ID работы: 3688600

На троих

Гет
R
Завершён
167
l_valery бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
167 Нравится 9 Отзывы 30 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Первым, как всегда, является Джирайя, не церемонясь, с размаху хлопает калиткой — Цунаде слышит её лязг сквозь шум проливного осеннего дождя и даже не задумывается над тем, который из её бывших сокомандников опередил другого в многолетнем пути к дому, незаметно сигналящему слабо освещёнными окнами. Жабий саннин возится с защёлкой, увесисто шлёпает по лужам в облетающем саду, чертыхается, по-видимому, запнувшись о полную деревянную кадку под сливом, и, наконец, вваливается в двери, втискивается дюжими плечищами. Стоит, застыв, оторопело глядя на оживший образ своей юности — жарко цветущую женщину в зелёном косодэ, сидящую на циновке — и роняет неожиданно проникновенным, без показной удали, тоном:       — Здравствуй, принцесса.       Сенджу-химэ сначала хочется ответить — по наитию — таким же мягким «Джирайя», но она знает: если он серьёзен и не точит лясы — не к добру это, и только неловко молчит.       — Что, даже не скажешь, как скучала по мне? — присвистывает он и нахально, громогласно смеётся.       — Старый болван! — Годайме в ярости бьёт кулаком по столу. — Да больно ты мне сдался! Сколько ты там шлялся? Вот ещё столько же не видела бы тебя!       Джирайя запрокидывает голову, заливается, его слишком много для уютной сумеречной гостиной, и от обилия звуков, красок у Цунаде начинают нахлёстами ныть виски.       — А ты всё хорошеешь, старушка, — подытоживает он. — Любоваться и любоваться. Что, и присесть не предложишь?       — Садись уже, — сердито кивает Годайме и скрещивает руки на пышной груди, словно защищаясь.       Вот только от кого?       — А-а, вон оно что, — понимающе тянет Джирайя, замечая на столе непочатую бутылку саке. — И почему я не удивлён?       Опускаясь напротив Цунаде, Жабий саннин внезапно осознаёт: сегодня весёлой попойки за воспоминаниями не получится. Они смотрят друг на друга потерянно, ненасытно, как ощупывают, как опоры ищут, пока принцесса Слизней не выдаёт:       — Где ты был?       От его бравады не остаётся и следа.       — Ты знаешь. Искал.       — Все мы ищем, — вздыхает Цунаде и как-то беспомощно улыбается. — Нашёл?       Джирайя сплетает её пальцы со своими и атакует в ответ.       — А ты?       Присутствие третьего они угадывают спинами одновременно, остро; Орочимару входит без стука, просачивается, проскальзывает, и Цунаде не обязательно оборачиваться, чтобы лицезреть его гибкий силуэт в глухих одеяниях. Она может бесконечно повторять себе, что её прощения безумный отступник не получит до скончания своих дней, но не получит он и забвения.       Целостность, надёжность триединства вдыхает небывалую решимость.       Орочимару бесшумно подходит, выбирая место между товарищами, и чарующе шелестит:       — Рад видеть вас в добром здравии, Хокаге-сама, — в хрипловатом подземельном голосе сквозит издёвка. — Вас обоих.       Цунаде переводит взгляд с одного саннина на другого, стараясь подметить мельчайшие детали их изменившихся обликов: в своих снах она упрямо не желала принимать их взрослыми мужчинами, они всё виделись ей юными ребятами. И вот они сидят по обе стороны от неё, являя собой две стороны силы и зрелости.       Сенджу-химэ снова убеждается, что всегда любила их одинаково.       Справа веет сырыми и свежими запахами открытой воды, тины, мокрых причалов и горными ветрами. Дух горы Мёбоку Цунаде чует за версту; так пахла парусиновая накидка, полой которой новоявленный отшельник утёр ей слёзы на прощание — да пропал на многие годы. Время немилосердно, и на лице Жабьего саннина проступают полувековые борозды — вокруг чуть выцветших глаз, по углам твёрдого рта — и иглы буйных волос серебряны от седины.       Слева веет хвойными лесами, сахарными отварами, душистой землёй; Цунаде при всём желании не сможет угадать, откуда родом эти запахи. На Орочимару страшно смотреть: он сидит, безукоризненно осанистый, изящно прогнувшись в поясе, блики единственного светильника мечутся по его лицу, тонкому-прозрачному, словно из слюды. Таким молодым и нежным, красивым жестокой красотой сказочного пресмыкающегося это лицо не было и в его далёкие двадцать лет, а теперь даже дыхание спирает: огромные сердоликовые очи в сиреневых стрелах, излом скул, длиннопалые руки творца и убийцы...       Они не произносят ни слова, но признания лучше не сыскать, и тогда Годайме принимается деловито разливать саке, звеня очоко. Джирайя охотливо усмехается, на устах Орочимару змеится искушающая улыбка: очевидно и так, что они разопьют эту бутылку, придвинутся вплотную на циновках, щедро одаривая друг друга прикосновениями, поцелуями верности и памяти, сокровенным шёпотом.       Эту долгую и сладкую ночь они поделят на троих.

