Часть 1
7 октября 2015 г., 04:46
Он снял очки и стал соображать, что это значит. А значило это в первую очередь, что нужно звонить в банк и во второй раз за неделю переносить встречу, потому что похороны все-таки придется посетить, и пятница должна быть свободна. Вся пятница? Или за утро управятся? Наверное, вся, рисковать не стоит. Звонить самому не хотелось, он чувствовал себя, как нерадивый школьник, и набрал Катю: пусть разбирается, у нее это получается лучше.
- Говорить можешь?
- Очень быстро. У меня переговоры.
Очень быстро объяснил ей ситуацию. Ничего не услышал в ответ, убрал трубку от уха, проверил, не слетел ли звонок. Нет, идет.
Наконец:
- Я... бедный мой.
Так она сказала.
- Я, мне так жаль.
И потом:
- Я сейчас - я попробую приехать.
Накрыла трубку ладонью:
- Простите -
А потом прервалась связь, и он сидел, растерянный, и не мог понять, на кой черт ей сюда тащиться.
Это была одна из тех ситуаций, где ничего нельзя сделать правильно, и он решил не пробовать. Прежде всего, похороны устраивала мама, и он узнал об этом только на месте.
- Бедный мальчик.
Ну, положим.
- А что, у бедного мальчика своих родителей нет?
Прозвучало плохо, но Андрей не знал, как сказать по-другому, а причин стараться не было никаких. Оказалось, что там скорее не родители, там скорее вторая жена отца, и отцу шестьдесят пять лет, у него двое детей от другого брака или что-то такое, но дело не в этом, а в том, что он никого здесь не знает, в морге на опознании он, кажется, был, а сюда решил не ехать - и, в общем-то, какая разница. И его, и вторую жену более ли менее одновременно нашли полиция и мама, а сначала о них не было и речи, сначала эта девчонка, вообще-то, звонила Андрею, и за два дня так и не дозвонилась (мама сказала это между прочим, очень стараясь не давить, не придавать значения, и Андрей не стал объяснять, почему номер Малиновского у него заблокирован, а она, славу богу, не спрашивала). Эта девочка - Даниэла или как-то так - на похоронах тоже не появилась, она улетела прошлой ночью в Лондон на съемки, никак нельзя было отменять, а тогда она сидела у Малиновского в пустой квартире, на круглом траходроме, с его мобильником в руках, и понятия не имела, что делать. Как-то ей пришло на ум позвонить Маргарите. Зачем? "А Андрюша дома, а он выйдет?", так, что ли? Имя казалось знакомым, но Андрей не мог вспомнить ее лица. Наверное, раз она решила, что нужно звонить ему, раз она знала, что "Маргарита Рудольфовна" у Малиновского в телефоне - это Маргарита Жданова, мать Андрея, то она работала когда-то с Zimaletto? Он спал с ней? Может быть. Может, даже драл ее на круглом траходроме. Может, Малиновский в это время на другой стороне кровати валял кого-то еще - или наоборот. И почему же он заблокировал номер, а? Как же так вышло?
Если бы Даниэла-или-как-то-так ему дозвонилась - это, кстати, ничего бы не изменило. Во-первых, когда Малиновский пропал, она сама ничего не знала: и что он пропал - в том числе. Он уехал вечером, а утром она проснулась и не нашла его рядом - то есть, с утра по обязательной программе к ней никто не полез. Два дня она была в пустой квартире, без ключей, а позвонить ему было нельзя, потому что мобильный он оставил на столе. Она подъедала продукты из холодильника, нервничала, прикидывала, какой скандал ему закатит и что попросит за прощение, а потом в дверь позвонили и оказалось, что вот такая история. То есть два дня, что Ромка лежал в реанимации в Новодрожжино, к нему так и так никто не ездил, и, собственно, никто тогда еще не понял, что это Ромка, документов при нем не было, очень мутная история была с установлением личности, и мама рассказывала что-то в том смысле, что то ли та же Даниэла заявила - человек пропал, то ли кто-то еще, - но, в общем:
- Может, оно и к лучшему. Ну, Андрюша. Он же... он все равно бы не понял, что к нему пришли, а... иди сюда.
