ID работы: 3665490

Список жизни

Гет
R
В процессе
948
автор
ananaschenko бета
attons бета
Размер:
планируется Макси, написано 673 страницы, 30 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
948 Нравится 475 Отзывы 500 В сборник Скачать

Глава 2. Истина в вине. Часть II

Настройки текста
      In vino veritas*.       Легкомысленное утверждение.       Гравировка ползла по золотому ободу кубка и родным обманом грела подушечки пальцев, изучавшие ее лживый рельеф − алкоголь ударил в голову оглушающе-крепко, но истины в нем не было ни гроша; как не было ни забытья, ни успокоения. Хмель верно забраживал в загустевшей крови, винные пары питали изнанку легких, отдаваясь в мыслях терпко-сладкой дымкой, а число незамеченно опустошенных бутылей, стеклянной крепостью воздвигнутых на мозаичном мраморном столике, приближалось к катастрофическому. Для ликующего торжества пира я был просто недопустимо, возмутительно пьян; и вопиюще-безобразно трезв для горя.       Плавный изгиб белокаменной балюстрады, как отполированный бритвенный срез, обрывал дворцовый выступ в морскую пучину – кресло равнодушно и бесстрашно стояло на самом ее краю, так, что можно было уронить предплечье на перила и заглянуть в синеокую чаровницу-бездну, не вставая с места. Уединение иногда нарушал доносящийся из залы смех, или хлопки, или восхищенный свист (празднество из того исключительного сорта, что никак нельзя пропустить, но и не сбежать нельзя: мастерскую неискренность поздравлений и улыбки Фригг заметит сразу) – чужой триумф просачивался, уродливо искажаясь, сквозь приоткрытые балконные двери, преломлялся в призме безразличия и царапал фальшивой угоднической нотой обострившийся слух, в таких вопросах идеально-музыкальный.       Трудно тешить себя иллюзиями, повелевая ими; обманывать себя, будучи виртуозным обманщиком, труднее стократ, но утреннее известие о коронации Тора, пошатнувшее осчастливленный Асгард, умудрилось подло, с размаху ударить под дых. Как будто до последнего еще можно было надеяться на что-либо иное; как будто с самого начала, с самого первого дня был хоть единый шанс на что-либо иное.       Что-либо, что-либо – как ненавязчиво и скромно.       Пальцы сызнова пробежались по рунам в раздражении и обиде – in vino veritas, in vino veritas, – но нового ничего не нашли, не нащупали в виноградном узоре ни истины, ни лжи; только гранаты, инкрустированные в широкий обод.       Я сделал еще глоток, смакуя вкус, свое омерзение к происходящему и идею просто встать и уйти – но идти было некуда, мысли податливо вязли в оплавленной трясине мозга, угрожая в липкой темноте покоев разорвать виски, и я остался на месте, отставив опустевшую чашу на столик. Уронил руки на подлокотники. Выдохнул, расстегнул ворот камзола. И ударом перевернул шахматную доску вместе с фигурами, рассыпавшимися по полу с громким перестуком.       Что за наглая, гадкая насмешка Мироздания, что за изощренное издевательство. Эрида умерла ровно три года назад. День в день.       Под ребрами по адскому кругу (второму? пятому? девятому?*) созревала, лопалась и утихала боль, и на языке почувствовалась кисло-сладкая мякоть яблок, сдобренная горечью вина.       Не то что бы я вспоминал ее слишком часто.       Не то что бы – лжец-лжец – дыра в груди болела так уж нестерпимо.       Обождав, пока замкнется очередной порочный круг, я потянулся, перегнувшись через подлокотник, и поднял с пола черную королеву, перевертывая резную фигуру в ладони. Хмельная пелена неохотно расступилась, позволяя вспомнить давно и намеренно забытое: это ведь я обучил ее играть.       Она путала ладью с офицером, не умела жертвовать фигурами и забывала говорить "гарде".       Скрипнув зубами, я сжал ферзя в ладони, медленно прикрыл глаза; не от чего-то конкретно, просто потому, что некуда было деть взгляд.       А под изнанкой век всегда было на что посмотреть.       У Эриды хищные птичьи глаза − бездонно-черные, без белка, с едва заметной границей меж зрачком и угольной радужкой и треугольным острым бликом на округло-выпуклой блестящей роговице, окруженной желтоватом кольцом голой кожи, − узкие заостренные перья, аспидно-серые, с тонкими бурыми пестринами, прорезавшиеся вместе с сизым пухом на правом плече, изгибе шеи и ключице, и совершенно потерянное выражение лица, усугубленное нездорово выступившими скулами. И пальцы от ногтей до средних фаланг точно в чернильнице омытые: агатовые, как кончики сорокиных крыльев. − Лежи смирно.       Эйр, не отрываясь от своего дела, вслепую хлопнула Эриду по любопытно потянувшемуся вверх запястью, и та, нахмурившись, послушно уронила его на лечебную кушетку − в пятый или шестой раз. Неугомонные беспокойные пальцы барабанили по звездному стеклу, льющему на угловатую лежачую фигуру кипящий молочный свет, или смыкались в кулак, натягивая на заострившиеся костяшки домотканый, меандром вышитый край орехового хлопкового рукава. Трикстер нервничала − но лицо ее оставалось спокойным, плечи расслабленными, а губы недвижимо-сомкнутыми, как если бы прямо сейчас безуспешно пыталась уснуть.       Песчаное золото плоти, крови и костей, из тела зеркально отраженных и сотканных горнилом душ, звонко похрустывало в воздухе, как перетираемые осколки стекла или пересыпающийся бисер; от одного края ложа к другому бродили, шурша бирюзовыми мантиями и поскрипывая стоптанными плетеными подошвами, растревоженные целительницы с зачарованными письменными табличками в вечно теплых и сухих руках, пахнущих шиповником, аиром и рутой. Меж серебряных изогнутых столбов, высившихся из углов горнила, тянулись, дрожа, бронзовые цепочки, расплетающиеся, как косы, и вновь смыкающиеся в такт чужому дыханию − целители цеплялись за узелки на их звеньях пальцами и живо перечерчивали в таблички вспыхивающие от прикосновения руны.       Эйр − королева царства травяных отваров, настоек, компрессов, обертываний и примочек, − сохраняя среди этой бессмысленной суеты удивительное хладнокровие и безмятежность, отстраненно вращала спицы управляющих колец − песок рассыпался неразборчиво, складываясь то очертаниями скелета, то плавкими нитями нервов, то хрупкой распыленной фигурой золотокожего Ридиного близнеца. Неизменным оставалось только липкое смоляное пятно, пачкавшее скверной янтарную копию острого плеча и почти доползшее тонкими щупальцами до ребер. Причина недуга (отравы? заклятия?) без сомнений крылась в шевелящемся сгустке-паразите, до которого Эрида все безотчетно тянулась дотронуться, как тянутся руки сомкнуть края свежей раны, но природа его оставалась неизвестной.       Я смотрел на это всё и злился.       Гнев внутри рос и ширился, креп с каждым взглядом, скользнувшим по зараженно-перистым и пепельно-пестрым выступам хрупко перекатывающихся под кожей ключиц, незнакомой угрюмой складке у знакомого рта, откровенно-отрытому напряжению оголенного горла, вычерчивающему резким контуром кивательные мышцы, уголком встречающиеся на чувственной яремной ямке. Гнев зрел, как и решимость вогнать виновному кинжал под ребра. Я стоял, прислонившись к стене и скрестив руки на груди, Тор мялся рядом, хмуро прижав к губам мозолистые костяшки пальцев. Гнев с негласного согласия был покроен поровну на двоих, как разлитый по бокалам яд: Тор злился тоже − мерить шкуры беспомощных наблюдателей нам претило по-братски взаимно, как и перехватывать жгутами оправданий кровоточащее чувство лично-сердечной ответственности. Тот же недуг в эти мгновения одолевал ослабшую, бредящую, не узнающую никого и ничего под гнетом лихорадки Сиф; он же подтачивал забывшуюся беспробудным сном фрейлину царицы Фригг, ее любимицу Фуллу − и это уже было истоком гнева для обоих.       На лбу у Эриды проступила испарина, язык пробегался по кромке потрескавшихся розоватых губ, слизывая солено-ознобный привкус осевшего страха; среди пораженных невиданной заразой она ожидаемо оказалась самой устойчивой к магии − и самой сильной в целом.       Когда Эйр отвлеклась, отвернувшись к одной из своих послушниц, Тор склонился к моему уху: − Есть идеи, что это за хворь?       Черное пятно взбрыкнуло, хлестнув песчаную реплику по ребрам; Рид рассеянно ощупала свой бок пальцами в черных наперстках, точно надеясь ухватить заразу за аморфное щупальце или отпугнуть ее в противоположный конец костяной клетки. − Пока меня не подпустят ближе, пара дюжин навскидку, − прошипел я раздраженно, не поворачивая лица. Сказано это было еле слышно, едва ли разборчиво на расстоянии более локтя, но Эрида склонила в нашу сторону голову с отчетливым улавливанием смысла − вороний взгляд сквозь цепи горнила душ ощущался, как сквозь прутья решетчатой клетки − и внимательно моргнула внутренним веком: скользкая, белесая, как бельмо, пленка тихо щелкнула, выпрыгивая из уголка глаза, и упруго сложилась обратно. Зрелище было занимательным, хоть и чужеродным: невольно захотелось посмотреть еще раз.       Интерес мой был замечен и без внимания не оставлен: показушно озорничая и дурачась, трикстер повторила жест, − подмигнула левым веком, правым, поочередно хлопнула ресницами, сощурилась, покосилась на собственный нос, попыталась закатить глаза, но на вид вышло совсем уж неприятно: блестящая гладкость черной радужки в прослойке мембраны и прорезавшегося снизу белка. − Фу, − буркнул Тор, беззлобно, весело ежась; Рида, ответно-устало откинув голову, неожиданно-искренне заулыбалась в потолок, обнажив влажно блеснувшие в полумраке зубы. Улыбка − широкая, обнадеженная − преобразила угловатое лицо, озарив и сгладив черты; по переносице поплыли веснушками тени от горниловых песчинок, созвездиями рассыпавшиеся по бледному лбу, щекам и подбородку.       О собственные губы зеркально царапнулась усмешка − безотчетно и несильно, дернула за один только край; на пробу я покатал ее по рту, загнал за щеку и недовольно снял с уголка языком: горчит. Мысль о красоте наблюдаемого на вкус была не слаще, и я одернул ее слишком поспешно − сплюнуть бы из разума, вытряхнуть через ухо, хоть череп вскрыть, но извлечь, дабы не пустила корни убежденности. Но мысли, увы, живучи и, случается, необратимы.       Это ведь действительно было красиво.       Не женщина − бедствие предопределения. Очертание очарованного, преданно-злого рока, покорная строптивость неминуемости, обреченная служить безмятежности чумой, − но не женщина. Недосказанная шутка висельника на языке, неутолимая жажда упоения в душевных душистых тенистых аллеях, утопленных карнавальным листопадом масок, огненно-рыжая, ведьминая проказа, до искр чернильно-сердечного пламени выжженная по каленым руинам рун его брони − жарче инквизиторских костров, ярче асгардского солнца: беги и не оглядывайся, глупец, глаза сожжешь, ослепнешь, − и упасите Звезды, избавьте от самой возможности, намека на возможность в подобную влюбиться − все равно, что подписывать здравомыслию смертный приговор, а погибать так нелепо я был не намерен.       О то ядро умирающей звезды, что обернуто нидавеллировыми кольцами ее ребер и освещает оборотную сторону радужек, греться лучше.. чуть издалека.       Но внимать голосу разума подчас невыносимо скучно.       Поддавшись любопытству, я воспользовался творившейся сумятицей и шагнул ближе, скромно и озорно качнувшись с пяток на носки. − И как ощущения?       Рида коротко покосилась на меня, дернув взглядом влево, и хмыкнула себе под нос. − Занятные, − в голосе субгармоникой потрескивал птичий стрекот. – Очертания предметов много острее, слышу, как бьются сердца у эйнхериев за дверьми. И солнечные лучи ярко-синего цвета*. Ты был в библиотеке?       На мгновение я позволил себе искреннее изумиться. Был. Поиск в трудах целителей, колдунов-знахарей и чернокнижников заболеваний, хоть сколько-нибудь похожих на ее, отнял много времени, но не принес ничего кроме раздражения и разочарования. − Пахнешь пылью и бумагой, − хрипло пояснила она, угадывая вопрос. – Даже не ты, рукава на предплечьях. − А я? − А ты − магией и теплом. И гневным облегчением, пожалуй, совсем чуть-чуть. Легкий терпкий шлейф. Неужто волновался? – За тебя-то, Эребдоттир? Отнюдь.       Эрида едва заметно, обессиленно улыбнулась, соскальзывая потерявшим фокус взглядом на рельефную лепнину потолка; перья на ключице возбужденно дернулись, затрепетали в ознобе, беспокойно хохлясь и пушась.       Эйр глубоко вздохнула и оторвалась от колец. − Боюсь, мы узнали всё, что смогли. Не яд и не болезнь, большего я сказать не в силах, пока не изучат записи горнила, − взмахом руки она отпустила всех послушниц, кроме одной, и ненавязчиво посторонилась, уступая место. − Ваше Высочество.       Обождав, пока не растворятся в воздухе последние золотые частицы и не выплывет за дверь лебединая стая целительниц, я приблизился к кушетке; размял запястья, потер ладонь о ладонь, согревая руки. Эрида напряглась с явным намерением сесть, но рука Эйр повелительно легла ей на плечо. − Что бы это ни было, от движения кровь его разгонит быстрее, − и трикстер нехотя обмякла, обидно-упорно глядя мне куда-то в пояс, на частокол кинжальных рукоятей. В лазарете воцарилась тишина, настолько плотная, что давила шипящим беззвучием на уши. Как только я склонился над Ридиным плечом, та отвернулась вовсе, настойчиво избегая моего взгляда, даже прикрыла для надежности веки − это было неожиданно обидно. В движении сквозило недоверие, незаслуженная настороженность, и, оборачивая к себе расслабленную руку внутренней стороной предплечья, я плотнее сомкнул губы. Рид не дрогнула, но от прикосновения по коже побежали мурашки − руки, несмотря на усилия, остались холодными.       Я присмотрелся, морщась. Хворь проступившими ярко венами растекалась от укола на нежном сгибе локтя − бурая точка (иглой оставленная? дротиком? шипом?), маленькая, как родинка, темнела по центру разветвившейся черной паутины. Там же гладко, серебристо поблескивали ртутью перья, исчезавшие уже к середине плеча и заново прорезавшиеся широкой полосой на шейном изгибе. Окрас их показался удивительно-знакомым, узнаваемым смутно, хотя в чем в чем, а в птичьих оперениях, стоило признать, я совсем не разбирался...       О.       Я помнил; конечно же, помнил, я видел их, эти перья, краем глаза еще ребенком, а вместе с ними длинные − по локоть, − толстые охотничьи перчатки, уплотненные вдоль ребра ладони, смятые на предплечье ярко-желтыми птичьими пальцами с острыми, круто согнутыми когтями; на ногах, сцепленных опутенками из телячьей кожи, − неуклюжие латунные бубенцы, напоминающие подушки хлопчатника, на голове − клобучок с пушистым мандариновым плюмажем, обнажавший только восковицу и короткий, серпом загнутый блестящий черный клюв; птица страшно взмахивала крыльями и издавала грубые отрывистые звуки. В полете же мне лицезреть их довелось много позже, когда научился уверенно, крепко держаться в седле; и хотя увлечение вскоре наскучило, сойдя на нет, за пикирующим дьяволом, насмерть бьющим добычу прижатыми к туловищу лапами, не надоедало наблюдать из разу в раз.       Я обернулся к дежурившему у дверей эйнхерию. − Срочно донесите царю, что соколиное оперение Фрейи* было украдено и, очевидно, проклято. Это укол от его пера. Нам нужно решить, ставить ли в известность Ванахейм. И пусть обыщут гостевые комнаты, − страж покорно ударил копьем о пол, рукавицей по сердцу и удалился, послушница Эйр, выслушав указ от наставницы и сцепив пальцы на переднике, вслед за ним; Рида покосилась на свое предплечье, как на чужое, и, скорчив недоверчивую рожицу, поворочала рукой. Перья на ней тревожно дрогнули, пригнулись и пригладились, как пшеничные колосья на ветру, собранно прижались к источающей жар коже, расстелившись ровными рядами. Не удержавшись, я коротко мазнул по перьям кончиками пальцев – от опахала до спрятанного очина, ероша, как шерсть, против роста. На ощупь те оказались поразительно мягкими, теплыми от нагревшего их тела, и было бы наверняка приятно накрыть их ладонью или зарыться пальцами. – Щекотно, – возмутилась Эрида одними губами, посмеиваясь грудным стрекочущим клекотом. Взглядом она со мной столкнулась нечаянно, но прятать его уже не стала – глаза были весело прищуренные, черные, как деготь, и все еще больные, тусклые. Смотреть в них было горько. Я еще помнил, как резко они закатились, а тело дрогнуло подстреленной птицей от пят до болезненно очертившихся шейных позвонков, осеченно качнулось и осело, сползая по стене вместе с рухнувшей надломленно тенью. Я помнил тонкие опавшие запястья, на животе скрещенные, как у мертвеца в погребальной ладье, холодные, сколько ни прячь, ни растирай меж ладоней. Безвольно опущенные, как ни встряхивай, плечи и качающуюся от пощечин голову, удерживаемую мной за подбородок. − Локи, ты точно.. − Уверен, − одернул я Тора, в смятении отворачиваясь и отступая от кушетки. − Но если все так, то зачем? Какой смысл хоть кому-то их проклинать? − Ответ на этот вопрос дам я, коли не возражаете. Чтобы убить Вас и Вашего брата.       