***

      С юности они привыкают всё делить, переводить из ранга личного в ранг командный. Иногда им кажется, что они не могут существовать по отдельности, есть только троица, не функционирующая без одного элемента, и с самого первого дня, с их знакомства на лесной опушке, становится понятно, что у них отныне всё будет на троих.       На троих — ребячливый гнев, глупые обиды, неуклюжие потасовки.       — Ты ещё смеешь показываться мне на глаза! — верещит Цунаде, вскарабкиваясь на поверженного Джирайю и отчаянно молотя его маленькими кулачками. — Да ты хоть знаешь, что я с тобой сделаю?!       Наследница клана Сенджу тузит белобрысого мальчугана почём зря; они, сцепившись, катаются по траве, выворачиваются из неумелых — пока — захватов, захлёбываясь: Джирайя — от смеха, Цунаде — от ярости.       — Нашли, чем заняться, — монотонно бубнит Орочимару, притаившийся под смоковницей с книгой на коленях: ему шумные разборки новых сокомандников уже порядком приелись. Вечно эти двое чем-то недовольны, норовят схватиться в самое неподходящее время, да ещё и его втягивают.       — Тебе-то что?! — огрызается Цунаде.       Короткого мига достаточно, чтобы получить удар в челюсть.       — Мне ничего, — невозмутимо продолжает бледный генин с отрешённым рептильим взглядом. — Думаю, Сарутоби-сенсей не очень обрадуется, если увидит, как вы разошлись.       Напоминание о наставнике ненадолго отрезвляет девочку.       — Это ты ему скажи! У меня нет идиотской привычки подглядывать за всеми подряд!       — Ой, — подаёт голос опрокинутый на лопатки Джирайя, — да было бы на что смотреть!       Цунаде принимается колотить его с удвоенной силой. Вспыхнувшая злоба доводит её до исступления: малолетний охальник ходит за ней по пятам, выбивая из колеи своими насмешками, змеёныш и вовсе смотрит так, будто за человека её не считает — и она мгновенно теряет интерес к потасовке, для надёжности пнув Джирайю носком сандалии.       Обида подступает к горлу, девочка торопко шагает вперёд, не разбирая тропы, — куда угодно, лишь бы подальше от этих двоих. И почему всё складывается так несуразно, нестройно, сетует она, о каком товариществе, о какой верности команде неоднократно вещали ей дед, отец, учитель, если в конечном счёте она оказалась в упряжке с совершенно чужими людьми, с которыми у неё, как ни старайся, не получится делить путь шиноби?..       Гостеприимный лес распахивает перед ней ольховые, мёдом истекающие рукава.       Сарутоби Хирузен находит свою воспитанницу у края оврага, на дне которого беснуется стремнина, и покровительственно кладёт тяжёлые ладони на девчоночьи плечики.       — Вы опять повздорили, Цунаде?       Она недовольно сопит, отстраняясь, но Сарутоби усаживается рядом, ласково приглаживает взлохмаченные хвостики цвета спелой пшеницы.       — Что на этот раз?       — Это вы у него спросите! — не выдерживает Цунаде.       — У кого из них? — он насмешливо вскидывает брови.       Она поспешно одёргивает себя: не хватало ещё расхныкаться, как дитя малое, и начать жаловаться!       — Неважно. Обоих терпеть не могу! Лучше бы я оказалась...       Цунаде не всегда осторожна в заявлениях, но язык бывает прикушен вовремя.       — Ты ещё в самом начале пути, — негромко начинает Сарутоби, — и не понимаешь, в чём заключается успех любого начинания. Ты, должно быть, думаешь, что ты со многим можешь справиться сама, так оно и будет, но только кто мы поодиночке?       Она притихает, поднимает на него заплаканные ореховые глазищи.       — Бороться сообща — это искусство, Цунаде, и постичь его не так-то просто. Вы ещё пригодитесь друг другу, все трое, ты придёшь на выручку им, они — тебе, а без понимания и терпимости это невозможно, — наставник выдерживает многозначительную паузу. — Напутствия о верности уже наверняка набили вам оскомину, но осознание придёт с опытом. С возрастом. И не забывай, что всегда может настать момент, когда товарищи окажутся самым дорогим, что у тебя есть.       