***
Макс застает ее на извечном месте в самом углу библиотеки, вон там, у окна, и подходит неслышно, в блокнот, кожей обтянутый, пытается через плечо заглянуть. А там множество фотографий. Старых, потрепанных, гуашью пахнущих, и ностальгия на Ласкина накатывается, словно лавина теплая, солнечная. То, что нужно для осени, думает он; рядом тихо присаживается, улыбается, пряди волос ее, уже цвета заката ставших, перебирает… И она замечает, конечно, давно уже заметила, что стоял позади, любопытство глотать пытался да с духом собраться. Но не говорила — молчала, ведь интересно было, что же дальше-то сделает? Она страницами пожелтевшими шелестит, перелистывает, разглядывает, внимания ровно ноль ему выделяет; хоть и пересматривает блокнот в сотый раз, а все равно интересно: а вдруг найдет новое что-то, ранее незамеченное, другое. Но не замечает, потому что отвлекают ее, холодными руками теплые ладошки за запястья к губам притягивая, целуя нежно-нежно и смотря так хитро, что в дрожь бросает. Но у Третьяковой крылья стальные, твердые, так что не сдастся первая, на взгляд пошловато-затейливый не купится. Щурится подозрительно, с улыбкой к нему корпусом наклоняется, проигрыша его требуя. Смотрит снизу глазами цвета травы свежей, ведьмиными глазами. Всех девушек с такими глазищами яркими в средневековье на кострах сжигали, а теперь должны в башне высокой, каменной хранить, чтобы никто не увидел, запаха волос не почувствовал и к ним, осенним, не прикоснулся, не осквернил. Да он и не даст прикоснуться, взглянуть даже не позволит — его она, только его, хоть и сама не признает этого никогда. У него уже эти переглядки на уроках азарт не вырабатывают, не нравятся уже — Максу большего хочется. И он берет плату поцелуем осторожным, щеки касаясь, волосы колючие на затылке сминая, проигрыш свой признавая. А она ждала давно да все думала, когда же сдастся, наглец, первый шаг сделает. Вот и дождалась — счастливая теперь, укрепленная. Им — шестнадцать с бесконечной половиной и им все равно на то, что перемена пять минут всего длится, на библиотекаршу, что-то выкрикивающую, им тоже плевать и, конечно, на крылья стальные за спинами, на неопытность возрастную; они жизни хотят задорной, осени печальной, кофе горького, стихов печальных, а меж тем — поцелуев кратких да объятий теплых.***
Осень дождями заканчивается, снегом талым, мокрым, совсем нежеланным. Настя свитера на пуховик уже сменила, сапожки вместо кед надела; у Насти шарфов шесть, у Макса — один. Догадались, наверное, какой она носит? Они зиму хотят чтобы похолодней, чтобы до щек румяных, до пальцев окоченевших; снега побольше и не такого, который сейчас в лужи за минуту превращается — другого: мягкого и белого-белого. А там уж весна, лето душное, и до их осени любимой — рукой подать лишь нужно. «Зимой вдвоем интереснее в постели греться, чем одной в плед кутаться, верно?» В ответ краснеет, ногой обнаженной под одеялом несильно пинает, лицом в изгиб прячется, который от шеи до плеча идет. Макс смеется хрипло и обнимает крепко-крепко, макушку тусклую любя целует. «Интереснее, Ласкин, интереснее.»***
Сегодня ему восемнадцать, уже совершеннолетний, уже пьяный. А ее все нет и нет. Обещала подарок неземной, а сама не явилась. И ему не плевать, нет, конечно, просто Макс уверен в ней, уверен, что придет еще, извинится обязательно, и приход ее долгожданный для него лучшим подарком станет. Вот она и здесь, а алкоголь еще не настолько разум затуманил, чтобы не понять, что она всех друзей его за порог выводит, говорит, мол, поздно уже, и ее почему-то все слушаются. То ли выпили много, то ли дар убеждения врожденный, — Ласкин не понимает и не поймет, наверное, никогда. В подарок она ему танец живой преподносит. Только для него, только ему, никому больше не сделает такого. И страсти такой не подарит, поцелуями жаркими не наградит, дрожь трепетную не покажет. Для него это все, для него одного.***
Они хотят свою осень грустную, кофе крепкий, стихов и недавно полюбившихся сигарет. И две полоски на тесте им сейчас совсем не нужны. «Что же мы делать будем теперь, Ласкин?» «Жить, маленькая, жить.»***
Они живут счастливо. Все трое осени полностью, без остатка отдаются, стихам и песням. У сынишки волосы материны; у обоих они с осенью цвета пламя становятся, а третий все им поражается да в шутку отстричь красоту грозиться, если вновь «космами дьявольскими» дразниться будут. Они каждую осень фотографии смотрят, новые в альбом клеят, стихи читают, свитера теплые носят и извечный шарф на троих. Их осень счастливая, часто дождливая, уютная и родная до того, что хочется, чтобы вечность целую и еще три месяца длилась. А она так и длится. Быстро, конечно, годы счастливые уходят, но что поделать? Волосы Настины осенью уже яркими не станут: проседи на них слишком уж много. А Макса она все так же по фамилии кличет, а Артемке, сынишке их, смешно оттого. Взрослый уже, дети есть, а всё равно смеется с этих двоих. «Никогда вы не повзрослеете, никогда.»***
Фотографии по-прежнему гуашью пахнут, все еще в альбоме кожаном хранятся. Фотографий этих еще долго не забудут, альбом новыми дополнять каждый сентябрь, октябрь и ноябрь будут. И дух осенний сохранят, так же три месяца золотых любить будут, как их однажды двое любили.