Присутствующие одинаково озадаченно обернулись на запрыгавший эхом голос – на пороге невозмутимой мраморной скульптурой, трафаретным силуэтом в рамке дверного проема стояла, сложив домиком пальцы, посол Нифльхейма, одна из шести прибывших, оплетенная лентами винно-золотого церемониального наряда. Тор за моей спиной настороженно приосанился, расплетя скрещенные на груди руки, Рида, нисколько не смущаясь, изогнула потешно губы и опустила подбородок так низко, как могла, изголяясь, чтобы поймать в поле зрения вошедшего и не оторвать плеч от кушетки. Переговоры с нифльхеймцами по известным причинам были прерваны и отложены, делегацию временно разместили в западном крыле, и хоть гостям и разрешалось беспрепятственно передвигаться по дворцу и его окрестностям, ее присутствие в лазарете было откровенно неуместным. Прибытие послов, столь удачно совпавшее с подкосившей асинь чумой, и поначалу не казалось случайностью, и я бы несомненно отказался вести при ней разговор, если бы не та спокойная уверенность, с которой озвучила посол свою первую реплику. – Ваши Высочества, – приветственно, но без особой учтивости кивнула она и, брякнув резными браслетами из слоновой кости на запястьях, переступила через порог, босая, величаво пригибая изукрашенную красными клановыми татуировками лысую голову – не из уважения, но из-за высокого роста и причудливого рогового гребня, берущего начало с волнистого уплотнения на макушке и сворачивающегося, как щупальце, пятнистой защитной ракушкой на шее. От висков к корню этого гребня змеилась мохнатой гусеницей извилистая дорожка рун, на серебряных цепочках, крючками цепляющихся за мочки и хрящики ушей, качались каплевидные лунные камни.       ..Нифльхейм – каменистый, дождливый и уныло-туманный, опоясанный грозовыми коронами облаков, розами кружевных молний и оками бурь – единственный осиротевший мир Иггдрассиля, утративший родных обитателей и обжитый пришлыми чужеземцами; огромный и бесплодный, не объединенный ни общим правителем, ни языком, ни законом, сокрытый от вторжений перекрестками черных дыр, порталов и пространственных изломов. В его низину стекались от безысходности и утраты надежды беглецы с обреченных, увядающих планет, обезвоженных, опустевших или удушенных дымом, бездомные, изгнанные или кочующие народы, плутающие меж звезд за пределами Девятимирья; они разбивали здесь лагеря, исхаживали заросшие тропы, одомашнивали живность, а после оседали, обретая скудное подобие пристанища. Первая их цивилизация строилась в пыли, песке и глине неплодородной почвы, на руинах осыпавшихся построек и окаменевших костях предшественников, омытых бесконечными дождями. Неохотно, но земля та вспахивалась и орошалась, на обломках старого возводилось новое, чертились по картам сухопутные, морские и воздухоплавательные торговые пути, наиболее крупные и однородные из общин объединялись в поселения, со временем переросшие в увитые водосточными трубами и веревочными мостами города из крытых улиц, оплоты каналов, плавучих домов, водяных мельниц и ветряков, рассеивающих туман, и в Нифльхейме вновь брызнула жизнь – разношерстная и многогранная.       Раса кси-тау, к которой принадлежала посол, была одной из самых влиятельных и многочисленных. Ей, как и прочим пяти, составляющим Сенат Нифльхейма, Асгард обещал покровительство, сохранение суверенитета и защиту от всяческих угроз в обмен на выгодные торговые соглашения или предоставление особых услуг, вроде изготовления дельтианами механических крыльев для летучих ладей или продажа зачарованных эдрийских чернил, которыми пишутся живые гравюры – миниатюры, буквицы и золоченые орнаменты, движущиеся закольцованной чередой по книжным страницам. Кси-тау помимо фаророво-хрупких костей, тягучих движений и альбиносной чешуйчатой кожи обладали врожденным телепатическим даром столь мощным, что меж собой они общались исключительно мысленно, а какие угодно другие виды всегда понимали их речь. Но в отличие от общего наречия, или всеязыка*, на котором испокон веков говорили асгардцы, кси-тау, осуждающие обращение к сознанию без спроса как дело (не беспардонное, нет) мысленно-негигиеничное, не мудрствуя лукаво, давно выучили все языки Девятимирья и его близлежащих окрестностей.       Я ощутил раздраженный и бесконечно-усталый порыв развернуть посла за точеные плечи, изрисованные круговыми узорами, и, увещевая, лестно улыбаясь и подталкивая в лопатки, выпроводить обратно за порожек. Не слишком вежливо, но и кси-тау особой любезностью никогда не отличались. − Госпожа посол, Вы не могли бы пояснить свои слова? – пока еще в меру учтиво напомнил я; кси-тау, самозабвенно испытывая всеобщее терпение, предпочла несколько мгновений молча изучать убранство лазарета в угоду своему любопытству. − Безусловно, Ваше Высочество. Но лишь когда смогу убедиться, что нас не подслушивают, − отозвалась она лениво. – Негодяй, учинивший эти козни, все еще может читать их разум или даже отравлять его.       Посол, делая акцент на своих опасениях, обернулась к скептически вскинувшей бровь Эриде, и мне выпала возможность вглядеться в ее профиль – курносый и остроскулый, смазанный неровным светом из неплотно зашторенного витражного окна; чуть суженные глаза, высокий лоб, рассеченный двойной красной полоской, будто бы оставленной двумя пальцами, спускавшейся на переносицу, губы и округлый подбородок, как у древней жрицы. Черты были не слишком мягкими, но приятными, и если бы не их надменное выражение, испорченное черствостью, лицо, изящное и преступно-откровенное, можно было б назвать привлекательным. – Почту за комплимент.       Я одарил посла не возмущенным, но крайне недоумевающим взглядом.       «Сколько угодно, мне не жаль выразить восхищение. Но разве посол не обязана соблюдать правила этикета, установленные ее же народом?»       Кси-тау разулыбалась. – Чтение мыслей весьма условно и поверхностно, Ваше Высочество. Оно не затрагивает изнанки сознания, не подразумевает вмешательства в рассудок и не возбраняется. К тому же трудно запретить что-то, что так же естественно, как дышать, – пожала она плечами. – А вот погружения хотя бы на уровень мотивов без разрешения и очистки мы избегаем. Там обычно.. не прибрано. Бурелом очерствевших идейных зародышей и невоплотимых фантазий – смею заметить, вам совершенно несвойственна мысленная чистоплотность! Впрочем, голубокровные домыслы о заразности вам подобного склада ума в обществе почти искоренились, что меня очень радует. – Госпожа посол… – проскрипел я зубами. – Арума, – с укоризненно-нежным нажимом поправила та, будто бы уже представлялась и сейчас напоминала свое имя из вежливости. – Леди Арума, мы отвлеклись. – Вовсе нет. Я лишь отвечала на ваш вопрос, – с поразительной легкомысленностью пожав плечами, кси-тау повернулась к сощурившейся Эриде; указала на свой висок, а после – на ее. – Вы позволите? − О, для вас всё, что угодно, − мурлыкнула трикстер с издевкой, но сама поежилась, как от сквозняка.       Арума приблизилась. − Не думайте, пожалуйста, ни о чем, − с легким оттенком брезгливости попросила она и, сцепив руки за спиной, склонилась над горнилом: низко, так, что лунные серьги в форме дракона-уробороса, качнувшись, почти мазнули асинью по носу. – Вашему виду это не должно быть сложно.       Опешив не столько от оскорбления, сколько от дерзости, трикстер в гневном возмущении приоткрыла рот, намереваясь отстоять честь асгардского народа, но не успела – чужие раздвоенные зрачки, обрамленные кукурузно-желтой радужкой, вместе с клановыми отметинами на лице точно раскалились изнутри, вспыхнув ярким белым светом. Эрида обмерла, странно оцепенев, медленно сомкнула губы с застывшей на них язвительной тирадой. Арума оглядывала ее, не мигая, несколько мгновений, водила взглядом вверх и вниз, после чего удовлетворенно кивнула; свет, придававший лицу дриадный облик, тут же погас, как потушенная свечка, сменившись лукавым прищуром. Рида, проморгавшись, опасливо вдохнула воздух полной грудью, точно боялась наполнить легкие шипами. – Что ж, вести славные. Разум подчинением не запятнан. Никто над ним не властвовал, и сейчас он свободен, – Арума вкрадчиво, с мечтательной плавностью склонила над Эридой голову, вызывая неприятного рода опасения. Асгардские торговцы, имевшие дело с Нифльхеймом, клялись, будто кси-тау в обмен на свои услуги или же в качестве уплаты долга просили пятиминутного господства над разумом: баловства и удовлетворения ученого интереса ради. Они могли внушить и опровергнуть идею, отвратить от обожаемого, влюбить в ненавистное, наслать бредовое видение, принимаемое воспаленным разумом за чистую монету, без стыда пролистать самые затаенные из воспоминаний; их увлекали не последствия, а сам процесс познания человеческого разума – зарождение и ветвление мыслей, истоки безумия, манипуляция подсознанием, намеренная деформация убеждений, взращивание одержимости, – и едва ли в этой науке кто-то преуспел больше них. На должниках кси-тау всего лишь проверяли теории, чаще всего безобидные, вроде стадий разрешения головоломки или восприятии мозгом незнакомого языка, но некоторые из опытов свели людей с ума, и не то что бы кси-тау испытывали особую жалость по этому поводу. Посол обнажила в улыбке чуть удлиненные клыки. – Воистину очаровательный хаос в голове. Удивительно, как вы в ней до сих пор не заблудились и излагаете мысли связно, – обратилась она к Эриде и смущенно-умиленным жестом плотнее скрутила ракушку, прижимая ее ближе к шее: как восторженная девица – ладонь к запылавшей щеке. – Знаете, среди прочих безделиц у меня имеется собрание ассоциативных цепочек. Наиболее витиеватых логически и занимательных по смыслу, разумеется. Не желаете продать пару-тройку своих? Уверена, они бы стали бесценным пополнением коллекции, ваша манера рассуждать прекрасна. – Э-эм, увы, никак. Самой нужны. – Ах, жаль, очень жаль. Я бы могла предложить... – Вы забываетесь, – перебил я, раздраженный, и посол резко выпрямилась, возражая все с той же странной непосредственностью: – Отчего же? Я помню, зачем я здесь. Это, – она сняла со своего пояса лавандовый кисет и, распустив шнурок, протянула ближе стоявшему Тору, – нашел один из моих людей в пиршественном зале. Несколько пудовых мешков.       У Эриды, как у учуявшей кошачью мяту рыси, разом расширились и затрепетали ноздри; и без того огромные зрачки съели остатки белка в уголках глаз, на плечах дыбом встали прорезавшиеся перья: Тор, покопавшись в отданном мешочке, перетер меж большим и указательным пальцем черный порошок, издалека напоминающий чай или табак, принюхался и, недоуменный, ссыпал все обратно. – Семена огнецвета, измельченные, – нахмурился он, отряхивая пальцы. – Обыкновенная специя, ее подают на трапезах отдельно от блюд. – Верно. Асгардцы используют их как пряность, мы – как приманку для горных гарпий. Семена насыпают в капканы, силки и сетевые ловушки на пастбищах, чтобы крылатые твари не таскали домашний скот. Острый запах всегда привлекал их, а в таком большом количестве, как в дворцовой трапезной, приводил в неистовое бешенство. Хуже красной тряпки для быка.       Эрида, во время пояснений Арумы ошарашенно округлявшая глаза, приобретая все большее сходство со взъерошенной птицей, нервно, коротко рассмеялась, часто щелкая внутренними веками. – Так.. нас.. собирались обратить в гарпий? – И хвала звездам, что процесс стал заметен для глаз слишком рано. Ошибка заговорщиков стала для нас спасительной. Три новорожденные гарпии ополоумели бы от запаха огнецвета и в припадке ярости превратили бы грядущий пир по окончанию нашего визита в кровавую феерию, порвав в клочья всех, кому не посчастливилось безоружными оказаться рядом.       Понимание вспыхнуло и погасло: Сиф по обыкновению сидела подле Тора, Эрида – подле меня, фрейлина Фулла прислуживала матери на крупных приемах, первой пробуя ее блюда; мысль неозвученно скисла прямо на языке, и, судя по воцарившейся тишине, не только на моем. Тор помрачнел, обхватив пальцами опущенный подбородок, Эрида неуютно повела плечом и тут же накрыла его ладонью, крепко сжала, усмиряя вскипевшее воображение, – там, с изнанки зрачков когти рассекали плоть, визг торжествующих падальщиц закладывал уши, хлопали крылья об орошенные кровью столы, билось вдребезги стекло, – а после остановила задумчивый, печально-опустошенный взгляд на своих оперенных руках.       Оцепенение нарушила впорхнувшая в лазарет послушница, передавшая Эйр исписанную рунами табличку; та пристально ее изучила, ведя пальцем по мерцающим золотистым строчкам. Тор, бросив на нее взгляд, с неожиданной уверенностью подал голос: − Мы благодарим вас за сведения, госпожа посол, но дальше ваше участие не обязательно, вы можете идти. Это дела Асгарда. − Боюсь, что уже не только его, − с сожалением покачала она головой и переплела на животе пальцы, длинные, с ящерно-округлыми подушечками и перламутрово отливающими ногтями. Пальцев было по шесть на каждой руке, и я поймал себя на рассеянном разглядывании их мерного складывания и раскладывания чешуйчатой жемчужно-белой лесенкой. – Я знаю, что под подозрение падает и наш народ, для этого даже не нужно читать мысли, а распри неизбежно повлекут за собой конфликт, для нас губительный. Мы невиновны и хотим доказать свою лояльность Асгарду, помогая в поимке предателя. С вашего разрешения и дозволения Его Величества мы с моими людьми обойдем дворец. В сопровождении охраны, разумеется. Если в мыслях придворных окажется что-то важное, мы дадим знать.       Тор, сомневаясь, вопросительно глянул в мою сторону, ловя одобрительный кивок, – все равно последнее слово останется за отцом, – и кивнул: − Разрешаем. Вы вряд ли что-то найдете, заговорщик уже без сомнений бежал. − И все же. Мира вам.       Когда Арума, попрощавшись кивком, вышла из лечебницы, я обернулся к Эйр: – Сможешь излечить? – Конечно, – мягко подтвердила она. – Обратить превращение вспять нетрудно. Но мне нужно время.       Эрида, все еще слабая, но оживившаяся после ухода кси-тау, весело фыркнула, дескать, «а когда это было иначе?», и, оглохнув к вялым запретам целительниц, сначала приподнялась на локтях, а после, борясь с головокружением, чуть неловко села, с наслаждением прогнувшись в спине и распрямив плечи. Свесила босые ноги с кушетки, пошевелив ступнями в воздухе. – А-а-ай, да не отрастут у меня крылья за те две минуты, что я проведу, не изображая удава! Все равно ведь на ноги не встану, – отмахнулась она, когда Эйр красноречиво потянулась за шприцом и склянкой со снотворным. – Две минуты, юная леди, – подумав, предупредила она строго и отложила иглу. – После привяжу к кровати, и взывать к моему милосердию будет поздно.       Эрида, с фирменной слушаюсь-и-повинуюсь улыбкой проследив, как богиня врачевания вытерла полотенцем руки и выскользнула с послушницей за дверь, уронила локти на колени. – Спорим, – не без веселья повернулась она ко мне, потерев ладонь о ладонь, – Лекарство окажется склизкой кашицей с землистыми комками, смердящими, как тильберово молоко, вспенит мне всю магию, и меня будет качать на ходу еще неделю?       Я пожал плечами, не возражая.       Спор она выиграла.