Она задумчиво обхватывает чумазые коленки, смотрит на ствол ивы, обвитый омелой, контрастно склонившейся над чёрным потоком.       — И тебе не обязательно их любить, — с улыбкой завершает свою мораль Сарутоби, — но над взаимоуважением поработать стоит. Ты поняла меня?       Цунаде напряжённо думает и не торопится с ответом. Сарутоби догадывается, как ученица расположена к нему, трудно не заметить то, как она ловит каждое его слово, смотрит восхищённо, и он не сомневается, что сегодняшний разговор заронит в её душу зерно рационального сомнения — ведь девочка всегда воспринимала его заветы слишком буквально.       Девочка от крови Сенджу, напоминает он себе.       — Ты поняла меня, Цунаде? — повторяет с нажимом.       — Поняла, сенсей.       Когда они возвращаются к опушке — почти не разговаривают, и у обоих на сердце становится светло и хорошо.       На троих — первая влюблённость, бремя выбора, поиски себя.       Если раньше они стремились побыстрее разбежаться, едва заканчивалась тренировка, то теперь нарочно оттягивают момент расставания, расходятся по домам самым длинным путём, обходя едва ли не половину Конохи. Предвкушение ежевечерней прогулки неизменно заставляет сердце Цунаде волнительно ухнуть вниз, и, укладывая кунаи в сумку, она ловит взоры товарищей: шаловливый, заговорщический — Джирайи, спокойный, умиротворённый — Орочимару.       — До свидания, Сарутоби-сенсей, — гулко басит Джирайя, тычками увлекая за собой обоих друзей.       Они настолько пообвыкли, что и помимо занятий постоянно кучкуются, ходят неразлучной троицей — наскоро собравшись, будто торопятся куда-то, едва заметно соприкасаются руками. Несведущий и не заметил бы этой лёгкой сквозящей привязанности, но Сарутоби, знающий их, как облупленных, прекрасно видит, в чём здесь дело.       Но выводы свои предпочитает не озвучивать.       — До завтра, — кивает он, — и не загуливайтесь допоздна!       До края закатного поля они доходят порознь. Идут, одухотворённые и стремительные, с прямыми спинами, нарочно выдерживая расстояние. Они смутно догадываются, что их триединство предосудительно, и ни один не может понять, почему — ведь они — команда, они — одно целое и в мире, и в бою, так почему бы им не коротать вместе последние вечера затишья, не позволять себе невинных знаков внимания на людях? Разве есть что крамольное в том, что после каждой успешной миссии они сходятся в беспорядочных объятиях, носятся в шутливых схватках, что стыдного в том, как ребята несдержанно и тесно подхватывают подругу на руки, а она наматывает на запястья косу смоляную, косу снежную?..       Они боятся признаться — есть, ещё как есть, это будучи генинами можно было позволять себе такие вольности, а теперь – нет, ни в коем случае. Всем троим идёт семнадцатый год, и мальчики уже совсем выросли: Джирайя — внушительного роста, мускулистый-каменный, как могучий платан, Орочимару — тонкий и грациозный, как ядовитый паслён, а в ней подростковая взбалмошность заметно отступает перед женственностью, и, признают товарищи, в окрестных лесах не сыскать цветка, которому было бы впору сравнение с ней. Она отдаёт себе отчёт в том, что мальчики стали ей непозволительно дороги, и на вопрос назойливой подружки: «И кого из них ты любишь, Цунаде-чан?» не задумываясь отвечает: «Обоих».       