Гроб был закрытый. Все шло к тому, что не откроют. Мама обняла Андрея, стала покачиваться, качать его, и он отодвинулся, сбросил ее руки, когда она потянулась снова, она была задета, но он не придумал, как извиниться, и они оба спустили на тормозах.
Ему мама не звонила, потому что думала, что он знает. А еще потому, что и она, и Катя очень боялись - его, за него, сдували с него пылинки и вообще старались лишний раз его не трогать, а кроме того, он все прочел в новостях, с разницей, опять же, в пару дней, так что все это было не слишком важно.
Ничего не было важного - вокруг закрытого гроба, и одна за другой щелкали каблучками по дорожке девицы, черные туфли, черные колготки, Андрей смотрел на них и пытался угадать, у кого это "маленькое черное платье" - а кто купил тряпку специально по случаю, на выход. Были цветы, много. Несколько фотографов. Трава, сырая после дождя. Журналисты: но, в общем, маленькие. ТВЦ - единственный канал. Фотография Малиновского была старая, и в ней было столько вранья, что Андрей никак не мог отвести глаз. Лицо еще не отекало, когда ее сделали. Не было мешков под глазами. Не было беспокойной, истерической бодрости в его улыбке. Сосредоточенной, упертой пустоты в его взгляде. Ничего из последних лет. И не находилось объяснения - ну как же, как же можно было послать его, кому только пришло в голову. Если бы фото не увеличили, не обрезали - Андрей это отлично знал - справа стоял бы он, Андрюша Жданов. Это Андрей тогда вышел пообщаться с прессой, в первый раз в Zimaletto, и страшно нервничал, и Ромка встал рядом - возник из ниоткуда, молча, без просьб и пояснений, и его ладонь лежала у Андрея между лопаток, и была такой теплой. Андрей посмотрел на него, и сделал, как он. Встал поудобнее и развернулся в объектив.
- Я замучался фотку искать.
Синицкий это сказал таким примерным, таким уместным шепотом, что стало вроде бы даже смешно.
- Малиновский везде - либо с выпивкой, либо с бабами.
Мама устраивала похороны. Синицкий - поминки. Паноптикум. Катя взяла Андрея за руку, его часы задевали ее браслет, и вот по этому тихому дребезжанию Андрей понял, что рука у него дрожит.
- Мне кажется, он был бы доволен. Тут пол-Москвы роскошных девок собралось. Неужели он со всеми успел?
- Это малая часть, с кем он успел, уверяю тебя.
Так они стояли. Взрослые, равнодушные, бессмертные. Защищенные, как доспехами, плохими шутками и безудержным, необозримым спокойствием. Синицкий поделился, что, в общем-то, все предсказуемо, и если с Малиновским должно было что-то случиться - то, конечно, что-нибудь вот такое , а Андрей сдержанно кивал и поддакивал, и Синицкий рассказывал о женщине, которая на самом деле позвонила в полицию, и о слухах, которые всплывали тут и там, и о том, чья это была жена или подружка, о двух машинах с замазанными грязью номерами, о том, как Ромку выкинули на Бетонке, о записи с камеры наблюдения. Данька Лебедев говорил речь: вы подумайте. Как будто они с Малиновским до последних дней были друзьями. Какие друзья, к чертовой матери, когда за Андрея он цеплялся, как за последнего человека на планете. Откуда у него друзья. Друзья остались там, где сделали это фото, там, где они все были другие, и вода текла прозрачной, и не надо было думать дважды, и все могло кончиться хорошо. Шура хотела что-то сказать о нем, но не решалась, Катя шепталась с ней, подбадривала, Андрей не выдержал и потянул Шуру за локоть: если уж всем вот этим остальным можно было говорить о Малиновском - Шуре точно было можно. Худо-бедно это он ей и сказал, она улыбнулась, смаргивая слезы. Как женщины легко плачут. Жил был мальчик, вроде как даже работал, пару лет она у него была секретаршей, а потом еще четыре года не была. Кому какое дело. А вся трясется, надо же.