***

      У Эриды отстраненно ослепшие, блестящие, подернутые пленкой увлеченной мысли глаза, смотрящие вдаль или вглубь, но только не напротив себя; ребро ладони у сшитых золотым молчанием губ, большой палец под опущенным подбородком – и угрюмая складка меж сведенных к переносице бровей. – Ты сегодня рассеянна.       Едва не выронив от испуга карандаш, который задумчиво вертела пальцами, Эрида обернулась ко мне, вошедшему без стука, в щедром намеке на вежливость убрав локоть со стола. Страницы пергамента, обделенные ее вниманием, укоризненно лежали пред ней веером. На них, глазея очами рун, чернели таблицы и дольки окружностей разного размера, узора и градуса, волнисто оцепленные подписями. Вроде «Однородная матрица I ранга. Линейное плетение. Базовая, универсальная. Возможны качественные модификации отдельных рун в зависимости от предназначения» или «Двухступенчатая матрица III ранга. Спиральное плетение. Поглощение энергетических ударов и магии любого уровня сложности, воздушно проницаема, уязвима к физической силе. Не предусмотрены и не действительны любые рунные, алхимические, чародействующие и пр. улучшения, комбинации с иными матрицами нежелательны» и прочее, прочее, прочее – их описания давно уже заучились наизусть. Левее – металлическое перо с вплавленной в корпус маленькой продолговатой чернильницей, правее – серый, слабоизогнутый каменный диск с развернутыми лепестками, над которым мерцала золотая проекция.       Я лениво повернул к ней голову, присматриваясь.       Канва, на которой плелось заклинание, была круглой и многослойной: прозрачные, в янтарных прожилках рун платформы парили друг на друге пирамидкой блюдец, от большей к меньшей, в нескольких дюймах друг от друга. Щиты пока еще были дырявые, верхнее кольцо и вовсе голое, пустое – ни связующей сетки по центру, ни рунной окантовки, только бледная лимонная обводка. – Да нет, с чего бы? – невозмутимо пожала она плечами и мазнула пальцем по среднему ярусу голограммы. Тот прокрутился к ней ломаным угловатым боком, обгрызанной будто гранью: незаполненными ячейками и разъединенными мостами в двух внешних рунных рядах. – Ты не можешь закончить уже три часа, – наблюдая за ее не лишенными изящества движениями, напомнил я. Та успела переключиться на самую верхушку и начать плести ядро, сверяясь время от времени со схемой: из внутреннего обода вначале потянулась раскаленная, брызжущая искрами бронзовая нить, прокрученная меж пальцев, потом закрепилась, вплавляясь, концом дальше на ободе, оттуда вытянулась еще одна, и еще, и так по кругу. По углам получившейся фигуры, на каждом стыке и узле Эрида чиркнула по руне, после накрыла ладонью весь замысловатый круг паутины, проворачивая, пока кайма, с треском вспыхнув, не поравнялась с нижним ярусом. – В чем дело?       Эрида слабо помотала головой; масляно-желтый свет падал ей на щеку, очерчивая тенями нос и губы. В колыбелях карих глаз печально баюкались блики. – Ни в чем. – Эребдоттир. – Говорю же, ни в чем, все в порядке.       Я приблизился и молча щелкнул кнопкой на диске – механические лепестки, сложившись по сгибам, убрались вовнутрь, проекция заморгала и, пискнув, свернулась, как захлопнутая книга. Когда матрица будет готова, такие диски с вплавленным в них заклинанием прикрепят обратно на щиты эйнхериев – старая отражающая облицовка истончалась и потерлась, во избежание роковых брешей прямо посреди боя ее надо было обновить и заодно усовершенствовать так, чтобы увеличился срок службы.       Богиня хаоса взялась за обновление – считай, воссоздание с нуля – одного из таких, но вместо положенного часа-двух провозилась сутки.       Пальцы нестерпимо тянуло развернуть к себе хмурое лицо, приподнять, раздраженно удерживая за подбородок, – что за яд и холод, должно быть, у меня во взгляде, раз она так не хочет смотреть в них прямо. – Рида, – позвал я еще раз, удержав при себе руки, но не удержав язык – имя слетело предательски-откровенно, не требованием, просьбой; взгляд ведь бывал и теплым, и неотравленным, насколько позволяло, без сомнений, хладнокровие и врожденно-кислотная зелень, незамеченной честностью теплевшая у нее на спине, – и она сдалась, оборачиваясь: со скрежетом отодвинулся диск, раскрылись руки, локтями быстро упершиеся в колени – предплечьями и ладонями вверх, пытливо и жадно до ответа: – Зачем ледяным великанам нападать на Цитадель?       Да она смеется.       Я ошеломленно вскинул брови: дернул едко краем губ, подавил скептический смешок и совсем уж язвительную гримасу – не могла же богиня хаоса размышлять над этой глупостью весь день? – Вот, – смутившись и мигом подобравшись, изрекла она, вставая из-за стола и указывая на меня ловко свернутой в трубочку схемой. – Вот поэтому я не хотела говорить. – Не торопись с осуждениями, я лишь выказал изумление, не отказался отвечать, – оправдался я, проводя ладонью по лицу: усталость стерлась, ухмылка нет. – Пришли за Каскетом, за чем же еще. – Ларцом вечных зим? – уточнила она, недоверчиво на меня сощурившись, после чего, похлопывая свитком по ладони, подошла к угрюмой дубовой громадине шкафа, раздробленного на ромбы отсеков, как винные решетки в погребах. На нижнем ярусе блестели табличками выдвижные ящички картотеки, к верхнему же вела складная лестница, нынче убранная, спрятанная начинкой-механизмом в боковую панель – дощечки-ступеньки сами выщелкивали из нее в нужный момент, поочередно ложась под ноги опорой, предугадывая шаги вверх или вниз. – Он же в Хранилище. – В Хранилище, конечно, но йотунов о том уведомить забыли, – пожал я плечами. – К тому же в Цитадель проникнуть всяко проще, чем в сокровищницу Одина.       Эрида понятливо угукнула и расслабленно прислонилась к шкафу бедром; свиток в пару движений перевязался растрепанной бечевой и нырнул к собратьям на полку, уместившись идеально в пустовавшем уголке. Диск и листки пергамента стопкой убрались в ящик стола, стик для написания рун был бережно возвращен в подставку – богиня хаоса пыталась занять непоседливые руки. – Лафей давно грешил несоблюдением условий перемирия. И давно вынашивал планы мести, – вымолвила она задумчиво. – Но он не мог быть настолько глуп или безумен, чтобы послать отряд воинов в самое сердце Асгарда. И уж тем более надеяться на успех. – Это были не его воины, на них не было знаков отличия, – покачал я головой. – Вольные наемники. – Тогда совершенная бессмыслица! – Эрида фыркнула, картинно всплеснув скрещенными на груди, но так и не угомонившимися руками. – Я могу понять жажду Лафея вернуть себе оружие любой ценой, но так бестолково рисковать ради Ларца рядовому йотуну, без приказа свыше…       Я прервал ее, возражая: – Каскет это не только оружие.       Богиня хаоса оторопело моргнула и склонила голову. Мол, «поясни». – Йотуны использовали реликвию как средство защиты; возводили барьеры и купола, воссоздающие искусственный климат, – продолжил я охотно. – Один рассказывал, что в былые времена под ними росла трава и почва была плодородной, а сам он лично видел разбитые в барьерных теплицах виноградники. Магией Каскета закалялось оружие, замораживающее все, на чем оставит порез, и капсулы, которые могли веками сохранять холод без магической подпитки. Йотунхейм торговал устойчивой к морозу одеждой из шкур местной живности, славился рыболовством и лучшими в Иггдрассиле противоядиями – почти универсальными. Их гнали из крови инеистых ящеров-хамелеонов: гигантских шипастых тварей, маскирующихся под местность и невосприимчивых к ядам. Трудны что в поиске, что в поимке, еще более трудны в удержании. Их обездвиживали, замораживая Ларцом, ранили специальными полыми гарпунами, сцеживая кровь в склянки, а после сплавляли лед с чешуи факелами и отпускали ослабшую рептилию на волю, чтобы потом поймать снова, когда окрепнет. Лавку с готовой сывороткой на Межмировой ярмарке опустошали за час-полтора. – А потом воцарился Лафей, – констатировала она угрюмо. – А потом воцарился Лафей, – отозвался я. – Не мудрено, что устав от войн и заскучав по старым добрым денькам, особенно отчаявшиеся дерзнули взбунтоваться и выкрасть артефакт. Сомневаюсь, впрочем, что они в полной мере осознавали, на что идут, иначе бы не рискнули явиться сюда.       Лицо трикстера постепенно разгладилось, озаряясь, наконец, уяснением неинтересной истины, удовлетворением воспаленного любопытства – исчезли морщины на лбу, складка у бровей и у края рта, где неизменно таилась скрытой остротой ухмылка. Выражение вдруг стало таким откровенно-открытым, податливо-восприимчивым к любому моему слову, что я невольно задержал на нем взгляд, читая, как книгу – бессонницу усталых лучистых глаз, замерзшие, замершие замком руки, желание и неспособность оплести мысли в слова. Эрида прислонилась спиной к стене и, вздохнув, сползла по ней на пол, усевшись на поджатую ступню; я, подумав и упершись в пол рукой, опустился подле, с удобством и удовольствием вытянув ноги. – Их казнили? – спросила она. – А ты как думаешь? – Эрида раскрыла и тут же закрыла рот, скривила губы и уронила взгляд, покачав покаянно-покладисто коленом. То, наклонись чуть сильнее, коснулось бы моего бедра. – Не говори только, что жалеешь их.       Вместо ответа та неопределенно дернула плечом, едкая и грустная, и отвернулась, нервно заправив прядь за ухо. Жалеет.       Немыслимо. Никогда не понимал этой снисходительности.       Йотунхейм уже отравлял самое сердце Иггдрассиля, наводил на него первозданный, парализующий ужас, – однажды уже трепетало и гнило, портя разливающийся по ветвям сок, все его могучее древнее нутро, дрожали, осыпаясь, обледеневшие сморщенные листья, крючились в муке корни, трескалась кора нарушенного миропорядка и устройства. Девятимирье роняло слезы на пепел и снег, на оставленные следы опустошения и скорби, безвинно, но смиренно ожидая наказания – оно оцепенело и бездействовало, страшась попасть под обезглавливающий, и вспарывающий, и жнущий без устали серп и оттого ненасытной жатве и не препятствуя. Истребления и разорения, грабежи и мародерство, работорговля, увеченье плененных, изуродованные заснеженные города, заживо погребенные под липкой кожей льда: йотуны по природе своей – безупречно и урожденно хладнокровной, – были непримиримы и к состраданию неспособны, воспитанием оружейно заточены на наслаждение убийством – иней иглистый в венах, кровь до краев в глазах, какой смысл таких жалеть?       Но Эрида была упряма.       "Не их вина", "Не их ошибки, не им расплачиваться", "Не нам судить их за отцовские грехи и не им их искупать", – ваны, муспели, цверги, она одинаково беспристрастно оценивала всех, не бывая заведомо презрительной или гневливой. К тем же смертным – в Мидгард спускавшаяся всего единожды; оттого, должно быть, и не успевшая в нем разочароваться – была удивительно благосклонна, странно увлечена пустой мимолетностью жизненных жарких искр. Пресытившись холодной красотой фьордов, разрубающих скалистые хвойные леса, тавернами, рыжими бородами и боевыми топорами, она без оглядки бежала дальше, южнее, в края раскидистых оливковых деревьев и кипарисов, амфор и арф, где ей, лицо и имя раскрывать не желавшей, среди мраморной белизны канеллированных колонн, увенчанных в капителях лавровыми венками, и цветущих миртов все же пришлось скинуть свой изношенный домотканый капюшон – для роскоши покрытой головы было убийственно влажно и жарко.       Эрида развлекалась в своей излюбленной манере, Эрида оставалась Эридой, даже неприметно скользя среди однородных серых толп – по ее велению тени выдергивались у ростовщиков из-под пят, и те падали в лавочные медовые бочонки, уклеенные осами, продажные судьи пришивались на два оборота песочных часов к стенам, толстосумовы сандалии и края тог привязывались к повозкам, хлопалась лошадь по крупу: не хочешь унижения – беги следом, и беги порезвее. Незнакомку, обидчиков наказывавшую без промедлений и геройских мук совести, вкладывающую в подол беднякам ароматные буханки чесночного хлеба с асгардскими золотыми, дергали за плащ любопытные дети, играющие в гладиаторов, и нежно хватали за руки женщины, прислоняясь к запястьям лбом. Эрида высвобождалась мягко, но настойчиво, гладила по чернокудрым вьющимся волосам – среди эллинов, темноглазых и темнобровых, с тонкими носами и губами, она смотрелась стократ уместнее, чем в окружении родных по крови асгардцев.       Но богом она быть все же не умела.       Почтение, переросшее в почитание, сплавляет воском беззаботную улыбку с ее лица, поклонение, преклонение смущает и саму клонит ветром к земле, как если бы ее оттолкнули. Когда на храме дельфийского оракула появляется первая буква ее имени* – местные жрецы нарекли ее Эрис, южные Дискордией, – то тени падают на ее лицо, и она раздраженно выбивает долото из рук скульптора-старика; о преподнесенные дары спотыкается, как о чьи-то кости, смотрит в пустые глаза заколотого быка, на вывалившийся язык, копошащихся в липкой ране мух, черные пятна на белом мраморе и качает головой – нет, никогда, не делайте так больше. Жрец, жнец с золотым серпом на поясе, тогда кланялся и клялся, что больше сего не повторится – ее алтарь не осквернят грязной кровью.       Эрида бьет его по лицу наотмашь и гонит прочь на следующий день, крича и укоряя без устали, – без ее ведома к храму вознесли опоенную опиумом девушку, совсем молодую, связанную по рукам и ногам.       "Ты не можешь запретить им быть щедрыми, – говорил я, катая вино по стенкам поднесенного канфара* и заодно по языку. – Ровно как и опрометчиво убеждать, что бог не взимает за милосердие платы".       "Опрометчиво говорить, что я чего-то не могу, – решительно отвечала она и фыркала, утирая рот. – Подержи мой эль".       И тогда она запретила – отказалась от того, чего не желала, от подношений и жертвенного обожания, самым действенным способом – породила хаос и разруху, каких не бывало. Вакханалия завертелась с задетого локотком киафа – а после воткнутой в глаз зубочистки, лошадиной торбы, использованной как кляп, мышеловки, критской лиры, по итогу надетой кому-то на голову, отстегнутых фибул хитона, одной подпиленной табуретки, трех подсунутых в чужие карманы кошелька и неуемной изобретательности целеустремленной женщины. Всплески недовольства переросли в угрозы, угрозы и оскорбления – в драку, где все дрались со всеми, а драка – в честолюбивую междоусобицу царей и царьков, нареченную войной: Эрида же присвистывала и похрустывала яблоком, любуясь деяниями ласковых рук своих.       И не вмешиваясь.       Она научилась говорить по-иному – "нельзя спасти всех", "не мое дело", "такова моя воля", – и больше совсем не стыдилась ни лгать, ни предавать обманутых подлецов. Она не гладила больше детей и женщин по головам и не давала к себе прикасаться, пешей одинокой валькирией бродила по опустевшим полям брани, по нивам самолично развязанной жатвы, даруя смерть тем, кого из недостатка милосердия оставили мучиться, кашляя ржавчиной крови. Она по-прежнему остроумно шутила, и искры задорным раздором плясали в ее глазах, но ей больше не улыбались в ответ; взгляды пред ней устрашенно пустели, их прятали и вслед смотрели уже без сожаления об уходе, шепчась, что боги жестоки, и наступают темные времена.       Ее обвинили через месяц.       Ей взвалили на плечи все, что могло быть взвалено, подобно небесной антлантовой громаде, не только войну, руины и пепелища городов – неурожай и голод, и варварские набеги, и сумасшествия, лихорадки и мертворождения; все непримиримые ссоры и ослушания непокорных рабов, все беспочвенные обиды и раздражающие несогласия мнений. Ее, всю ее, каждое ее воплощение и форму возненавидели так страстно, так упоенно, что ей оставалось лишь купаться в этой ненависти, как в любви, со слепой благодарностью и наслаждением самой силой питаемого чувства, совершенно не ощущая, казалось, разницы.       Лишь много позже, в свистящем свете ударившего Радужного моста я различил стоявшую в опечаленно-карих глазах сухую горечь обиды.       Всё это пронеслось в голове за мгновение и смягчило восставшее было недовольство. – Они не заслужили твоего заступничества, – тихо уверил я. – Нам ли решать, заслужили они что-то или нет? – так же тихо откликнулась она. – Их мир в запустении и изгнании, они пытались спасти его, не больше, не меньше. – Да-да, уберечь свой народ, поставив под угрозу наш, – закатил я глаза. – Где гарантии, что попади Ларец к йотунам в руки, Лафей не развяжет еще одну войну?       Эрида отвела взгляд; покаталась по губам недовольная, расстроенная гримаса. – А убедить использовать его только в мирных целях? – осторожно предположила она.       