У кромки леса они вздыхают с облегчением, берутся за руки и дальше шагают уже смелее. От реки веет свежестью, она манит блеском синего рыбного плёса; Джирайя первым стягивает водолазку и с торжествующим кличем бросается в воду. Следом, аккуратно сбрасывая форму, тихо погружается Орочимару, а Цунаде остаётся сидеть на нагретых досках пирса, пока Джирайя, незаметно подплыв, не сдёргивает её вниз. Они плещутся, плавают наперегонки, и, как всегда, задорятся только двое, а Орочимару, быстро устав от их бестолкового ребячливого мельтешения, бредёт к берегу. Потом они долго лежат полуобнажёнными на нагретых за день досках, обсыхая, и влажные следы повторяют форму тел, ещё позже — нарочито медленно бредут домой, и обратный путь радует их простыми и такими удивительными находками: говорливой жабкой, прыгнувшей на грудь Джирайе, белым матовым выползком, попавшемся Орочимару на остывших камнях...       И им так не хочется расставаться.       — Ну, пора? — неуверенно спрашивает Цунаде, когда вдалеке показываются неясные очертания Конохи.       — Да, наверное, — вздыхает Джирайя.       Орочимару только смотрит под ноги.       И Сенджу не выдерживает, привстаёт на цыпочки и аккуратно, совсем целомудренно целует Джирайю в приоткрытые губы. Опешивший юноша привлекает её к себе, отвечая чуть теплее, чем положено сокоманднику; Орочимару на секунду кажется, что они начинают целоваться вполне по-взрослому, но не успевает он иронично изломить брови, мол, «опять эти двое!», как куноичи отрывается от Джирайи и льнёт уже к его рту.       Вкус Джирайи — табачный, горький, Орочимару — сладковатый, ягодный; она густо краснеет, проводит ладонью по губам. Этот ритуал единения они повторяют перед каждым начинанием, приветствуя и прощаясь, целуются то грубо, до крови, то ошеломляюще бережно, и сдаётся Цунаде, что явно не то имел в виду Сарутоби-сенсей, когда втолковывал ей, девчонке, о любви и уважении к товарищам.       Он наверняка бы укоризненно покачал головой, дескать, странно это, химэ, неприлично, но когда они вместе, голос наставника теряется в тумане, и она отстранённо думает: им бы явно не поздоровилось, если бы он знал.       О, если бы он только знал!..       На троих — пронизывающе зябкие ночи у костра и разговоры до того искренние, что от волнения садятся голоса.       — Вроде готово, — нарочито бодро провозглашает Цунаде, снимая с огня котелок с сомнительным варевом.       — Ну-ка, глянем, что там, — воодушевляется Джирайя, потирая заледеневшие ладони, и подскакивает с брёвен. Видок у него, мягко говоря, неважный: осунулся, измаялся наедине со своими думами, выдубленное солнцем и ветром лицо давно не знает ни мыла, ни бритвы, но запала в нём ещё вдосталь — и на прибаутку, и на тычки в бок Орочимару, и на уверенную улыбку для растерянной, но тоже из последних сил храбрящейся Цунаде.       И на все битвы грядущего.       Сенджу деловито устраивается рядом с ним, пихаясь локтями. У Джирайи широкие, бугристые плечи, от него веет нестерпимым жаром, потому она нетребовательно прислоняется к нему, как прислоняется заблудший воин к одинокой скале.       — Знаешь, принцесса, — он помешивает содержимое котелка, принюхиваясь, а угол рта уже ползёт вверх в озорной, подначивающей усмешке, — вынужден признать, есть вещи, которые у тебя получаются куда лучше, чем...       — Заткнись, идиот, — огрызается Цунаде — впрочем, вяло, не всерьёз, и пребольно щиплет его за щёку. — В следующий раз сам этим займёшься!       — Да с удовольствием! — парирует Жабий саннин: ох и здорово было бы сейчас слово за слово повздорить с ней, а потом схватиться прямо здесь до первой крови, прикидывает он, но пустой желудок начинает протестующе урчать. — Эй, Орочи, как насчёт червячка заморить?       Орочимару, прямой и неподвижный, в полудрёме прислонившийся спиной к сосновому стволу, и сам подобный тёмным шепчущим сухостоям дремучего леса, нехотя приоткрывает глаза, в костровых отблесках сверкнувшие оранжевым.       — Не откажусь.       — Ну, так иди сюда, — машет ложкой Джирайя, — тебя пока дождёшься, не останется ничего.       Змеиный саннин плавно поднимается с земли, отделяется от лилового, совой ухнувшего мрака бесплотной тенью, идёт в весёлый светлый полукруг, цепляя волосы о древесную чешую и пальцы терновника — они тянутся тёплыми маслянистыми нитями смолы, вяжутся в узелки. Цунаде несмело улыбается ему, теснясь на узком брёвнышке, и он усаживается рядом с Джирайей, молча принимая котелок.       Несколько минут они сосредоточенно стучат ложками, по очереди черпая из ветхой посудины. Варево — пресное, пустое, создаёт лишь иллюзию сытости, зато греет изнутри, а может, причина этому — их близость, долгое и сокровенное безмолвие, мимолётные, будто нечаянные, прикосновения?..       В лесу, полном шорохов и жутких звериных песен, хорошо и тревожно одновременно. Цунаде надевает куртку, по привычке подтягивая колени к груди, и, не дожидаясь, пока из одного её сокомандника посыплются похабные шуточки, а второй пустится в пространные размышления, спрашивает:       — Что с нами станется, когда... когда всё закончится?       Орочимару, угнув голову, застывает в зеркальном немигающем взгляде.       — М-м, — Джирайя неопределённо пожимает плечами, вычерпывая остатки со ржавого донышка. — Сначала, конечно, нас ждёт Коноха.       Цунаде нравится, как он отвечает — мгновенно, не задумываясь, — и это подвижное, щекотное «Коноха» вертится у неё на языке, плещется глупым, необдуманным ликованием.       — А потом?       — Подумать надо, принцесса, — Джирайя скалит крупные белые зубы, чешет серебристую макушку.       — Вот ты, — не успокаивается куноичи, — что ты будешь делать?       — Отправлюсь странствовать, — всё так же твёрдо отвечает он, дивясь этому натиску и, тем не менее, радуясь ему, — чего на месте-то сидеть. Я ведь ещё, в сущности, так мало сделал. А сколько дорог исходить придётся, пока не найду...       Он осекается на шелестящем листопадном смешке Орочимару: столько в нём отрешённого, презрительного неверия, что оторопь берёт, и ни одному костру не отогнать подкравшейся исподтишка стужи.       — С чего вы вообще взяли, что всё закончится? — хрипло шепчет Змеиный саннин, и им кажется, что это шипение слышно в любом уголке дикого логова, поросшего узорными мхами и сечёными травами.       — Как же... — оторопело заикается Цунаде, но Джирайя крепко стискивает её запястье и пытается отшутиться:       — Будет вам трепаться зазря! — и грубо хватает обоих, посмеиваясь. — Выдумали тут — кончится, не кончится!       — Открой глаза, — устало, надтреснуто продолжает Орочимару, и до Джирайи вдруг доходит: это — не наносное. — Посмотри, что вокруг творится. Вы и впрямь думаете, что когда настанет час, вам предоставится выбор?       Разговоры друзей, бывало, не раз заходили в тупик, в изматывающее самопогружение, и Жабьему саннину не случалось теряться: всегда мог растормошить их, взлохматить, лбами столкнуть, чтоб пришли в себя, но сейчас он только рассеянно кивает, словно бы соглашаясь. Орочимару неотрывно смотрит на дотлевающие угли; забытый котелок, бренча дужкой, катится из-под ноги. Джирайя ещё сжимает их обоих, и никто не делает попыток высвободиться.       Сырое походное ложе — заиндевелая листва, голые камни, уродливо вывернувшиеся из суглинка корни — в эту ночь они тоже делят на троих.       На троих — убогое пристанище, огарок последней свечи, кошмар, хватающий во сне за горло.       Цунаде прохватывается так резко, что заламывает затылок, зеленеет в глазах и во рту истаивает металлический вкус; сердце задушенно колотится в животе — страшно, муторно, не хватает воздуха. Она почти вслепую шарит руками вокруг себя, наконец, одной хватается за ворот юкаты Джирайи, второй накрывает прохладное костистое плечо Орочимару — и тут же становится обжигающе стыдно за выпущенное из подсознания, за минувшее мгновение уязвимости.       — Что? Что такое?.. — путано бормочет Жабий саннин, приподнимаясь на локте.       Цунаде опускает голову между колен, сжимает кулаки — осталось только выждать немного, пока вернётся способность трезво изъясняться.       — Извини, я... — лепечет, запинаясь. — Ничего. Просто сон.       Джирайя неловко ворочается, заходится влажным кашлем и косится на Орочимару: не разбудить бы, но товарищ по-прежнему ровно дышит в темноте.       — Ложись. Мы же рядом, — убеждает он.       Здесь, на первом попавшемся постоялом дворе, затхлом и безлюдном, сдающем за бесценок неотапливаемые комнаты в разводах голубой плесени, они спят втроём на одном тощем стёганом футоне: так и не избыли зазорную привычку не расставаться ночами. В грязной спальне ощутимо тянет по полу, снова подступает тоска, единственное спасение от которой — крепкие объятия, шёпот, как в лихорадке, бесконечные обещания до тех пор, пока не уснут. Иногда до утра всё повторяется по нескольку раз кряду: то вскинется выброшенной на берег рыбой Джирайя, то взовьётся судорогой Орочимару...       А боль одного унимать троим.       Лечь обратно не так-то просто: тело — пружинное, группируется самовольно, как в бою. Цунаде осторожно облокачивается на Джирайю, силясь разглядеть его лицо в мутном свете далёкого фонаря.       — Ш-ш, — он со свистом втягивает воздух, вынуждая её убрать руки.       — Ох, — осекается Сенджу, вспоминая про сплошную тугую повязку у него на груди: сама ведь накануне, трясясь и глотая слёзы, по миллиметру вытягивала из растерзанных межреберий вёрткие звёздочки сюрикенов. — Очень больно?       Её ласковая ладонь возвращается к израненному, покровительственно накрывает; Джирайя даже дышать перестаёт.       — Да нет, — он пытается, чтобы это прозвучало как можно беззаботнее, а сам, отворачиваясь, кусает губы. — Терпимо. Ложись, говорю.       Цунаде не замечает, как оказывается на футоне, закидывает руки, ощупывая на жёсткой подушке, набитой фасолью, их смешавшиеся волосы — белёный лён, пшеница, плавленый оникс. Эти сны — как подтверждение худшим догадкам, как знамение; она грезила о совместном возвращении к родным пенатам, о хрупком мире, который им предстояло сберечь и взрастить, а теперь, как наяву, видит, что сколько ни держись за руки — они останутся порознь. Никакая привязанность, граничь она с запретной двойственной любовью, никакое триединство не смогут удержать в Конохе Джирайю с ветреной душой странника, Орочимару, уходившего с маленьким зёрнышком гордыни, а вернувшегося — с цветущей лозой. И каждый раз, когда они обнимаются, обмениваясь слишком откровенными, совсем не невинными поцелуями, интимно мешая на устах вкусы табака, медуницы, перебродившего саке, Сенджу убеждается, что этот ритуал они проделывают по старой памяти и их разлука заранее предопределена.       Очарование их таинства испарится в шаге от ворот Конохи.       Цунаде сворачивается в угловатый клубок; Джирайя медвежьей рукой обвивает её со спины, осторожно подтягивает к себе. Орочимару не слышит их возни, его слюдяной профиль белеет на расстоянии вытянутой руки, и тепло мигом выветривается с опустевшего места.       — Что снилось-то? — заплетающимся языком говорит Джирайя.       — Не помню, — врёт Цунаде, — ерунда какая-то опять.       В груди ноет от подступающих рыданий — да какая разница, если пути их всё равно разойдутся — она едва заметно отстраняется, но Жабий саннин снова жёстко притискивает её к груди.       — Иди сюда, застынешь, — веско шепчет он.       Они находят удобную позу, скомковавшись и сплетя руки, затихают, и, уже проваливаясь в сон, принцесса Слизней чувствует, как Орочимару, ёжась от предутренней свежести, инстинктивно придвигается ближе и льнёт к обоим сразу.       