, а затем разливается тем самым живым и настоящим теплом по телу, какой-то радостью, неоправданной и необъяснимой.       Потому что Виктор целует его в лоб, как целуют покойников на похоронной процессии прежде чем утопить их в шести футах земли; как целуют своих детей, прежде чем подоткнуть одеяло, прочитать на ночь сказку и уложить спать, и это ощущается так непонятно, больно и приятно одновременно, что Ви даже не хочет об этом думать.       Не хочет думать — не о детях и их мозгах, своих собственных, делах посмертия, гробах и могилах, не о трупном яде, которым истекает; не о тридцати годах разницы и трех месяцах остатка; не о невозможностях быть здесь или там, где спокойно самому себе, приятнее и чуть радостнее на финишной прямой жизни. Джонни говорит как-то: — Решать должен ты, а не обстоятельства, иначе в чем смысл вообще жить?       Ви дергается вперед, немного чувствует себя ребенком, немного — трупом, думает — это в любом случае не имеет значения, потому что все, что важно — глаза Вика, все еще теплящееся в них что-то родное и близкое, когда его губы Ви накрывает своими, неловко и одновременно легко, также, как нелепо выглядят бывшие попытки все это отрицать. Его глаза, в которых он видит свет, которого для него просто не существует, априори не может быть, не в этом месте и не в этом городе, но на спине — бессменный хлопок синей рубашки и крепкие ладони, держащие его так сильно и нежно одновременно, и он знает — глупо на что-то надеяться.       В этот раз хочется попытаться. <00> — После смерти ничего нет, если тебя интересует, — говорит ему Джонни как-то незадолго до того, как распадается в кучу нулей и единиц. Стоит, подпирает костями бедер и металлом руки несуществующий цифровой стул, меж его пальцев тлеет в пикселях сигарета, а за его спиной — двадцать лет ошибок и пятьдесят сожалений и пустоты, рука Альт, утягивающая его в сплошное и неизбежное никуда; он смотрит неопределенно вниз — в бездну под ними, стремительно темнеющую и глухую, и в его взгляде Ви видит что-то большее, чем он может понять, что-то спокойное и стремительное гаснущее, оттого смиренное и будто все принимающее; Джонни слегка улыбается, гнет края губ, и говорит, будто больше для себя, чем для кого-либо еще, — думаешь и жалеешь о том, как все испортил, а потом в какой-то момент закрываешь глаза, и ты — всем трупам труп. И все. Главное здесь — просто жить, пока можешь. <000> — Все будет хорошо, малыш, — Виктор держит его за руку, когда Ви выплевывает из себя свою душу, ее последние остатки, и знает: не будет. ...
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.