Я прыснул, не скрывая своего веселья: – И как же? – Ой-ей, не смотри так на меня, я не знаю как, – миротворчески развела Рид руками, ставя точку в неприятной беседе; спорить она умела и любила, но то была не самая удачная тема для прений, и осадок от нее горчил. – И забудем об этом разговоре, это было глупо, признаю. – О, всенепременно, – покладисто согласился я и кивком указал на стол. – Лучше поведай мне, откуда у тебя это перо.       Эрида нахохлилась. – Не поверишь, если скажу, что купила? – А ты прозорлива. Не поверю. – У дворцового картографа.. одолжила. У него оно все равно без дела пылилось. – Позволь уточнить: сперва без спросу вломилась в мастерскую… – Там было не заперто! Надписей с угрозой расправы за вторжение тоже не наблюдалось, так почему бы и не... – А почему бы да? – шикнул я. – Чем обычное перо тебя не устроило? – Это удобнее! На ярмарке достать невозможно, их делают в Парящих Башнях, строго на заказ. – Возвращать собираешься?       Богиня хаоса поумерила пыл и замялась. – Наверное. Да. Да, обязательно. Позже. – Рида. – Нет, ну а что? Мне нужнее, с него не убудет, кому от этого плохо?       Я с сокрушенным вздохом прикрыл глаза рукой, признавая за собой бездарное воспитательское поражение. – Надо будет истолковать тебе понятие собственности, − рассеянно подумал я вслух. − И неприкосновенности заодно. Ибо и то, и другое тебе неведомо и чуждо. – Не утруждайся и не тревожься, – рассмеялась она. – На твою собственность я не покушусь.       «Разумеется, не покусишься. Ты являешься ее частью, что за глупости?»       Я чуть заторможенно моргнул в пустоту, гадая, как давно мне в голову лезет подобная чушь, и лениво махнул рукой, дескать, и на том спасибо. – Отрадно слышать. И все же отчего тебе так претят условности? – Скучно, предсказуемо. Иногда мешаются. К тому же они мне не претят, просто при необходимости я не чураюсь их не соблюдать, – пожала она плечами. – В конце концов, правила придумали… – Чтобы их нарушать, − закончил я, даже не задумывавшись, не придав значимости значимому, и осекся. Эрида ответно-серьезно стерла с лица улыбку, блеснула глазами и посмотрела внимательно и долго, чуть наклонив голову.       Она часто говорила так: оправдывая шалости, или рискованное любопытство, или упрямство, или неповиновение, упрашивающе-мягко или ехидно-гордо ухмыляясь мне острой, мучительно-искренней улыбкой – такая воистину резала без ножа, не нужно было даже языком заточенных слов.       Она говорила так.       Я − никогда. − Именно, − произнесла она, намереваясь сказать, сделать что-то еще, но с внезапной зябкостью поежилась, отвернулась, выдохнув хмуро в сложенные у рта ладони: зима подступала, дворец остывал, но в дальние, нежилые комнаты не успел еще добраться жар печей и растопленных каминов. Пол был холодным, стены тоже − высасывающими тепло откуда только могли.       Эрида высвободила поджатую под себя ступню и обхватила себя за запястья, скользнув тонкими пальцами в рукава − на предплечьях тут же проступили мурашки. Отстраненно подумалось, какая на них, должно быть, чувствительная кожа, раз так живо отзывается на слабые прикосновения, и какой была бы реакция, если б пульс на переплетении вен посчитался губами.       Я не одернул мысль − даже когда в невоплотимо-смелом представлении губы сменились языком: на костяшках, и у ногтей, и в ямке у большого пальца, − но честно испытал к себе отвращение.       Ее руки настрадались.       И без того уязвимые, как у любого мага − поранят в бою, считай беззащитен: ни удержать оружия, ни колдовать, ни исцелиться, − так еще десятки и сотни поучительных раз ободранные, новой кожей лоскутно заплатанные, как порванные перчатки − и так вплоть до осознания, что стоит их беречь. Касание чуть крепче, чуть жестче уже следит по ним синяками, укус же (легкий, на ребре ладони, ведь не удержался бы, если бы начал) отпечатал бы кровоподтек.       А эти руки боли не заслужили.       В голове было мутно, гулко, как в колодце, мысли ползали нелепые и неповоротливые. В теории, только в теории − я мог бы сейчас дотянуться до ее левой руки, поделиться теплом и, быть может, немного магией, так согреются лучше и быстрее; она бы не отдернулась и не посчитала бы чем-то излишне откровенным, жест был не обыденным, но испробованным, и он не был ей неприятен. Я мог бы, бесспорно мог бы, но…       Но нет. – Едва не забыл, − досадливо щелкнул я языком, возвращая себе относительную ясность ума. − У меня подарок.       Подарок лежал "за пазухой" − в карманном пятом измерении*, идеальном переносном тайнике для сподручных артефактов и разной мелочи. Я повел перед собой руками и достал из него обернутый пергаментом и перевязанный крест-накрест сверток, увесистый и твердый, после чего протянул его ей − вслепую, одной рукой, с показной незначительностью и небрежностью, следя за реакцией краем глаза.       Послышалось, как хрустнула бумага, потерлась об упаковку бечева − богиня хаоса недоверчиво щурилась, пробегаясь пальцами по обнажившемуся корешку из черной кожи, старой обложке, и узнавание радостной рябью пронеслось у нее по лицу.       Книга − выученная наизусть, но дорогая как память. Отцовская. – Но.. Как? − выдохнула она, нежно гладя края пролистываемых страниц. − Совет забрал ее, я сама видела, как ее уносили. Она должна быть в запрещенных собраниях, у магистра Цитадели. – А дверь была не заперта, – Рида вскинула на меня округлившийся, смешливо блестящий взгляд: черные озера зрачков, окольцованные карим, благодарно-благородным золотом, смотрели почти с восхищением. Фолиант дремал у нее на коленях, как дремал сотни лет назад у нелепого вороненка, свесившего босые ноги с крыши и клевавшего меня в плечо. – И угрожающих надписей не было.       Договорить я не успел, – шею, задушив слова, оплела мягкая удавка рук.       Мир замер и онемел, пустой, далекий и неважный, на долгое, спокойное мгновение. Облегченно выдохнув, я осторожно обнял её в ответ.
      Когда я распахнул глаза, сердце оставалось бескровно и сухо, огрубев и вконец потеряв чувствительность. В воздухе по-прежнему стоял запах вина, за балконными дверьми суетились и смеялись. А в исцелившейся (ли?) грудной клетке не было ровным счетом ни-че-го – блаженная, долгожданная пустота без притязания на скорбь. Да и к чему теперь она? К чему сожалеть о неслучившемся, невозможном или больше не возвратном?       К тому, что о другом не сожалеют, Одинсон. Какое право ты имел ее забывать?       Я не забывал. Я помнил ее, но время вытесало, вымыло из воспоминаний всю чувственную окраску вместе с болью – я погружался теперь в них без счета времени и былой опаски задохнуться, нырял на самое дно, ища той же тишины и спокойствия, утешения мятущегося, мятежного духа, так схожего с ее собственным.       Она не всегда была богиней хаоса – не в полной мере, не сразу, становилась ей долго и постепенно. Я со стороны наблюдал, как раздор, приручаясь, четырехглазым Гармом сворачивался у ее пят и тыкался в щиколотки мокрым носом.       В семнадцать она ворует яблоко из королевских садов Идунн, вернувшись ко мне с ободранными коленями и израненными ступнями, выпачканными землей. А после вычерчивает «Прекраснейшей» на его спелом золотом боку, блестящем на солнце не хуже дворцовых башен. Трофей прячется в неприметную, грубо сколоченную деревянную шкатулку, которую Эрида проносит на свадебный пир Лофн, представившись посланницей Пандоры, и оставляет в углу, вдали от прочих даров – умышленно не прикрепив ни письма с поздравлениями, ни имени отправителя, как если бы его преподнес стеснительный поклонник.       О дальнейшем летописцы и барды без страха и упрека предпочтут не поминать всуе, а на прямой вопрос, срывая струны лютней нервно дрогнувшими пальцами, отвечать икотой, плямканьем губ и крякающим в бороды кашлем.       Спор начали трое – Гевьон, Лофн и Фрейя, красавицы с ангельскими маленькими лицами и грудными голосами сирен; начали мирно и учтиво, с мягких возражений и указаний на свои – несомненно, превосходящие всех прочих – достоинства и добродетели, но безобидные замечания вскоре обернулись скверно, и вокруг скандальной находки собралась возмущенная толпа. Яблоко вырывалось из рук, пряталось в подолах, за спинами и даже в лифах, достопочтенные асиньи рычали и перебрехивались, как собаки, вцепившиеся в баранью ногу. Сыпались оскорбления, поучения и упреки в распутничестве, вино плескалось в глаза из кубков, звенели пощечины, капризно билась посуда, и гости сидели в оцепенении и растерянности, глядя, как на мелодично взвизгнувшую Син склизким серпентарием вываливается чан с копчеными угрями, а рассвирепевшая Фрейя с воинственно порванной верхней юбкой тягает Вар за косы, норовя расцарапать лицо – богиня истины осмелилась предать огласке способ, которым был получен волшебный Брисингамен*.       Подавляя смех, я не сразу приметил второго благодарного наблюдателя – зачинщицы всей этой смуты, явившейся без приглашения, а потому скрывавшейся от глаз среди арочных сводов под потолком, усевшись на одной из перекрестных балок и прижавшись к колонне спиной. Едва не выпадая из своего укрытия, Эрида сотрясалась в безудержном смехе, сгибаясь пополам и запечатывая руками рот; утирала слезы, пряча покрасневшее лицо в ладонях, и поглядывала за развитием событий сквозь щелку уголком разведенных пальцев. Когда необъявленная война пошла на убыль, приблизившись к условной метке перемирия, она уже лежала без сил, обняв перекладину, как ленивец, а яблоко с обновленной щелчком пальцев надписью – «Прекраснейшей Фригг» – каталось по полу, среди луж меда, виноградных гроздей и жемчужин, скатившихся с порванных ожерелий, в ожидании, когда о нем вспомнят.       Удавшаяся шалость побудила склониться пред пока что едва знакомой в приятно удивленном, шутливо разделяющем озорство поклоне – и внимательней присмотреться к ее лицу: обманчиво-злому и улыбчиво-острому, как шпажный росчерк.       Эриде около двухсот – и она впервые обращается в тень. Неделя перевода и разучивания древних рунических формул, проведенная за фолиантом, унаследованным от отца – того еще чернокнижника, как она неохотно проболтается позже, – венчается короной успеха: запястья и щиколотки вначале липнут, приковываясь, к стене, после окунаются в нее, как в водную гладь, утягивая остальное тело. Силуэт, совершенно обычный на вид, мышино-серый и безгласый, выглядит странно, оживая без хозяина – тень, одушевленная сознанием, увлеченно изучает собственные обесплоченные руки, летает кругами по потолку, рябит волнисто по книжным полкам, цепляясь пальцами за корешки, и спустя минуту вываливается обратно в объемный мир, едва на ногах удержавшись от упадка сил – запыхавшаяся и с восторженной улыбкой на лице. Окрыленная освоенным умением, она, ведомая любопытством, просачивается под дверьми и чрез замочные скважины, упоенно карабкается по дымоходам, тушит факелы и свечи в люстрах, схлопывая в ладонях пламенные тени, учится материализовываться частично, пару раз неудачно замуровав себя в стену по пояс, и пугает поварят и молодых эйнхериев, хватая жертв розыгрышей за ноги, щелкая пальцами над ухом и сбивая колпаки и шлемы с затылков на глаза.       Но открывшуюся способность вскоре надоедает растрачивать попусту, – это глупо и отчасти унизительно; дар занятный, недооценивать его обидно, – и Эрида-таки находит ему достойное применение: боец из нее пока не из бравых, а вот лазутчик теперь незаменимо-незаметный, незримо-неземной. Ее посылают разведывать буквально всё: от удобной для ночлега пещеры до вражеского лагеря, где могли обмолвиться о времени атаки, расположении войска или количестве фуража и провианта. И хоть делается это тайно, сплетни, – языкастые, длинноухие, слепые, как кроты, порождения предрассудков, бронированные чешуей суеверия, – о выловленной из Хельхейма неупокоенной душе, укрощенной Всеотцом и служащей ему ищейкой в обмен на убогое воплощение жизни, оживленно ползают, плодясь и отращивая брюхо, среди гвардейцев нелепой байкой – вроде тех, что окружали появление Слейпнира на свет.       Слейпнир. Ошибка в алхимических расчетах и благое намерение, испытывая зелье, укрепить здоровье жеребенка с дворцовой конюшни – обреченно-слабого и хилого, с глазами навыкате и тонкокостными спичками-ногами, надламывающимися врожденной хрупкостью при попытке хотя бы встать – побочным эффектом дарует подопытному альбиносу четыре лишние ноги и далеко не лошадиный интеллект. Белогривый чудо-жеребец был призван исчадьем преисподней, но не осмеян, хоть о догадках простого люда касательно его происхождения – одно другого изобретательней и изощренней – уж лучше и вовсе умолчать.       ..Воины, и охотники, и наемные следопыты-проводники, жарящие дичь на костре, из страха слежки считают тени, отбрасываемые на грубую желтую холстину расставленных палаток, – одна, две, три, чернильно-черные и честно-четкие, как в кукольном театре, – и веревки из конского волоса, какими окольцовывают спальное место для отпугивания змей, смачивают из походных фляжек элем: дескать, бесплотного духа должен отвратить живой запах хмеля.       Эрида силится не закатывать глаз слишком явно и не прятать лицо в ладонях, – в цинизме обвинят, чего доброго; не со злого умысла, конечно, из невежества. Простой люд, самый простой, неученый, вскормленный опытом кочующих с языка на язык историй, никогда не любил и не полюбит магии, поскольку не видит в ней ни пользы, ни преимущества – только угрозу, обманчивость и вред, сколь ни доказывай благими делами обратного. Ведь кого видели асгардцы? Алхимиков – знатоков ядов и зелий, прячущих грязные битые склянки по сальным карманам, – торгующих чудо-средствами вкупе с неозвученными побочными действиями; полубезумных знахарей-отшельников с серо-зелеными бородавчатыми лицами и наемников, проклинающих неугодных на заказ. Они судили по тому, с чем имели дело, хоть косвенно, хоть со слухов, а имели дело они с магией не той породы, не того сорта и масти, и убедить их в существовании чего-то отличного, безобидного и даже благотворного, было уже невозможно. Я это знал, это же знала Эрида, и потому, даже не думая вмешиваться, та смеется-кашляет в бледный кулак с упрямо-острой грядой костяшек, невозмутимо отворачиваясь и падая на землю тенью: проверить, нет ли за отрядом погони.       Над лагерем, утопленном в тихом омуте, плавает пелена дыма с маслянистым запахом хвои – высушенными и прогретыми еловыми лапами, належавшимися у костра, устилают жесткую промерзлую землю, обещавшую поутру разродиться росой; бросают на них шерстяные плащи или шкуры, укрываются ими сверху. Начинает накрапывать по навесам дождь, в отдалении всхрапывают лошади; служивые разбредаются по палаткам и укрытым укромным углам, и островок уединения, меня окруживший, лишь изредка задевают шорохом силуэты ночных дозорных.       Эриды нет час, два, три, и зеркала луж, собравшихся в ямках следов от тяжело ступавших сапог и копыт, уже отражают тревожно-зыбкую звездную сыпь, когда на фонарем освещенном куполе шатра насчитывается две тени вместо единственной моей. Контур у второй, чужой искажен болезненными изломами, края устало-размытые и как будто отончавшие, пепельно-прозрачные, как мантия призрака, – коснешься, и сотрется пылью. Рида раскрытыми ладонями хлопает по складкам брезента, едва его колыхая, стучит кулаком с умоляющим отчаянием, как узник по тюремному барьеру – «мне не выбраться» – и жестами объясняет: слишком долго пробыла вне человеческого обличья, не хватает магии вернуться. – И чем же ты думала, умалишенная?! Или тебе полвека отроду и ты сил соизмерять не умеешь?       Виновато заострившаяся тень, обхватив себя руками, жмет придавленными, подавленными стыдом плечами, скользит по стене вверх-вниз, мерно паря, и ее хочется встряхнуть за шиворот, как чародеево подмастерье, заколдовавшее швабры и щетки для мытья посуды из соблазна улизнуть от обязанностей. С Эридой так нельзя, Эрида не нашкодивший щенок – но искушение очень, очень велико. – Я знаю, как сплести паразитические руны, обрывающие любое заклятие средней руки. Насильно, так что приятным опыт не будет, – пробормотал я недовольно. – Но, во-первых, теперь ты у меня в долгу, а во-вторых, сидишь смирно и не ищешь неприятностей, пока я не закончу. Уяснила?       Рида деревянно кивает – больше машинально, чем искренне-благодарно – и послушно усаживается рядом; обнимает притянутые к груди колени, кладет на них подбородок и вся съеживается, укладываясь в продрогший черный ком.       