- Ро-Роман Дмитриевич был очень хорошим человеком...
Это уже "со стульчика", с почетного места между фотографией и закрытым гробом. Нет, не был. Ни очень хорошим, ни просто хорошим не был. Шура кивала, просительно, беспомощно, своим собственным словам - в ожидании одобрительного эха. Кто-то покивал в ответ. Она что-то еще промямлила. Андрей не слышал, потому что в этот момент Синицкий показал на гроб:
- Говорят, ему пальцы разбили. В труху. С другой стороны, столько всего говорят: половина точно вранье.
Он не был "очень хорошим человеком". Это Андрей знал лучше, чем кто-либо другой. И если после бутылки виски поднимать себя с утра двумя дорожками - конечно, станешь не похож на старые фотографии. И ничего странного, что никто не сказал в прощальной речи про эти две дорожки, про стоны в унисон, в его квартире, про групповухи до утра, про аборты у восемнадцатилетних девчонок, про вскрытые вены и таблетки, про Гонолулу, про первый поход в КВД у двух балбесов со второго курса. Допустим. О таких вещах на таких мероприятиях беседовать не принято. Ладно. И тем более понятно, почему никто ничего не сказал об Андрюшиной свадьбе. О том, как Малиновский повис у него на шее, и поцеловал его в щеку - звонко, честно, дешево, как будто они все еще были те два балбеса, из очереди в КВД. Никто ничего не сказал о том, как после этой свадьбы Андрей не то, чтобы звонил, а он не то, чтобы перезванивал. И когда у Андрея родилась дочка, он не пришел: ни встречать, ни праздновать. И Андрей не знал, какими словами объяснять, насколько это все по-свински, и поэтому Андрей молчал, и Малиновский молчал вместе с ним, и время от времени они еще вместе играли в футбол, они еще встречались тут и там, на пять минут и полчаса, по Москве. А как-то раз на премьере плохого кино (Zimaletto делало костюмы, считалось, что это хороший PR, и Рома пожал плечами: результат покажет), они зацепились языками, и не пошли в зал, и увели бутылку виски с фуршетного стола, и сидели на первом этаже "Октября", специально для них открыли помещение бара, Ромка очень быстро, очень плотно убрался, никогда его таким не видел, и вот тогда-то и стало ясно, что это все непоправимо. Андрей застегивал пальто на нем, беспомощном, оглушенном, и Малиновский ждал доверчиво, как маленький ребенок, и Андрей вспомнил вдруг свою дочку, и обнимал его, долго, нервно, но Малиновский так и не понял, о чем он его обнимал, только вяло, глупо улыбался, и пришлось взять его за руку, чтобы вывести на воздух. Конечно, никто не вспомнил об этом перед закрытым гробом. Никто не упомянул звонки в два часа ночи - "Да ладно тебе, Жданов, ты ж никогда в такое время не ложишься, нашел, кого лечить", и цепкие пальцы у Андрея на рукаве, и как-то раз, вечером в четверг: "Пожалуйста". "Уже, что ли?". "А ты скотина, Жданов. Какая же ты скотина". С тяжелой, сладкой радостью. Андрей поехал. Не мог ему так этого оставить. Да, оба помнили, как Малиновский его таскал, пьяного в дрова, как отнимал бутылку, как перевязывал ему галстук, как хватался за него обеими руками - "Ну, хочешь я с тобой пойду? Давай вместе уйдем? Давай напьемся?". Отчаянно. Когда Андрею было плохо, Ромка всегда так его держал. Очень крепко, согнувшись над ним, как от удара в живот, как будто самому мучительно было это чувство, как будто они были один человек, близнецы-братья, которые за многие километры чувствуют, если другому больно. Он помнил. Конечно, помнил. Вывернуть все так, как будто он - неблагодарная свинья, и теперь воротит нос, хотя сам отлично упражнялся в том же духе, - это было как раз в стиле Малиновского, любимая тема, но перебьешься. Андрей приехал. "Уже, что ли?" - а что еще он должен был сказать? Пока Малиновский охеревал легко и весело - не важно, как ему давалось его "легко и весело", Андрей не хотел знать, - это злило, но это все еще было про них. А то, что началось потом: из ничего, без объявления войны, - это как он должен был объяснять? Допустим, Малиновский был не пьян, когда звонил ему. Хуже не придумаешь: если б он был пьян, это как-то можно было бы оправдать, можно было сказать себе, что это не Ромка - это в алкоголе крови не обнаружено, и на утро они проснутся прежними, и все будет в порядке. За двенадцать лет, что они друг друга знали, Малиновский ни разу вот так не вешался на него всем грузом. Не просил приехать. "Пожалуйста". Ничего, кроме омерзения, и неловкости, и сопротивления не вызывало это "пожалуйста", но и о нем возле закрытого гроба, конечно, никто ничего не сказал.