На троих — путаные исповеди, безымянный кабак, запотевшая бутылка.       — Пусть он сгинет, — рычит Цунаде, грозя раздавить в ладонях пиалу, — пусть проваливает, куда в башку взбрело!       Джирайя тяжело вздыхает, подпирая гудящую голову.       — Час назад ты сама просила вернуть его во что бы то ни стало.       — Пошло оно всё прахом, — невнятно выговаривает принцесса Слизней и едва не сметает рукавом фарфоровые нагромождения. — Наливай уже.       — Допьёшься ведь, Цунаде.       — Не твоё дело! — она уже совершенно не соображает, где и с кем находится, что произошло и как с этим бороться. Чего греха таить, Джирайя и сам порядком поднабрался, но Сенджу сегодня превзошла саму себя. — Вечно лезешь, куда не просят!       Перед тем, как распечатать бутылку, она затихает, поглощённая ярким, пугающей живости видением: высокий ребристо-худощавый мужчина, задрапированный в чёрное, исполненный потусторонней грации, вьётся в лиловых туманах блестящим шёлком, траурным цветком. Куда ты подевался, товарищ верный — и презренный отступник, куда занесло тебя, где ты, проклятый, любимый, хладнокровие моё и решимость?..       — Мне пора, химэ, — виновато начинает Жабий саннин.       — Ты-то куда?       — Я ведь говорил тебе, — говорил, конечно, да разве ж она упомнит?       — Ах, да, — с издёвкой откликается Цунаде, — обетованная твоя гора Мёбоку. Странствия, поиски судьбы. И все вы так — не сидится вам, не живётся спокойно. Уходите неизвестно куда, непонятно зачем, рискуете собой, плюёте на ближнего... Уходите — а вот найдёте ли?       Джирайя благоразумно делает вид, что не слышит.       — Ещё по одной?       — Можно.       Ныне их двое, гостей они не ждут, но пиалы на столе по-прежнему три.

***

      Цунаде проводит ладонью по лицу сверху вниз, чувствуя, как стремительно уходят из неё силы, оползая по обнажённым предплечьям нежными перламутровыми слизнями. Из сада веет дурманными запахами, ливень всё ещё хлещет стеной, ударяет, как в гонг, по скату крыши, плещется в деревянной кадке у порога.       Джирайя и Орочимару ушли совсем недавно: об этом напоминают непогасший светильник, кисловатый дух выпивки, остывающие на щеках и припечатанных губах поцелуи обоих товарищей. Цунаде задумчиво пропускает в пальцах шнур амулета, усмехается самой себе: да и что, в самом деле, случилось, они ушли — так они всегда уходят, наскитаются досыта да вернутся, а ей останется душными влажными вечерами приходить к жабьему пруду, внимать утробному хору, будто он когда-нибудь снизойдёт и раскроет ей свои тайны. Или стоять у речного обрыва, смотреть, как внизу, над чёрной стремниной, клонятся белые гроздья омелы, как много лет назад косы белые — над косами чёрными. Или угревать на груди лесного ужа, оглаживая ладонями плотное гибкое тельце, позволяя ему обвивать шею в жестоком обманчивом обещании.       К сердцу прижимать.       Совсем скоро, должно быть, начнёт светать; госпожа Годайме так и просидит без движения, пока не прибежит насмерть перепуганная Шизуне. Воспитанница начнёт, по обыкновению, что-то сбивчиво бормотать о том, что обыскалась её, что она сотню раз обещала не пить — и вот опять, да ещё без повода, а Цунаде только снисходительно улыбнётся и спокойно заверит её, что ради встречи со старыми друзьями можно сделать исключение.       Возможно, Годайме даже обмолвится, о чём они говорили и какие клятвы друг другу принесли.       И тогда Шизуне смущённо отведёт взгляд и напомнит ей, что Джирайя и Орочимару давно мертвы.       Но утро наступит через целую вечность, а пока беззвёздная ночь шумит непрекращающимся ливнем, и об утерянном единстве напоминают только пустая бутылка из-под саке и звонкие очоко на троих.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.