В теневом мире исчезает за ненадобностью запах и вкус, боязнь высоты, потребность в пище и даже дыхании – но не понятие холода и тепла: она сама однажды объясняла. Оторванная от тела, не подпитываемая плотью тень со временем остывает, как амфибия в воде, а греться с изнанки света нечем: тепло не источают даже тени от огня, только те, что отброшены жизнью – звериные и человеческие.       Капкан из рун за неимением опыта плетется почти незаметно, строчка за строчкой, с ошибками и исправлениями, медленно, ужасно медленно, – тень же тает на глазах, сырая и выцветшая; придвигается ко мне так близко, как позволяет приглушенный, смягченный обостренно-громким ознобом такт – два дюйма от плеча к плечу, – и язык ударяется о зубы прежде, чем формулируется мысль: – Можешь обнять, все равно не почувствую.       Эрида поднимает голову разбуженной совой и застывает, вмерзая онемевшим, продрогшим абрисом в крыло шатра. Она не уверена и недоверчива, но в замороженных очертаниях плеч у нее обледенелая обреченность, в грудной клетке – сирое простывшее сердце, и сгорбленная сквозистая тень, окостеневшая, как голем, неудобно зажимая тепло, раскладывается, раскрывается, упираясь коленями в землю и подползая ко мне вплотную. Усевшись на пятки, льнет к спине, оплетая руками пояс, тычется носом в шею, и этих объятий и впрямь совершенно не чувствуется, не больше, чем когда перекрещиваются тени на полу. И осязательное отсутствие ощущается – внезапно – досадным упущением.       Оплошность исправляется, восстанавливая справедливость возмездно-возмущенным возмещением лишения, – в конце концов, это я здесь заслужил признательность, не эфемерное мое воплощение, – и когда силки, расплескавшись ядовито-зеленой сеткой рун, выдергивают трикстера наружу, та со сбивчивым выдохом падает в мои подставленные руки. – Держу, – ловил я ее под локти и утягивал вверх, выпрямляя, выравнивая, одной ладонью накрывая кудлатый пушистый затылок, второй – облегченно расслабившиеся лопатки. – Попалась, – цепляясь за мои руки окоченевшими пальцами, будто теряя равновесие и ища опоры, Эрида прислонялась лбом к моему плечу, не в силах произнести ни слова, и ухмылка, намечавшаяся и начавшаяся насмешливой, жалилась у ее виска подозрительно-мягко.       Ей четыре сотни, когда чуть сокращенная дистанция внезапно опаляет, оплавляя, жаром, будто приблизился к осколку солнца, а случайное прикосновение почти отпечатывает под одеждой ожог, вынуждая отступить на шаг или два. Асы растут лишь первые десятилетия жизни, пролетая детство и замерзая в отрочестве, а после медленно взрослеют телом, заканчивая где-то на пороге шестого века. Кровь волнуется, кипит по поводу и без, отвлекает, раздражая неподвластностью рассудку – хочется самого себя проклясть, распаленно прислоняясь к плитке ванной горячим взмыленным лбом. Глупости, пройдет: Эрида – друг, друг неизбывно-давний, слишком верный, чтобы обменивать на прихоть спешной, смешной молодости, но когда она, шутя, на волне пережитого веселья касается губами моей щеки, в перекрестии бессонного взгляда, лунных дорожек и бродячих теней на потолке спальни рождается идея – всего лишь идея, безоценочная и ненавязчивая, допущение самой возможности, не рассматриваемое даже пока всерьез – о том, что было бы, обернись я мгновением раньше и угоди ее шутка в губы. Мысль дурная, б(р)едовая, обдумывать ее бессмысленно и рискованно, но пока я, отупело уставившись в потолок, недоумевал, каким ветром ее вообще занесло в голову, та уже присосалась к черепу, как клещ.       Вероятно, она бы тут же отстранилась, ошпарившись самим фактом, − бесценно-смятенная, расширив глаза виновато, дескать, «не серчай, я случайно», − но на отпущенную насмешливо колкость тыкнув бы под бок с по-прежнему беззаботной укоризной; а если бы и нет, если бы и подыграла, не возражая против ласки несколько секунд, было бы наверняка приятно: губы у нее были мягкие и отзывчивые, тонкие, и целовать их было бы удобней и проще, чем те, что мне доводилось.       Я ощупывал идею со всех углов и привкусов, воображал ощущение обветренно-сухого, упруго льнущего ко рту тепла, а уловив в размышлениях пугающий оттенок упущенной возможности безобидного, но приятного розыгрыша, разозленно перекатился на бок, зарываясь ногами в тяжелое душное одеяло.       На следующий день ее улыбка – не мне обращенная, возмутительно-честная, даже мне она так улыбалась нечасто − собирает, заостряя, рассеянное внимание на крае ее рта, жалит в ребра, как грозовой разряд, и осознанная надобность в громоотводе встает слишком остро.       Замена вместе с едва ли оправданным облегчением приносит даже не разочарование, от самого себя омерзение, липкость презрения к своим же рукам, особенно если в чертах напрасно-боязно застывшей подо мной пассии угадывается хоть единая знакомая деталь – глаза, волосы, форма губ. Неоправданное, обманутое ожидание, цепляясь за неубедительное внешнее сходство, колет в грудь острой горечью дешевой подмены, как издевкой. Пальцы тянутся к девичьему виску нитями магии каждый раз – опустошают и обесцвечивают мысли, стирают память об унизительно-фальшивом и незаслуженно-откровенном, об отчаянно-нежной злости до, о позорной слабости рук после, о не ей предназначавшихся словах во время, натягивают пленку блаженного неведения на сладко разомлевшие, плаксиво-голубые радужки – чужие, незнакомые, – и особо тщательно велят забыть, чье имя обычно расслабленно, обрывочно слетало под конец. Все это – сухие шаблоны романов-однодневок, сердечно-безвкусный любовный суррогат, украденный образ и имя, которых здесь не должно быть и в помине, – неправильно от начала и до конца, но напряжение уходит. Все становится на круги своя чуть больше чем за полстолетия, – Эрида задерживает руку у меня на плече, и ничего кроме подразумевающегося жестом тепла плечо не чувствует, – но всерьез искать любви я больше даже не пытался.       Богине хаоса восемьсот – она виртуозна в магии, прекрасна в гневе, щедра в милосердии, а еще регулярно пропадает из дворца, отказываясь отвечать куда и зачем. Зуд неудовлетворенного любопытства пристрастен и навязчиво-громок, он заглушает мысли, как уроненный в череп пчелиный улей: разум жалит и жжет ядовитым воском, в сотах масляных догадок копошится клейко подозрение, которому не хочется верить. У трикстера на руках появляются перчатки без пальцев, на шее – высокий обтягивающий ворот, на плечах – плащ с капюшоном. Она так упорно не дает на себя смотреть, пряча все доступные взгляду участки кожи под тканевой броней, что по закону запретного плода смотреть внезапно хочется много и долго, впитывая черноту в зрачки.       Эрида, впрочем, не предоставляет на то особой возможности.       Угадываемая угловатость локтей, уголками уложенных на стол, смягчена свободными рукавами, раздвоенные фалды накидки качаются у пола под лавкой, а из-под опущенного капюшона виднеются только подбородок и губы – рубинно-рябиновые, будто искусанные, намеренно и мучительно-сладко. Воображение, воспаленное скрытностью, тут же дорисовывает кровоподтеки на горле, отпечатки пальцев – на запястьях, и абсурдное предположение злит так, что руки, не спрашивая дозволения ни у меня, ни тем более у кого угодно еще, рывком стягивают мятно-зеленый, утепленный хлопок с чужой склоненной головы.       Эрида выпрямляет ссутуленную спину, смотрит на меня – резко и близко подошедшего – снизу вверх, отрываясь от своего занятия – изумленная, не разгневанная, – и терпеливо ждет объяснений. В баюкающих объятиях ладоней исходит имбирно-пряным паром кружка медового напитка с каштановым орехом, а то, что издалека казалось зацелованностью, вблизи – разбитая верхняя губа, оцарапанная и припухшая; с потрескавшегося уголка содрана кожа, обнажено уязвимо, нежно красное, неприкасаемое, воспаленное. На обращенном ко мне лице, неожиданно-мило обрамленном неубранными волосами, – печать благодушного спокойствия.       "С боевым крещением. Отомстила хоть за увечье?", "Не поделишься, кто это был так.. нетерпелив?" встают в горле уничижительными колкостями – увиденное не опровержение и не оправдание, но и не достаточный повод для обоснованного упрека. – Будь ты чуть более воспитана, знала бы, что в помещениях обнажают голову.       Трапезная обличительно-пустая, заботиться о застольных приличиях неуместно и некому, но пояснение ее устраивает. Эрида касается извиняющейся усмешки кончиками пальцев, обклеенными липучей лечебной лентой, скребет практично-короткими ногтями, испачканными по краям землей, и чуть морщится, возвращаясь к кружке с сомкнутыми губами – улыбаться больно, и это, кажется, заразно: собственная ухмылка гниет на губах, как запущенная рана.       Тем же вечером в ладонь ложится склянка – запылившаяся и наполовину пустая. Стекло, извлеченное из алхимического шкафа, отсвечивает серебристыми сотами чаронепроницаемой пленки, стык горлышка с пробкой наглухо запечатан рунным замком – содержимое безобидно-прозрачно и чисто, от воды почти неотличимо, но даже небольшой утечки насыщенного зельем воздуха хватит, чтобы неприятно досадить лжецу. Сыворотка правды давно стала идеальной ставкой для пари – буквально по капле на язык за проигрыш, чтобы хватило не больше, чем на один ответ; после вынужденная честность слизывалась с неба вместе с кислым послевкусием. Использовать ее подло, но терпение мое безграничным не было, и наутро в кубок яблочного нектара падает несколько бесцветных капель – меньше, чем искушало любопытство, больше, чем предсмертно умоляла совесть. – Выпьем?       Богиня хаоса, не прекращая закалывать вилкой омлет с грибами и подплавившимся сыром, смиряла заинтересованным взглядом две одинаковые чаши у меня в руках и пожимала плечами – почему бы и нет. Но стоило только подсесть за стол и оставить ее без присмотра, отвлекшись на приветствие посыльного мальчишки, какие без устали носились по дворцу с поручениями, в обстановке что-то едва уловимо поменялось: нектар в кубках чуть заметно покачивался, волнуясь, а в уголке рта у нее жалась усиленно подавляемая усмешка. Разумная предусмотрительность, вряд ли что-то большее – сыворотка правды в маленькой концентрации не источает запаха и не меняет цвета жидкости, не могла она ее заметить, – но проявленная предосторожность заставила уважительно, с одобрением хмыкнуть. И поучительно-медленно, не колыхая содержимого, поменять кубки местами – как были изначально.       Эрида, пойманная с поличным и больше не улыбчивая, с унылой покорностью обхватила свой руками – это тоже своего рода игра, надо уметь проигрывать – ударила взглядом, как хлыстом, и, чокнувшись со мной, осушила его до дна.       Я осознал, что что-то не так, только когда на языке уже стало кисло.       Трикстер же – довольная и сытая, как нализавшийся сливок василиск, – отодвинула в сторону тарелку со скрещенными на ней приборами и, поставив локти на стол, уронила подбородок в слипшихся запястьями руки, умиленно обняв щеки ладонями. – Имира ради, я обманула бога обмана. Ущипните меня, – пробормотала она благоговейно-тихо. – Лучшее мое достижение за столетие, если не за всю жизнь.       Я опустил поплывший, раздвоившийся взгляд в опустевший кубок, – она не поменяла их, поздно пришло понимание, просто встряхнула, создавая видимость, – и усилием воли подавил навязчивое желание встать и уйти.       Уметь проигрывать, Одинсон. Пусть в собственных играх это и особенно унизительно, но сбегать – позорней вдвойне.       Эрида указала пальцем на золотисто-медовые капли, стекающие по стенкам кубка – и моего желудка заодно, – и уточнила миролюбивым шепотом: – Что там было? – Верумсери*, – выпалил я, не задумываясь, и едва не чертыхнулся от досады и злости. Нет, ну надо было так нелепо…       Богиня хаоса нахмурилась. – Ты желал что-то выпытать? – Хочешь, верь, хочешь, нет, десница Верховного мага сбегает по вечерам. – И ты хочешь знать куда, – Эрида кивнула, не обратив никакого внимания на язвительный тон, и убрала руки со стола, выпрямляясь на скамье. На удрученно поджатых губах все еще алела царапина. – Не думала, что это так важно. В гильдию воров, разумеется. Мне с недавних пор там рады, – она неуверенно улыбнулась, скромно пожав плечами. – И мои навыки в их ремесле уместны. – Тогда зачем… – скрипнув зубами, сумел я оборвать себя на полуслове, но слишком уж красноречиво уронил взгляд на кирпично-красные кожаные гловелетты, обхватившие ее руки.       Рид неуютно потерла запястья, точно теперь возжелала и вовсе спрятать их куда подальше. – Карабкаться удобней, не натираешь мозолей на ладонях, – пояснила она чуть хрипло. – К тому же, не всегда удается улизнуть тихо, не всегда успеваешь уклониться, и... В общем, зрелище исключительного обаяния и шарма, не к чему лишний раз очаровывать им глаз окружающих, – Эрида нервно хохотнула. – Один из ограбленных работорговцев чуть не придушил удавкой, до сих пор хожу в ожерелье… Чего ты смотришь? – Покажи.       В уголках угольков глаз возмущенно вспыхнуло и погасло, не обнажившись, возражение: все же если я просил так – требовательно и сухо, – значит, просьба о серьезном, значит, упрямиться неуместно и вредно. Богиня хаоса, неприязненно фыркнув, обидчиво-резко дернула шнурки капюшона, стянутые на горле, скатала трубочкой и без того подвернутый воротник, какой в раскрытом состоянии маской прикрыл бы пол-лица, и с явной неохотой приподняла подбородок – любуйся.       А любоваться было чем. Узкое тонкое кольцо синяка – исчерна-зеленоватого, припухшего, в красных точках лопнувших капилляров – душило шею; вены чуть выше и чуть ниже уродливо-болезненной ленты проступали так напряженно ярко, будто отрава какая по ним поступала, подступала к грудной клетке. Только тогда я обратил внимание, что голос у трикстера все это время был упаднически-тихим не из вкрадчивости, но из-за поврежденных связок – на повышенных тонах звуки выходили свистяще-сиплыми или обрывистыми. – Нравится? – Нет, – отрезал я подневольно-честно; сыворотка, чье действие все же пошло на убыль, уже не выуживала ответы так неподвластно-бесцеремонно, но по-прежнему сталкивала их с кончика языка. – Почему не исцелила? – Я пыталась. Веревка была.. пропитана чем-то, не обрывалась ни магией, ни ножом. И след от нее чарами тоже не снимается, приходится лечиться по старинке. Заживляющая мазь, ускоряющая регенерацию, микстура для восстановления голоса, компрессы. Порядочно я, в общем, где-то согрешила, что расплачиваюсь этими пытками уже сейчас. – Не расплачивалась бы, если б попросила о помощи. – Ты был занят! – И потому ты понадеялась, что я не замечу твоих побегов? – Не побегов, променадов. Не тебе одному нужно проветривать голову. – В компании разбойников, попрошаек и прочего сброда? – А что, ревнуешь? – уколола та без умысла уязвить, но неожиданно-пристыженно стушевалась, перехватив мой заострившийся, огрубевший взгляд. – Прости. Глупая шутка.       Глупая, Рида. Очень, очень глупая.       Верумсери к тому моменту ослабла окончательно, вернув природную свободу молчания и лжи, а оттого давать ответа я нужным не счел.       Даже мысленно.       ..Сейчас же можно было признать, – какая ведь теперь разница? – ревность пожирала меня заживо, черная и злая, самой низкой породы – породы собаки на сене. Не позволял себе, не позволял и никому другому – смотреть слишком долго, подходить слишком близко.       Клятый идиот. Все бы отдал, чтобы взглянуть – на живую – еще раз.       Прошли годы, и да, я не горевал больше. Но горевал до этого – так, как не пожелаешь врагу и в самой безумной ненависти.       Я покинул покои на четвертый день, осушенный отчаяньем до дна, наизнанку вывернутый криком, болезненно щурясь на малость яркий свет, – покинул из проснувшихся после визита царицы голода и жажды, не от желания видеть чужие лица. И несмотря на этот голод, на ужине от свежепойманной дичи тошнотворно разило кислотой и падалью, вино густо и темно отливало кровью, и меня воротило от каждого куска и глотка – у чистой воды, прозрачно обнятой хрусталем, и у той был мутный привкус ржавчины. Тор, с аппетитом вгрызаясь в баранину под сливочным соусом и беззастенчиво облизываясь, неуклюже предложил поохотиться, чего не делал последние пару сотен лет. Всеотец бесстрастно напомнил, что Верховный маг Асгарда обязан присутствовать на заседаниях Совета. Мать хранила молчание и не источала столь явной жалости, за что я был ей – вновь – беззаветно благодарен. С сухим горлом и долго молчавшими связками отвечать было трудно, я через силу и нежелание выдавливал хриплые слова согласия – сразу на всё – сквозь зубы, а после покидал трапезную залу с горечью на языке.       