Никто не знал: кроме Андрея.
Никто не знал о том, как Андрей зашел к нему в ботинках - "Ну, что случилось, ты скажешь вообще? Где пожар?", и Малиновский пошел на кухню, ничего не отвечая, споткнулся о ковер, вяло, неловко, и Андрей знал, что привычное, веселое, никому давно не нужное "Андрюша! Давай скорей сюда, у меня бутылка Макаллана, - и знаешь еще, что подумал..." умерло у него на губах, как только он открыл дверь, и слава богу, но без этой ширмочки, без агит-плаката, прикрывавшего уличный сортир, было совсем очевидно, что есть что-то еще, что-то, о чем они никогда не заговаривали - и не замолкали, в каждом бессмысленном, выматывавшем споре, в каждой пустой ссоре, из-за Кати, женщин, Ромки, их двоих, но главное - из-за этого, вот этого, для чего они не находили слов. Андрей развернул его к себе, встряхнул его - "Кончай, сейчас же". Что - "кончай"? Ромкины руки легли ему на щеки. Он казался растерянным. Напуганным. И таким же растерянным и напуганным, судя по всему, был Андрей. Не мог не быть. Потому что смотрел на него Ромка так, как будто в эту минуту Андрей мог убить его. Ударить его. Отшвырнуть подальше и забыть о нем к чертовой матери. Сложить его вчетверо и убрать к себе в карман. Он был в эту минуту ненужная, пустяковая вещь, его вещь, Андрея, и вот он покорно, безвольно - отданный, уже, целиком в чужие руки, - смотрел на него и ждал, что Андрей будет делать. А Андрей поцеловал его. Это было плохо, и странно, и нельзя, и в самом деле - как родного брата, и его тело было таким знакомым, таким близким, освоенным, таким безопасным, и нужно было отпрянуть сразу, нужно было не начинать вовсе, но Андрей не остановился. Это была одна из тех ситуаций, где ничего нельзя было сделать правильно, и он решил не пробовать. А Малиновский смотрел на него, как во сне, и потянулся вперед, когда Андрей отстранился, и он был таким податливым, таким невинным - как никогда раньше, и зло и четко держалась одна мысль - вот в чем дело, вот о чем речь, ты этого хотел? Вот этого? Кушай, не обляпайся.
