***
Творец и шедевр, они рождаются и умирают десятки, сотни раз. Афродита благосклонна к ним ко всем, потому что Пигмалион выполнил обещание любить свою супругу вечно и главное — так, чтобы боги смотрели и радовались. Элиза Дулиттл не похожа на статую ни молчаливой покорностью, ни изящностью поз, ни горделивой осанкой; она скорее напоминает песню, истошный оглушительный крик в пустоту. Крик отчаянно бесконечный и бесконечно отчаянный. Элиза — расстроенный инструмент, который мог бы играть удивительную музыку, но вместо этого раз за разом выдаёт отвратительную для слуха какофонию. Генри Хиггинс любит музыку — хорошую музыку, естественно — и по этой самой причине Элиза оскорбляет его эстетические чувства. Однако это можно как-то исправить. Он кричит, давит и душит, испытывает на прочность, но струны не рвутся, струны натягиваются. Натягивают, да как! У него получается сотворить шедевр. Генри — гений, по всей видимости. Иначе чем объяснить совершенство Элизы Дулиттл? Но что бы там ни говорилось в вечной легенде о творце и его создании, они равные. В Генри от Элизы столько же, сколько и в ней от него. Каждый раз, в каждой истории она сильнее, храбрее, великодушнее. В одной реальности Генри и Элиза с удовольствием поют и танцуют, всё так же разучивая скороговорки и участвуя в балах. В другой — их зовут иначе. Она продаёт не фиалки, а своё тело. Он променял мудреные приборы и стеклянные шарики на деловые бумаги. Он закидывает её деньгами и украшает бриллиантами. Как будто Вивиан нужны стекляшки, чтобы сиять. Как будто Эдвард видит теперь в этой жизни что-то, кроме неё. — Ты любишь меня, — говорит Элиза, совсем другая, солнечно-рыжая, с громким голосом и ногами от ушей, напуганная одинокая девчонка. Это почти обвинение, и Генри чувствует себя преступником, заслуживающим страшного суда. За то, что любит недостаточно сильно, или наоборот, слишком сильно, или не так, как нужно, или ещё что-нибудь. В ней столько страсти, столько энергии; она любит с силой сотни цунами или ненавидит как тысяча извергающихся вулканов. Это обвинение, и обвиняемый приговаривается к вечности в любви и согласии с обвинителем.***
Они снова встречаются в одурманенном туманами Лондоне, но в этот раз оба родились мужчинами, и это абсолютно ничего между ними не меняет. «Г.Х.» на платочках, серебряных ложках и прочей дребедени теперь означает Гарри Харт, а не Генри Хиггинс, да и в крепко сложенном, с дьявольщиной в глазах, Эггси сложно разглядеть образ кроткой и мягкой Элизы. И всё же… Красивое молодое тело, натренированное, чтобы убивать, звенящее от желания мести — прекраснейшее из всех орудий, а оружие — это, знаете ли, тоже своего рода произведение искусства: резной лук, инкрустированный кинжал, меч из закалённой стали. Гарри учит Эггси не танцевать вальс, а делать мартини и убивать. Убивать, несомненно, более полезное умение, чем правильно выговаривать звуки. На первый взгляд, это не история любви, а может быть именно она — о страшной любви и страшной смерти, о мести и о перерождении — всегда о перерождении. Направляемый знающей рукой, Эггси превращает драку в танец, стрельбу — в симфонию, отравление — в шекспировскую пьесу. Он столь же смертоносен, сколь красив. Он шедевр, навсегда оставленный художником. Он разозлённое, жаждущее крови произведение искусства. — Я отомстил, — говорит Эггси отражению в зеркале перед тем, как снять очки. — А теперь я буду жить дальше… «… так, чтобы ты гордился», — добавляет он про себя. Кладёт очки в футляр, смывает кровь с лица и рук, звонит матери. «Всё хорошо, мама», — Эггси так и говорит. Он верит, потому что этот уверенный голос принадлежит не ему, а Гарри он верит беспрекословно. Он часто смотрит на своё отражение. «Хватит уже любоваться», — говорит Рокси. Она не понимает. Как Пигмалион навеки запечатлел себя в Галатее, так и в их случае — глядя в зеркало, Эггси видит не совсем себя, а через какое-то время уже и совсем не себя. Он погружается внутрь отражения, вспоминая Гарри и забывая себя, становясь им. Творец и создание сливаются в одно целое, это единственно логическое завершение их истории. В богатстве и бедности, в болезни и здравии… в жизни и после смерти.***
Впервые Афродите, наблюдающей с Олимпа, страшно. Что же она наделала? Она проклинает и благословляет этого мальчишку, и страшится ещё сильнее — что же будет дальше? Что будет со следующими? Не пора ли остановиться?