Богиня хаоса была мертва. Шли дни, и это новое знание, новая данность в них никак не приживалась. Она была настолько гнилой и чуждой, дикой, эта мысль, что рассудком не усваивалась, висела от меня отдельно, отвергнутая и капризно выплюнутая. Терпеливое ожидание Эриды было непреложным, неопровержимым, смиренное и обнадеженное, и теперь не желало так просто обрываться. Возвращение ее, безусловно, состоялось бы нескоро, но вот на мимолетную встречу, обмен парой фраз наверняка удалось бы уговорить Всеотца еще через пару-тройку лет. Это ожидание придавало действиям мотивы, оправдания и смысл, задавало устремления – и когда оно потеряло цель, то потеряло цель и все остальное, рухнули едва намеченные планы, ибо каждый из них предполагал – рано или поздно – воссоединение с изгнанницей, вернувшейся домой. Я делал то, что делал, – следил за границами, играл в политику, занимался рунами и алхимией – в силу одной только привычки, за неимением причины делать что-то еще – не задумываясь толком, зачем и для чего; по инерции не успевшего окостенеть за рассудком тела.       Шли не дни, шли уже недели, – и вкус к опресневшей еде не возвращался; он не возвращался ни к чему. Любое занятие опостылевало меньше, чем за час – до тошноты, до омерзения, до гнева; ее нет и не будет, никогда больше не будет, ни здесь, ни где-либо еще, так как можно делать хоть что-то так, как делалось раньше? Как – как – касаться хоть чего-то, чего она касалась и больше не коснется? Мысли отдавали полуночным бредом на грани сна и яви, и видно, я и впрямь выживал из ума, раз в один день разбил диск с рунными плетениями о книжную полку, а в другой не пожалел силы и ударом тренировочного шеста сломал Сиф ребра: просто за то, что в отсветах солнца ее затылок, припорошенный песком, чем-то напоминал чужой. Вкус тогда прорезался на мгновение, растекся по языку – отчетливо-соленый, легко узнаваемый. Вкус слез и крови.       Когда минул месяц, я стал ловить на себе взгляды матери – сухие и горькие, внимательные, но выражения их я прочесть не мог: она надежно таила свое беспокойство и не поверила бы, попытайся я утешить ее словами о своем покое и здравии.       По истечении двух она не выдержала – снова. Я падал – и она пришла возвращать опору, той немыслимой силой духа, что не могла не восхищать. Полная мрачной решимости, она настороженно поджимала губы, дышала ровно, глубоко, выверяла шаги, медленно приближаясь ко мне, сидящему в кресле, подавшемуся вперед и бесцельно приникнувшего губами к кончикам пальцев сложенных шпилем рук. Не было мягкого «Здравствуй, Локи», к которому я неосознанно привык, не было успокаивающе-теплого прикосновения ладоней к плечам, не было бессильной материнской ласки – Фригг, так и не проронив ни слова, подошла ко мне вплотную, неожиданно-жестко взяла за шиворот, как нашкодившего ребенка, и сжимаемым в руке ножом обрезала отросшие почти по плечи волосы под корень, тут же, не давая опомниться, отвесив пощечину. Жар, опаливший щеку, и холод клинка, прижавшегося к шее, отрезвили, прогоняя мутность и вязкость мыслей, остужая не хуже ушата ледяной воды. Уловив мой прояснившийся взгляд, женщина опустилась рядом со мной на колени, обхватывая лицо прохладными ладонями. «Тебе есть, за что бороться», – сказала она тогда, настойчиво всматриваясь в мои глаза. Сомкнув пальцы на обитом кожей подлокотнике, я лишь горько усмехнулся в ответ, вопрошая: «За что же?» «Не мне называть причины. Ищи их сам» – покачала она головой, и я искал, не находя, две минуты, три, пять – в гробовой тишине, ошибочно цепляясь то за наследие, пока не оставленное, то за удовольствия, исчерпанные, больше не увлекающие, то за призрак маячившего где-то поблизости трона, за признание отца, признание народа.       А потом понял.       Был Тор, брат, несмотря ни на что, – я представлял его остекленевшие ледяные глаза, больше не беззаботные, больше не добродушные, больше никакие, не успевшие заметить, оглянуться на никем не остановленный удар со спины, и это было больно.       Была мама – я представлял ее скорбь, ее слезы и тусклую, с проседью рыжину волос над своим погребальным костром, ее прижатые к сердцу в молитвенном жесте руки, и это было еще больнее.       А еще был отец и за ним был Асгард, чьим языком, ядом и голосом я был, Асгард, что она так любила – я представлял его, павший, в пепле и руинах, искрящих огрызках магических щитов и чувствовал, будто подвел ее, осквернил преданность и память своей неспособностью предотвратить слизнувший с башен золото огонь.       Три причины, всего три – и их для списка жизни было более чем достаточно.       Видимо, что-то отразилось на моем лице – принятие, обретение, решимость, – потому что у Фригг в глазах обнадеженно залучился свет.       Она плакала, когда я, воспрянувший, целовал ей руки и обнимал за вздрагивающие плечи, шепча благодарности вперемешку с извинениями и обещаниями – все невозможные глупости сразу, взахлеб, каких не говорил ей с детства, порвав в игре с Тором отцовский парадный плащ.       На следующий день вино стало сладким.       Но едва отступило одно проклятье, как тут же пожаловало другое – не дневное, ночное, когда мятущийся рассудок уже не удержишь усилием воли.       Сны не давали напиться тишиной и блаженным незнанием, неприятием факта; они закрались в каждый угол предрассветного – самого темного, поговаривают – часа, скалились острозубо и травили душу, топчась по ней, скребясь и обнажая запертое под замок.       В одних я видел кровь – много, очень много крови дурного оттенка приближающейся смерти; стекающую по пальцам, запястьям и липким ладоням, атласно петляющую по пергаменту предплечья вплоть до локтя венно-винной витиеватой лентой. В бесплодность промерзлой земли и обледенелой жухлой травы в белесом узорном налете капало горячо и густо, ало; почва пила дарованную влагу без брезгливости, упоенно и жадно, как изголодавшийся жертвенный алтарь. От плотного тумана дышалось трудно, грудь саднила, во рту вязал язык соленый железный привкус, стойкий, крепкий, но ранен я не был; кровь была не моя, и я глядел на нее с изумлением и хмельным, тупым непониманием… Пока взгляд, шагавший по красным пятнам и вмятинам степной травы, как по следам на звериной тропе, не царапнуло грифовое оперение каленой стрелы – меж чьих-то смазанных темным очертанием боли лопаток.       Изломанная, скрюченная мукой, лбом почти уткнувшаяся себе в колени подобно эмбриону в утробе, она зажимала раскрошивший ребра наконечник, вылетевший под сердцем, бледная и безмолвная, словно мрамор. Сквозь обещающе-хладно оцелованные Хелью пальцы, обессилевшие настолько, что уже даже не дрожали, тихо сочилась, утекая, жизнь; под обагренным боком, на котором она лежала, собралась лужа – иней на островке травы вокруг нее растаял от выплеснутого, выроненного из тела тепла.       Я смотрел на неестественный перегиб, перерез пробитой насквозь спины несколько долгих секунд, отупевший, оглушенный писком-звоном в ушах, высоким, как от удара по затылку, а после, сделав неверяще-неверные шаг или два, упал, подкошенный, подле. Тронув бегло запястье – холодное и обескровленное, бумажное, – уложил безвольно откинувшуюся голову себе на сгиб локтя, придержал той же рукой за плечи, устраивая у себя на коленях. Веки у нее были беспробудно-смежены; на крае рта влажно, вишнево поблескивала запекшаяся кровь. Пульс еле-еле толкнулся в подушечки пальцев на яремной вене – два, три удара, хилые, чуть колышущие грудную клетку, – и расплескал слабую дрожь облегчения по рукам, уверенно метнувшимся колдовать над раной; испарить стрелу, обезболить и обеззаразить, восстановить потерянную кровь, свести края, заживить – легко и просто, главное не переусердствовать. Покалывание в запястье, сосредоточенное мановение руки…       И ничего.       Магии не было: ни капли, ни на руну, не хватит и на самое простое заклятье, – щелчки не мазали искрами пальцы, руки оставались холодными, жилы стылыми, – и дрожь сделалась ознобно-крупной, сердечно-грудной.       Она одной ногой уже стояла на притихшем Гьялларбу*, на пороге безвкусно-серого, пустого забвения, бесцветного мира безгласых беспамятных теней, в шаге от объятий равнодушной вечности. Она умирала, здесь, сейчас, неумолимо и безвозвратно, угасала и таяла, едва теплясь, как огарок свечки; мне нечем было остановить это увядание, и бессилие ощущалось как падение в Гиннунгагап. – Эрида, – позвал я, обламывая торчащее из сломанных ребер, влажно блестящее жало-острие; попробовал одну из пламевидных граней на язык, сморщился, отбрасывая искривленный, как фламберг, наконечник в траву, – яд. Рида, не издавая ни звука, оцепенела и съежилась от причиненной боли, зарябив волнистым страданием от головы до пят, слезы сорвались с уголков глаз – я снял мокрые волосы с ее лба и накрыл руки на животе, плотнее прижимая пальцы под своей ладонью к растревоженной ране, и качнул ее на руках, как в колыбели. – Давай, девочка, не время засыпать.       Богиня хаоса капризно, грустно морщилась; она приходила в сознание неохотно и безразлично-устало, точно смотреть на опротивевший мир ей вдруг стало обидно и тошно, а, очнувшись, обвела пространство опустевшим неосмысленным взглядом. Плывущие зрачки, завязшие в мутной от му́ки радужке, как в трясине, расширились обнадеженным узнаванием, заблестели, очищаясь, обретая нечеткий ониксовый фокус на моем лице. – Девочка, а?.. – уронила она ироничным шепотом, с трудом переводя дыхание, прерываясь, чтобы передохнуть, но на губах ее теплела темно-красная рана-улыбка. – Мы же.. ровесники. – Клевета, я старше на три луны, – отозвался я рассеянно и огляделся по сторонам в отчаянии – сырой удушливый туман и клокастая, полысевшая желтобрюхая степь без конца и края, ни души, ни горизонта, ни шанса на спасение. – Держись, мы вытащим тебя отсюда. – Что за.. бездарная ложь.. для трикстера. Ты.. умеешь лучше.       Я поборол настойчивое желание запечатать ей рот – кляпом, ладонью, губами, – и позволил себе всего взгляд в ее сторону такой, точно та вложила мне в руки веревку и повернулась спиной, удобства ради убирая волосы и обнажая шею под петлю. – Умею, но иная ложь тебе полезна не будет. Будь любезна, не спорь больше. Тебе нельзя разговаривать.       Эрида отстраненно, медленно моргнула, точно не расслышала или не захотела слышать, задумавшись о чем-то своем. – И все же.. воистину.. неповторимое зрелище. Неужто.. бог озорства печален? – Рида, молчи. – Не стоит оно того, Вашество… «Не скорбью, радостью.. мы отмечаем уход героев, покинувших».. – Чшш, – Эрида осеклась и зашлась в кашле, захлебнулась немым криком всплеснувшей боли – зажмурила глаза, закусила губы, – и я крепче стиснул ее плечи, прижимая к себе. Пальцы погладили по щеке, успокаивая, и от прикосновения по скуле поползла полоска – мазок от переносицы до виска, ровный, как нифльхеймская клановая татуировка. – Тише, тише. Я держу.       Рида обезнадеженно покачала головой и несогласно отвернулась, отрицая, искажаясь обнажившимся страхом умирать – хрупкая дрожь позвонков, волнение заострившихся ключиц под отончавшей кожей, перекат обрезанных, обескрыленных лопаток – и зажмурилась, по-детски, как от монстра под кроватью, прячась от воплотившегося в жизнь кошмара. – Нет-нет-нет, на меня, только на меня, – зачастив, тронул я ее за подбородок, возвращая на место измученный, умоляющий о помиловании (быстрой казни?) взгляд. – Вот так. Теперь смотри и не смей закрывать глаза.       На то, чтобы солгать убого, неуклюже и беспомощно «Всё будет хорошо», не хватило бессердечности, на откровение – духа; признание было коротким, – трехсловным, вычурность не шла искренности, – простым и незыблемо-древним, но чувства незавершенности, вины или – еще лучше – горького разочарования, что оно могло повлечь, не те, что захочешь обрести на смертном одре.       Я промолчал, оставив все невысказанное при себе. Эрида сморгнула проступившие слезы. – Обещай, что когда я.. – Молчи. – Обещай, что не станешь.. винить себя в.. – Сказал, молчи. – Локи. – Что.       Не зови меня по имени, не смотри на меня так, хватит, останови это, не вздумай умирать – так рано и так глупо.       В стекленеющих угольках-зрачках, пустеющих, как половинки песочных часов, плавилась бездна, в зеркально-гладкой радужке отражались детали доспеха и мое собственное лицо. Эрида, подслеповато щурясь, протянула руку и коснулась моей щеки, погладила по скуле, добралась до виска и волос над ухом, неловко от слабости перебирая пряди – узкая кисть под моей ладонью, взметнувшейся и накрывшей ее сверху, уместилась целиком. Касание было холодным, чистым, но прожгло раскаленной нежностью едва не до кости.       Трикстер улыбалась, изредка механически моргая – не из надобности, по сентиментальной, дурной привычке тела. Дыхание ее замедлилось. – Я буду скучать.       Выдохнув с еле слышным стоном, она вжалась лицом в мою грудь, как убаюканный ребенок, и уснула, застывая – маленькая и опустошенная, смертью обворованная до нитки: ни дыхания, ни сердцебиения, ни жизни – обобрали, вспороли из грудной клетки. Ладонь в моей руке обмякла, бесчувственно мазнув пальцами по щеке.       ..Я кричал до сипоты и потери голоса, рыдал, как мальчишка, утыкаясь носом в бледную холодную шею, и просыпался наутро с сорванным горлом и иссушенными больными глазами, уставившимися в стену или потолок.       Но сны бывали разными. Были среди них кошмары, были и грезы, и в иных я видел улыбку – рассыпавшую искры по глазам и морщинки в их углы, ехидно обнажавшую клыки и оттого похожую на озорной оскал. С поистине хозяйской беззаботностью она – уместная гостья здесь, желанная и званая, сотни бесплодных раз званная, – сидела в приоконном кресле в моих покоях, держа на коленях утащенную из личного собрания книгу, и, изредка облизывая пальцы, бездумно переворачивала страницы. Пока я недвижимо стоял на пороге, пораженный и сам не понимающий чем, – в мозгу плавала какая-то нелепица, сном сотворенная, поддельная память: изгнанница вернулась, целая и невредимая, сегодня утром по решению Одина Всеотца; чему здесь изумляться и отчего так больно? – она о чем-то говорила, суетливо, взахлеб: о странной технике в Мидгарде, к которой все никак не могла привыкнуть, об уморительной системе правления, нареченной «общественным делом»* и вызывающей у нее, приверженца и воспитанника древней испытанной монархии, снисходительную усмешку; спрашивала с вежливым любопытством, пролезает ли до сих пор Вольштагг в дверные проемы, не обзавелся ли Фандрал невестой, не докучала ли мне Сиф речами о бесчестности бессчетных магических уловок и непростительной порочности обмана.       Скучал ли я.       Не успел ли учинить Рагнарек без ее участия.       Голос игриво взлетал и удрученно падал, ласково фыркал, усмехался, вкрадчиво шептал, не заботясь об отсутствии собеседника – я же почти не слушал, оглушенно рассматривая улыбчивое наваждение-лицо и миражно-хрупкие пальцы, гладящие уголки страниц, пока вслепую не захлопывал дверь. Вслепую, потому что не рисковал отводить взгляда; убежденный отчего-то – исчезнет.       Уловив щелчок замка, Эрида замолкала, замирала с приоткрытым ртом; откладывала фолиант, поднималась на ноги, удерживая руки на подлокотниках, щурилась, следя за мной с терпеливым предвкушением. Я шагал к ней медленно и недоверчиво, заранее разочарованной, крадущейся поступью, а когда приблизился вплотную, предпочел смотреть, но не трогать, еще минуту или две – жалкая отсрочка, каприз неусмиренной надежды. В конце концов рука, конечно же, потянулась, коснулась, обреченная нащупать пустоту – и не прошла насквозь, наткнувшись на чужое, настоящее тепло, не спешащее таять развеянной иллюзией. Площадь прикосновения тут же удвоилась, утроилась неверящей осчастливленной пробой – рука жадно мазнула по кисти, запястью, по-боевому крепко, плотно обняла предплечье, измеряя локтевой сгиб обхватом пальцев, но вера в реальность, материальность осязаемого все еще была слабой. Мало, неубедительно, опровержимо.       Еще. – Руки ледяные, – пожаловалась Рида со смешком, больше похожим на всхлип, и, закусив губу, прижала ухо к плечу, когда ладонь ладно, хладно легла ей на шею, уместилась уютно и идеально, как только для того и предназначенная, и кровь под ней ритмично, горячо стучала в жилах; прельщающе-честно и часто. Утешающе. Утоляюще.       В глазах у нее стояли слезы, голос едва дрожал. Меня самого сотрясло − от живота до жгуче пережатого горла. – Ты не ответил, Высочество. Соскучился по мне?       Чуть больше, чем до смерти, считается?       