Он очень быстро кончил в первый раз, когда они, цепляясь друг за друга, дрожали на полу, возле кровати, где побывало столько женщин, где делали любовь и спали они оба, год за годом. У него снова встал почти сразу же, и он тянул Ромку к себе, жадно, грубо - наказать его, впихнуть в глотку, господи, все рассыпалось, все разрушено, все, их тихие разговоры в середине ночи, ребяческая возня, тень за его правым плечом, теплая ладонь между лопаток, "Ну хочешь, вместе уйдем?". Все в щепки. Когда Андрей придавил его своим весом, нажал на горло, Ромка, как всегда, застыл под его рукой, и терпеливо ждал, и был, как дом с распахнутой дверью. Все встало на места, совсем все, его жадные вопросы - как было, куда пошли, о чем говорили, где, как, куда, и сколько раз, тебе понравилось, а ей, а почему нет, а почему да, а что потом, а давай еще, и мосты между ними, тугие канаты из плоти и крови, женские тела, случайные встречи, общие, тесные ночи, детская обида и зуд под кожей - у бедного, глупого Андрюши, - "Ну хочешь, вместе?" - не хочу, не хочу, "Меня тошнит от такой дружбы", но дружба здесь не причем, пока она была жива, так любили друг друга, бесконечно любили друг друга, а все равно - раз за разом: как было, кто такая, что дальше, а сколько раз за ночь, а где, поезжайте ко мне, если негде, и Катя, бедная Катя, и никогда не сказанное: если уж она, то почему не я?
Никто не рассказывал над закрытым гробом о том, как Рома вслепую тянулся к нему губами, как сталкивались руки, как не расстегивалась пряжка ремня. Андрей драл его на полу, молча и остервенело, и когда он вскрикнул, дернулся, - Андрей схватился за него, обхватил под грудью: что? Что? Больно? Нормально? Рома погладил кончиками пальцев его руку, но как быстро прошел испуг, эта острая жалость, электрическая судорога, дурнота. Как быстро Андрей забыл - целиком, всем существом, - что вот это тот же Ромка, без которого вообще ничего быть не может, его радушная пристань, его душа и тело. Он стонал, тонко, не добирая воздуха, на каждый толчок, и какой горячей была его щека, когда Андрей полез зажимать ему рот. Унизить его, окунуть во все вот это лицом, и как ты мог, и я был прав, я так и знал, и неужели, ну неужели оно того стоило. Когда потом лежали, Андрей заплакал. Еще его чуть не вырвало. Ромка выбрался из-под него, обнял его руками и ногами. Гладил по голове. Прижал ее к своему плечу, и успокаивал его долго, до зимнего далекого рассвета. Андрей принял душ, не остался на завтрак, заблокировал номер и никогда больше не приходил.
Да, обо всем этом как-то не упомянули: ни на кладбище, ни на поминках, в Аквамарине. Он не хотел идти, но Катя сказала - тебе же важно, ты будешь жалеть, это ведь прощание, это Роман... Рома, - и проще было согласиться, чем объяснять, где она ошиблась. Никто не говорил об этом на поминках, потому что это были их с Малиновским личные дела. Ну, допустим. Но это никак не объясняло, почему никто не спросил - не спросил у Андрея, и у старого фото, и вообще, в пространство, - как же тогда так вышло, что Малиновский, который так хорошо выбирал удобных женщин, связался с кем-то, за кем муж-жених-любовник с двумя машинами с замазанными грязью номерами. Никто не спросил, почему Малиновский вышел из дома в одном пиджаке, оставив мобильный на кухне, и сел в такую машину, и с кем-то куда-то поехал. Никто не спросил, как он оказался на Бетонке, съежившись на обочине, весь переломанный, в крови, с разбитой головой и ребрами в осколках, как он попал в Новодрожжино, где двое суток умирал в сырой палате, и как же все могло так кончиться, если это было ни черта не предсказуемо, и не о нем, и ни в какие ворота. Никто не спросил, как же так вышло, так что Андрею оставалось помолчать.
Это было к лучшему, потому что внятных ответов у него не было, говорить не хотелось, а сам он так или иначе ничего не смог бы ни изменить, ни поправить.
Много пили. Андрей хотел встать и пойти в туалет, но понял, что не слушаются ноги.
Ромка. Родинка на скуле, ямочки на щеках, двадцать пять лет на фото, теплая ладонь у Андрюши между лопаток, солнце в глаза, когда он улыбается.
Ромка.