Язык не слушался. Вместо ответа я сомкнул руки у нее на спине и, задохнувшись, притянул к груди, сжав так, что на мгновение оторвал ее ноги от пола. Радость была оглушительно-крепкой, отупляющей; головокружительной и такой сильной, что едва не подкосила колени – в такую, пронзительно-необъятную, не верится сразу, она не умещается ни в сердце, ни в голове. Я зарывался во влажные, вымокшие под дождем волосы носом, – те пропахли городом насквозь: травами и пряностями с асгардских ярмарок, выпечкой пекарен, дымом, сырой свежестью умытых улиц, – гладил макушку и затылок, то и дело натыкаясь пальцами на рукоять опутанного прядями кинжала и губами – на висок. Эрида же, оплетя мою шею руками, прижималась так отчаянно и восхитительно-тесно, будто тонула или падала, умоляла о чем-то, – держать все так же обнадеженно-надежно, пока не сможет удержать себя сама, – и тихо, ровно дышала над самым ухом. Хороший звук, теплый, и от него, мерно-мирного, в груди вначале задрожало, а после – свело.       С изголодавшегося, онемевшего сердца наплывами ударов позабытой частоты смерзала очерствевшая корка; бьющийся ошметок плоти заново учился пропускать удары, исходил кровью, как слезами, трепыхался, вспоминая и возрождая свое старое, некогда возненавиденное содержание. Его растопленная боль омывала задохнувшиеся, сжатые в спазме легкие, отвыкшие от резких уколов кислородного голодания, а после с шипением испарялась на раскаленных облегчением ребрах; шрамы обнажались и стягивались, и когда к обратной стороне грудной клетки в полной мере вернулось чувство, все внутри требовательно, остро заныло. Все нутро, все естество возопило, что теперь – испытав последствия, лишившись и заново обретя – ни упускать возможностей, ни копить сожаления оно больше не желает, как и оправдывать свою привязанность пред кем бы то ни было; никаких иносказаний, никаких откладываний на потом – асгардцы долговечны, безусловно, но отнюдь не бессмертны.       Не удосужившись даже разомкнуть объятий и не давая времени ни опомниться, ни отстраниться, я склонился к ее лицу и припал к губам – крепко, почти грубо, но целомудренно-сухо. И даже этого было много. Иллюзий на свой счет я не строил и ждал от самой первой, неуклюжей еще попытки обозначить намерения по меньшей мере возмущения, по большей – гнева: осаждающе-осуждающего толчка в грудь или плечо, может, даже затрещины – вполне обоснованной. Избранный способ приветствия выходил далеко, очень далеко за рамки пусть близкой, но все-таки дружбы, да и намерения принято вначале озвучивать, лишь после подтверждать действиями. Мало кого порадует без спросу сокращенная дистанция – тем более сокращенная до ее отсутствия, – пусть и не только богине хаоса были чужды условности.       Поцелуй не мог продлиться долго, я был в этом уверен, как и в том, что прервет его Эрида, а потому позволил себе не думать, как буду объясняться, хотя бы те секунды, что она тратит на осознание – одну, две, три.       Наслаждаться теплом, чей вкус едва помнил, ощущал лишь однажды: еще секунду, две, три.       А после, недоуменному (почему все еще?.. почему до сих пор не?..), нелепо отстраниться лишь затем, чтоб заглянуть в глаза – чуть прикрытые, осоловевшие. С бездонно-черным, взаимно-восторженно расширившимся зрачком, нежно затопившим, растопившим горькую темную радужку. – Ты обезумел, – шепнула она, не окрашивая обесцвеченный голос в эмоции, но из объятий – дозволительно, отпускающе ослабших – не освободилась. В горле пересохло, голос его царапал. – Давно. А ты?       Взгляд ее тяжело опустился вниз, взметнулся обратно, к глазам, упал опять, и Эрида потянулась вперед, ко мне, без слов утвердительно ответив – руки вспорхнули вверх, по плечам, после обняли лицо, – и, зачерпнув себе воздуха в грудь, точно тонуть готовясь, прижалась к моему рту, отважно привстав на мысках. Поцелуй поначалу скосило, уронив в подножие – губы слепо, наощупь поймали мою нижнюю, приникли, сжав неуверенно, на пробу; мазнули влажно, приоткрывшись, – и меня повело.       Объятья вновь окрепли, после окаменели, ладонь на затылке усилила нажим, – я давал ей возможность уйти, в конце концов, она добровольно (опрометчиво) ею не воспользовалась, все же честно, так? – и язык, разомкнув губы, мягко сплелся с ее, приласкал, толкнулся глубже – и ощутил сторонний вкус, молочный, сладко отдающий мятой. Краем ускользающего сознания я ухватился за мысль: настойка с этим самым вкусом унимала боль от «пустого синдрома», сосущего гадкого чувства, когда восстанавливается исчерпанная досуха магия. Промедление в надежде оправиться без лекарства эффект лишь усугубляло, легкое недомогание за один день превращалось в непрестанное крапивное жжение во всей грудной клетке, а Эрида жила без магии пять лет. Мучилась, значит. Мучилась, когда вернулась, и молчала.       Следующий за осознанием поцелуй выходит отрывистым и голодным. Укоризненным – не делай так больше.       Чужое сердце стучалось в ребра, как собственное, кровь шумела в ушах, и я, кажется, звал ее – как наваждение, тихо, часто, в глухонемом беспамятстве, – и она отзывалась вопреки доводам рассудка: гладила затылок, зарываясь пальцами в волосы и скатывая дрожь по шейным позвонкам, обнимала губами губы, сминая, выворачивая с тихим кожаным скрипом воротник костюма – и в касаниях вместе с убеждением, утешением было что-то одержимо-надрывное, воспаленно-необходимое, такое же взывающее и просящее – не прекращать и не оставлять без ответа.       Я не прекращал. Я едва помнил, что творил.       Кажется, губы у нее побагровели от укусов, – разных: восторженно-крепких, дразняще-легких, недовольно жалящих, если отстранялась слишком далеко, – а дыхание взаймы взаимно потяжелело, не насыщаясь воздухом из чужих легких.       Кажется, было шипение – с присвистом вдох сквозь стиснутые зубы и веки, зажмуренные до дрожи ресниц; я целовал ее шею, глубоко и изматывающе-долго, как давно хотелось – вбирая кожу под язык.       Кажется – но только кажется, – ей нравилось.       В себя привел, отрезвляя, пробуждая, звонкий удар упавшего предмета. Брякнувшийся о пол нож, изумрудно поблескивая, лежал у нас в ногах, рунным лезвием вдоль стоящих бок о бок босых (уже?) ступней. Плотный темно-серый кушак с пустыми ячейками для ножей, склянок и мелочи у Эриды на поясе был ослаблен и приспущен – воспользовавшись заминкой, она дернула за узел и сняла его окончательно, оставшись в белой свободной рубашке, расстегнутой уже почти до груди; переступила через кольцо свалившейся ткани и оттолкнула ее в сторону пяткой. Камзола на мне уже не было вовсе – я смутно помнил, как стягивал его через голову. У Риды, вплотную стоявшей, но не опускавшей рук с моих плеч, вдоль крылом отвернутого воротника ползла дорожка невидимых почти, влажных отпечатков – по ключице, изгибу шеи и до горла, где наливался убедительно-алым след. Утопнув пальцами в рассыпавшихся встрепанно, густо волосах, придерживая ее за затылок, я покосился на отражение в начищенном клинке и, распрямившись, прислонился лбом к ее лбу, обратился к потерянно, ожидающе сузившимся зрачкам: – Мы можем не продолжать.       Ой ли?       В животе сгустилась ноющая тяжесть, удовольствие, пряное, тягучее, и предвкушение острого; магия неистовствовала, порываясь объять чужую – но если редкие искристые вспышки на потеплевших пальцах она могла не заметить или списать на перенасыщение, то твердое давление у бедра не ощутить или истолковать двояко не могла никак. Было уже невыносимо, на самой грани лопнувшего терпения, но я все еще мог остановиться, и представить это было легче легкого – шагнуть назад, вдохнуть и выдохнуть, раз, или два, или три, сколько понадобится, одеться, усилием воли вернув себе самообладание и приемлемый вид. Подобрать ей с пола кинжал, достать обезболивающую настойку из шкафа – третья полка, дальний ряд, – вложить в ладонь, сжать пальцы в кулак, значимо задержав на нем руку. Отправить спать – уже за полночь, и ты с собой не в ладу; прими решение на свежую голову, чтобы потом не сожалеть – проводить до двери, может, даже коснуться щеки на прощание, вроде бы теперь имел на это право. Я мог все это, я умел ждать (о, этот навык был освоен в совершенстве) – пусть только скажет, что на сей раз достаточно, и повторять дважды не придется.       Пусть только скажет.       Мироздания ради, пусть скажет.       Эрида резко покачала головой: – Нет, не можем.       А после убедила в своем честном возражении всеми подвластными способами: прикрыв глаза, безошибочно нашла губами губы, одной ладонью накрыла шею, второй – сердце, осторожно потянувшись под кожу магией. Она была везде – бежала по венам, билась в груди, каждым поцелуем стесывала и сжигала губы.       Много, много, слишком много.       Шикнув, я поймал ее запястье, опустил его, не отпуская, отстраняя ее и отстраняясь сам, – подожди, потерпи, не так, – а после отступил назад и уселся на край застеленной кровати, притянув ее к себе меж разведенных коленей: Эрида покачнулась от рывка, но на ногах устояла, упершись горячими руками мне в плечи. Ее волосы щекотно мазнули по лицу. – Как? – выдавил я, склоняясь, прижимаясь губами к трепещущим, дрожащим ребрам, к напряженному животу. Макушку в ответ погладила, зарываясь в волосы, узкая мягкая ладонь; она не давила и не требовала, только нежила, прочесывая пальцами пряди, и от невесомой этой, незатейливой ласки в груди все взвыло. Хотелось усадить ее к себе на колени и зацеловать до изнеможения, но это было мое желание, не ее; оно подождет, перетерпит. – Как ты хочешь?       Я нырнул ладонями под рубашку, целуя сердце сквозь тонкий, свежо пахнущий лен - оно подскочило в груди, толкнулось прямо в губы, спина прогнулась под слепыми жадными руками - на пояснице и крестце, по позвонкам и меж лопаток. Омут утягивал быстро, топил к ликующим чертям, пока я не ударился о скрипнувшее, упруго прогнувшееся дно спиной – буквально; присев, Эрида надавила мне на плечи руками, опрокидывая и укладываясь у меня на груди. В голове разом опустело, мысли ошарашенно оцепенели вместе с телом, горевшем с изнанки – и я, даже не думая мешать, хотя бы из интереса, что она станет делать дальше, покорно наблюдал за ней снизу вверх, все еще ступнями упираясь о пол, а сгибом коленей – в край кровати.       Глядела она теперь, приподнявшись на локтях, без стеснения и без отрыва, честно и черно; удовлетворяла любопытство, считая пальцами ступеньки ребер, жалея лаской отметины шрамов, а после, сощурившись, качнулась вперед – и выпила дыхание из самого горла. Припала – неутолимо, неумолимо и неумело – горячим распахнутым ртом, нежно прикусив у самого подбородка, обнаженное обожание утекшего в живот сердца тепло, бархатно пригладила влажным острым языком. Когда ласка опустилась чуть ниже, в голову ударила кровь, и Эрида не возразила, когда я коротким рывком ухватился за полуприкрытые плечи и поменялся с ней местами; подтянул ее, странно не почувствовав веса, за подмышки повыше, подальше на кровать, забираясь следом и укрывая сверху длиной и тяжестью тела. Рида, улыбаясь, тыльной стороной ладони смахнула пряди и пух со своих горящих щек, дотянулась поцелуем до моей скулы, в месте касания ответно вспыхнувшей; вслепую дощелкала пуговицы у себя на рубашке, выпуталась из рукавов и из узких брюк, скатав их на щиколотки – с моим и без моего участия.       Кажется, я спрашивал, настоящая ли она – удерживая ладонь под горячим сгибом оголенного колена, у разукрашенного ушибами бедра, а после перехватывая потянувшееся с ответной лаской запястье и, хлопнув хло́пком, вжимая его в подушку, прямо подле ее головы, – не мешай, моя очередь касаться. Магия сочилась сквозь переплетенные пальцы – в венах смешанная и взболтанная, не разберешь где чья, – и от нее в груди стало тесно и жарко еще до того, как стало телу.       Кажется, в ответ она щурилась, – часто глотая воздух, закусывая губы, отрывисто, сипло, – что я заигрался с иллюзиями и не отличаю вымысла от яви; после, устыдившись легкомысленной шутливости серьезного, в извинении обещала не уходить, больше никуда, больше никогда, так отчетливо-клятвенно выдыхая на пике Локи мне в шею, что отбрасывались всякие сомнения. Укоренялась вера ей и в нее, тепло льнущую к соленому влажному боку, обнимающую за пояс, сонно мигающую у меня на плече, – вера полновесно-незыблемая и глупая. Роковая.       Кажется, просыпаться было стократ хуже, чем от кошмара.       В истоме неистраченного жара, цепляясь пальцами за простыню на пустой половине кровати – ни вмятины на подушке, ни отвернутого угла одеяла, ни следа отлучившегося тепла, – я, уже не способный даже на вой сквозь зубы, опустошенно гадал, какое осознание хуже: что горечь – правда, или что сладость – ложь.       ..Сны были пыткой. Сны заново вспарывали то, на что только-только наложили швы, едва позволили затянуться. Сны мучили ровно до того момента, как я условился о сделке – не с дьяволом, но со знакомым скупщиком: я не мешаю ему плутать порталами по черным рынкам междумирья, он в ответ держит рот на замке и почти задаром шлет мне "черное вино" – убийственно-крепкое снотворное, быстро ставшее рутинной необходимостью, каждодневным обязательным ритуалом. Альвы прозвали его "поцелуем Хель", потому что от частого употребления должны были потемнеть и лишиться чувства губы (оказалось, ложь), а ваны – "песчаным душегубом": дескать, с каждого глотка одна капля обращается в гниль и разъедает сердце, отщипывая от него кусок размером с песчинку (кажется, близко к правде). Но тогда меня не интересовали слухи, меня интересовал эффект: пустое, глубокое забытье без вкуса, цвета и запаха, одомашненной смертью длившееся до самого утра – пленяющее быстро, освобождающее легко. Я успевал лишь осушить склянку и, упав на подушки, повернуться на бок, а открывал глаза уже с рассветом, бодрый, как если бы ночи и не существовало вовсе.       Со временем, конечно, я научился обходиться без него, со временем – не исцелившим, но вынудившем смириться – стало легче, хотя раз на раз, конечно, не приходился; она все еще являлась иногда, реже, и не так мучительно, и сны тогда почти ласково ерошили мысли, укромные и надежные. Когда она не приходила долго, я призывал ее сам, страшась дня, когда не смогу вспомнить ее лицо – сплетал из изумрудных линий, лепил иллюзией из воздуха, и она – бесплотная имитация – укладывалась рядом поверх одеяла, возилась сонно, устраиваясь у меня под боком, близко, как не бывала никогда, и мурлыкала асгардские колыбельные себе под нос – прямо мне в солнечное сплетение...       Мое уединение прервали. Прошуршали, неловко сдвигаясь, занавески, чья-то широкая ладонь весомо шлепнулась на скрипнувший дверной косяк, и на балкон высунулась взъерошенная блондинистая голова.       Вместо приветствия я утомленно кивнул, не удосужившись даже убрать щеку с кулака; Тор в ответ заулыбался – слишком счастливо, слишком искрометно; едва ли до завидного яркая бирюза глаз, протрезвев, так бы лучилась при моем появлении – и отсалютовал кубком, одним глотком опрокидывая в себя содержимое и утирая запястьем рот. Вздохнув, я невозмутимо подтянул к себе вытянутые ноги, предугадывая дальнейшее, и успел за секунду до ревностного соблюдения традиций – кубок треснулся о плитку ровно в том месте, где только что безвинно покоились мои скрещенные щиколотки; прищурившись, бездумно проследил за покачиванием сплющенной бронзы и медовой дорожкой, поползшей по каменным стыкам золотистой змейкой.       Несправедливо.       Судьбой обласканный и избалованный, получающий все слишком просто и слишком часто, чтобы к тому не привыкнуть; тщеславный и праздный, безответственный в своих развлечениях и увлечениях; вспыльчивый и заносчивый, войной безрассудно бредящий, а главное – искусству ни правления, ни миротворчества, ни дипломатии так и не обученный.       Любопытно, изменяли когда-то порядок наследования по причине дурости первенца?..       Я покосился на брата исподлобья, усердно стараясь не скрипеть зубами – тот с комфортом обустроился в соседнем кресле, расслабленный и развязный, расплывшись по бархатной обивке спинки и широко расставив ноги, весело покачивая коленом. Улыбнулся – триумфально и пьяно, нетерпеливо похлопывая ладонями по резным подлокотникам, точно уже восседал на троне.       Захотелось стряхнуть его на пол. Рано возликовал. – Локи, ты же за меня рад? – у Тора спутанная безобразно щетина, липко обляпанная элем, чумная сыпь счастья и беззаветное обожание всего сущего во взгляде, но моего ответа он теперь искал с таким неожиданно-ребяческим упрашиванием в голосе, что не подыграть было почти кощунственно. Мое мнение им ценилось попеременно – то тишиной без усилий заглушалось, то затмевало даже отцовское – в угоду привередливого случая и беспечности настроения.       Я изобразил вполне себе сносную улыбку. – О, безумно. Виват царю.       Громовержец рассеянно, прельщенно улыбнулся, как почесанный за ухом пес, и, набрав воздуха в легкие, неуверенно заелозил на месте, странно смятенный. Ссутулился, угрюмо сползая по креслу ниже. – В чем дело, брат? – подначил я, не понимая его колебаний. – Ты же.. будешь мне помогать первое время? Я.. не справлюсь один.       Вот это новость.       Ошарашенный, я совершенно беззащитно моргнул, заставив себя небрежно пожать плечами и удержать едва не свалившуюся маску вежливого добродушия.       Муспельхейм только что замерз – могучий громовержец просил о помощи. – Несомненно, – выдавил я и самую малость, на ничтожное мгновение устыдился собственной озлобленности. Быть может, и стоило относиться чуть терпимее к его выходкам в последние годы – Тор вел себя легкомысленно, самоуверенно и дерзко, нарывался на драки, вершил самосуд, не напрямую, но все же ослушивался отцовских приказов и, кажется, совершенно не желал осознавать, что бремя царствования не зря называется бременем. Сейчас же, в двух шагах от трона, он, похоже, ощутил на плечах отголосок той атлантической громады, что зовется ответственностью. От того Тора, что сидел напротив, не разило бахвальством и неусмиренной гордыней, у него поникли плечи и прорезалась суровая складка меж бровей; он явился – ко мне – не за поздравлениями, каких в избытке наслушался от неразлучной троицы, не за советами и напутствиями, которых мог получить от отца, но за одобрением и поддержкой равного, убедивших бы в правильности собственных действий, – и возможно, возможно мог их получить, пусть и не в самой щадящей, но справедливой форме…       Если бы, ущемленный показанной слабостью, не передумал держать ее открытой.       Тор резко качнулся вперед, – парадокс, показалось, что отстранился, – упершись локтями в колени, выдохнул мне в лицо винно-элевым теплом, пробравшим до изнанки ребер, и проклюнувшееся чувство старой братской привязанности удушило на месте. – О чем ты горюешь? – сощурился он.       Отвечать было тошно. Он не понимал, когда она была жива, так с чего бы ему понимать сейчас? У громовержца простые убеждения и непривязчиво-отходчивое сердце-броненосец – оно не станет оплакивать павшего друга после того, как окончится тризна и отпоют свое траурные луры.       Я вскинул брови и расслабленно пожал плечами. – Мне не о чем горевать.       Тор угукнул – недовольно, – после шмыгнул носом. – А я ослеп на глаз или два, и это праздничная выпивка, – и, сграбастав со столика бутыль, выплеснул остатки содержимого за балюстраду, в пропасть, возмущенный и горячо обиженный. – То-ор, – подосадовал я, пока стеклянное дно не стукнуло утверждающе-громко по мрамору. – То была пустая трата хорошего вина*. – Я не понимаю, Локи, неужели так трудно разделить со мной триумф? Асгард торжествует в мою честь, свершилось то, чем я полжизни грезил, а на тебе лица нет! По ком твое сожаление? Не по женщине хоть, а? – упрямствовал он сердито, и я наконец оскалился, шипя. – А вот это уж, братец, не..       ...твоего ума дело. – ..твоя забота и печалить тебя не должно. Займись..       ...лелеянием триумфа. – ..празднеством, не отвлекайся на мою унылую компанию.       Тор помрачнел, он прекрасно слышал подтекст; разом очерствел и выпрямился, придавив меня к креслу тяжелым разочарованным взглядом, мечущим молнии – как Мьелльнир к груди прислонил, укоризненно и уязвленно; я сжал подлокотник до напряженного треска магии в костяшках, усмиряя порыв щелкнуть пальцами и учинить что-нибудь вредоносное: громовержец смотрел так, будто я отбил его руку с подачкой. Огрызки его участия мне были не нужны.       Все же мирное братское общение не было нашей стезей, подумалось отстраненно. Оно себя изжило и исчерпало; трудно было признать, но я с трудом вспоминал время, когда его еще можно было назвать таковым. Мы перешли на иные методы после первой же раздраженно спихнутой с плеча руки – обвинения, упреки и удары вместо хлопков по плечу и тычков под бок, манипуляции вместо откровений, хранившихся в тайне, как собственные, советов, к которым прислушивались, и просьб, которые – эка невидаль – исполнялись без пререканий.       И все же я помнил – против воли. Помнил, в упор изучая узор на щитках серебристого доспеха, как детьми мы с ногами забирались на златой престол, пока не видел отец; болтали в воздухе ступнями или скрещивали колени, жмурили поочередно правый глаз, стукали длинными палками о пол и отдавали шуточные приказы. Тор отхапывал себе добрых три четверти неудобного сидения, и я мстительно вжимал его пятками в жесткий резной подлокотник, независимо упираясь в угол спиной и локтями.       Делить трон тогда было до нелепости просто и даже весело. Потеря потерь, что сейчас не выходило так же. – Ну и Хель с тобой, Локи, – опершись ладонями на подлокотники, ругнулся Тор моим именем под ноги – помнится, в Мидгарде и было время, когда им сквернословили, – и поднялся, чуть пошатнувшись. – Загнивай тут дальше в одиночестве.       И ушел, не оборачиваясь. Походка его вдруг протрезвела, выпрямилась, став безукоризненно-ровной и обиженно-резкой – и когда широкая спина скрылась за занавесями, я едва удержался, чтобы не швырнуться вслед пустой бутылкой, как ножом. Все тот же упрямый осел, каким был раньше! Не изменился ни на йоту, да и с чего бы ему меняться?       Он не видел меня – смотрел только сквозь, только вскользь, не замечал и замечать не желал, чьей рукой останавливаются стрелы у его виска, обесценивая любые заслуги за исключением собственных. Он не говорил «мы», он не делился победой, и я стоял рядом, невидимый, неуслышанный, а значит, несуществующий. Запасной наследник.       Из незахлопнутой двери осколочно-звонко брызнуло молнией стеклянного треска, басисто пророкотал хохот грома, подхваченный трелью смеха на разный лад, – и желание преподать урок, который запомнится надолго, взыграло с такой отупляющей ненасытной силой, что потемнело в глазах.       Сорви коронацию.       Мысль была спокойной, почти ленивой, и я рассмеялся ей, как хорошей шутке, после чего откинулся в кресле. И поневоле прикинул – в самых общих чертах, как уморительную, презабавную головоломку: стражи толком не будет ни в темницах, ни на подступах ко дворцу, ни в хранилище – почти все патрули эйнхериев соберут на охрану тронного зала; весь Асгард там же, улицы пустые, а от ближайшей межмировой тропы до полуобрушенных городских катакомб, одной из ответвлений ведущих к сокровищнице и утыканных ловушками, непреодолимо-смертельными, если не знать лазеек, минут десять пешей ходьбы – ничего не стоит укрыть незваных гостей от ока Хеймдалля до поры до времени...       Обескураженно-гневное лицо брата, искаженное острой досадой, злым разочарованием честолюбца, чью голову почти увенчала корона, стало таким явным, что я себя одернул – и, запрокинув голову, задумался всерьез.       Пред обращенными к небу глазами болезненно вспыхивали, перемигиваясь, колючие искры звезд, и что в молчании их, что в шепоте, то ласковом, то гневном, одинаково чудился оглушительно-немой укор – моему добровольному и упрямому одиночеству, и злобе, исступленной и обид не прощающей (говорить бы о кровной мести, да уж повязан кровно), и идеям таким, что тянут на бред, крамолу и измену трону. Их ровный свет разоблачал, слепил и стыдил, как если бы она не одобряла. Асгардцы издавна верили, будто усопшие души, упокоившись в обители, зажигают новые звезды, возрождают, раскаляя, те, что угасают и обречены на гибель, подогревая ядра остаточным жизненным теплом; то копится взаймы у мироздания в благодарной клетке тела тысячелетиями и со смертью высвобождается, выбрасывается за ненадобностью, возносясь обратно. По логике преданий, так не только с асгардцами, так всегда и со всем, энергия дается и забирается круговоротом; разница лишь в том, что не всякое существо долговечно достаточно, чтобы своим опустошением воскресить что-то крупнее завядшего шиповника.       Ее звезда должна сейчас гореть ослепительно-ярко.       Утренняя, без сомнений; обманчиво-близкая, – только руку протяни, сорвешь, – приметно и путеводно отдаленная от прочих, падшая грешно почти к горизонту, озаренному раскаленным золотом восходящего светила – такие нравились ей самой, взбиравшейся ребенком на пилоны Радужного моста, усаживавшейся на опору башни, свесив ноги по бокам, как в седле, и не отводившей от чуть опустившегося, приблизившегося к ней неба восторженно отражавших созвездия глаз.       Подумав еще немного и все же решившись, я опустил пусто гудящую, как колокол, голову, дернул рукой, притворив магией балконную дверь и защелкнув оживший шпингалет; потянул за нитяную кисть, отделанную позументами и бахромой, распуская узел опоясавшего штору шнура и плотнее запахивая занавес, растягивая зазвеневшие кольца по карнизу – сразу сделалось чуть уединенней и чуть темнее: свет теперь узко, слабо пробивался сквозь единственный оставшийся зазор и падал длинной полоской на пол, а звуки доносились приглушенно, как сквозь толщу воды.       Когда я обернулся, Эрида уже сидела в своем кресле, покачивая закинутой на ногу ногой – такая же, какой была, какой запомнилась: невозмутимо-упрямая, милостиво-неумолимая, озаренная мятежной, безответственной веселостью. Но с пустыми глазами мертвеца.       Идея вряд ли пришла бы мне на ум, коль скоро я был бы трезв. Беседа с иллюзией – по сути своей – была всего лишь мыслями вслух, оглашением, зеркальным отражением собственных раздумий: я представлял, что она могла бы сделать, что ответить, – под каким углом склонить голову, насколько искренне улыбнуться, – и велел фантому повторять след в след за этими безотчетными соображениями. Слепок выполнялся механически, почти без моего участия, – я ждал этих жестов и этих слов подспудно, не осознавая толком своего ожидания, притом знал богиню хаоса слишком хорошо, чтоб ошибиться в догадках, – и если приложить достаточно усилий, ненадолго даже можно было уверовать, что собеседник настоящий. – Что думаешь?       Эрида скорчила ироничную гримасу и неопределенно, расстроенно всплеснула руками, отворачиваясь. На груди у нее, поверх бордового шерстяного свитера – как-то одомашненно, сонливо растянутого, оттянутого на костяшки уютной мягкостью вязки – отливала золотом монета на тонкой цепочке. – Думаю, ты сходишь с ума, друг мой, – покачала она головой, удобнее устраиваясь в кресле, и рассеянно погладила собственное запястье. – Не без того, – согласился я. – И все же.       Иллюзия ссутулилась, приняла задумчивый, хмурый вид. – Рискованная затея, – изрекла она, прижав к поджатым губам костяшку указательного пальца. Тень ее, едва разборчивая в звездно-лунном свете, самовольно отлипла от кресла и скользнула к моим ногам, как заскучавшая без хозяйского внимания кошка – серьезные разговоры ее утомляли. – А когда это нам в голову приходили иные? – Туше. И тем не менее, последствия могут быть.. – она поежилась. – Непредсказуемыми. Вместо того чтобы отсрочить катастрофу и обратить-таки внимание Одина на пагубное положение дел, можно запросто навлечь на себя гнев царя и самому впасть в немилость. Копье обоюдно острое, сложно сказать наверняка. К тому же многое будет зависеть от случайности, а я такие игры не люблю, ты же знаешь. Мне в них не везет. – Однако? – разобрав в интонации предвестие иного мнения, склонил я голову. – Однако, – утвердительно отозвалась трикстер, рассматривая свои переплетенные и уроненные на колени пальцы. Подумав, она, зябко пряча руки, нырнула ими в разноименные рукава, обняв саму себя за предплечья. – Возможность соблазнительная. Ненадежная, конечно, но очень уж многообещающая. И риск оправдан, – Эрида с ухмылкой пожала плечами, уверенно встречаясь со мной взглядом. Тень тем временем, попетляв меж балюстрадных пузатых столбиков и налазившись любопытным носом в кубки и бутылки, вернулась на законное свое место, застыв на мраморном полу. – Я бы сыграла, хотя б из любопытства поглядеть на результат. – Откуда это «бы»? Мы и сыграем, к чему условно-предположительный тон? – Локи, меня нет, – сурово осадила она, и в острожавших чертах лица ее отразилось что-то жесткое. – Ты играешь в одиночку вот уже пять лет, пора бы наконец смириться. – И не подумаю, пока не увижу драккара из ногтей мертвецов*.       Богиня хаоса – бесплотная, фальшивая, не забывай об этом, помни, помни, это важно, – в укоризненном несогласии покачала головой, влажно поблескивая лучистыми глазами, и изогнула в опечаленно-ласковой улыбке губы. Сухие и бледные, в розоватых прожилках, они казались уязвимо-мягкими, как и те, настоящие, и так, похоже, – нежно и ненавязчиво, в пропитанном хмелем полумраке, – впервые дурачит рассудок безумие. – А ты все тот же мальчишка. Уверовавший в благой исход любого своего озорства, – набрав воздуха в несуществующую грудь, как будто храбрясь, иллюзия подалась, потянулась вперед, почти упершись коленями в колени, неощутимо коснулась моей перевернутой, покладисто раскрывшейся навстречу ладони, как если бы хотела ободряюще сжать пальцы, но так и не решилась. – Удачи, Локи. Она тебе понадобится.       И видение растаяло, беззвучно и мирно, как будто развеялось по ветру – последним под изумрудной гребенкой света исчезло встревожено заострившееся лицо. Мне больше нечего было себе сказать. И так сказал даже больше, чем хотел изначально.       Истина таки обнаружилась в вине – давно уж зревшая, искушавшая и лишь теперь непреложно, неоспоримо укоренившаяся.       Я никогда не был хуже – лишь не имел возможности доказать обратное. Но это право я заслужил.       И я сорву коронацию. Примечания: * In vino veritas (лат.) – «Истина в вине». * ..второму? пятому? девятому?.. – намек на круги ада: сладострастие, гнев и предательство соответственно. * ..и солнечные лучи ярко-синего цвета.. – если верить исследованиям британских (ну, а каких же еще? :D) ученых, опубликованных в газете Corriere della Sera, птицы действительно видят ультрафиолет в синем цвете. * Соколиное оперение Фрейи – волшебное оперение, надев которое можно летать в образе сокола. * Всеязык – универсальный язык асгардцев и прочих божеств Вселенной Марвел; слышится и воспринимается любым видом, как речь своего родного языка. * Дельфийский оракул – оракул при храме Аполлона в Дельфах. На фронтоне храма были высечены изречения Семи мудрецов, а также загадочное изображение буквы «Ε» – древнегреческой эпсилон, с которой, собственно, начинается и имя богини хаоса (Ἔρις). Истинное значение надписи, разумеется, ничего общего с канонической Эридой не имеет, происхождение буквы – сплошной домысел автора. * Канфар – древнегреческий сосуд для питья в форме кубка с двумя вертикальными ручками. Из канфаров обычно пили боги (например, с канфаром часто изображался Дионис), а также их нередко использовали для жертвоприношений или в качестве предмета культа. * Карманное пятое измерение − отсылка к старому доброму первому "Тору". Когда Локи замораживает Хеймдалля на Радужном мосту, он оттуда-незнамо-откуда призывает Каскет прямо к себе в руки, после чего так же легко и непринужденно испаряет туда-незнамо-куда. Маленькая фантазия-обоснуй на тему, куда и как. * Брисингамен – золотое ожерелье (по другой версии – пояс), ничем не примечательное магически, но за право обладать которым Фрейя (будучи любовницей Одина, но этот факт мы опустим) разделила ложе с четырьмя братьями-гномами, его изготовившими. Вар – богиня истины. Выслушивает и записывает клятвы и обещания людей, а также мстит тем, кто их нарушает. Также является богиней любовных клятв и брачных союзов. Ну, вы поняли суть конфликта х) * Верумсе́ри (от лат. «verum seri») – «сыворотка правды». * Гьялларбру – тонкий золотой мост через реку Гьёлль, ведущий в Хельхейм. Громко звенит, если по нему идет кто-то живой, но остается тихим, когда идет мертвый. * Гиннунгагап – первичный хаос, мировая бездна в скандинавской мифологии. * Республика (от лат. «res publica») – «общественное дело». * ..То была пустая трата хорошего вина.. – еще одна отсылка, на этот раз к удаленной предкоронационной сцене из первого Тора. Этими словами громовержец укоряет Локи за иллюзию выползающей из кубка змеи, так напугавшей слугу, что тот выронил поднос и расплескал вино. Подключим фантазию и вообразим, будто Тор так не сымпровизировал, а съехидничал и вернул брату его же фразу (: * Нагльфар – корабль-драккар, сделанный целиком из ногтей мертвецов. В Рагнарек будет освобожден из земного плена потопом и выплывет из царства Хель с армией йотунов на борту для последней битвы против асов. Что примечательно, у скандинавских народов в древности существовал обычай остригать у покойников ногти и сжигать их, чтобы Нагльфар никогда не смог быть построен.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.