ID работы: 3695760

Золотой мячик

Джен
NC-17
Завершён
65
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
65 Нравится 8 Отзывы 19 В сборник Скачать

1.

Настройки текста
Слухами полнятся римские улицы: шепотки и сплетни текут по святому городу, словно вино по подбородку Родриго Борджиа, словно золотые локоны по плечам Лукреции, словно кровь из разбитой губы Хуана или складки кардинальской мантии Чезаре, струящейся до самого пола. Чего только не говорят о них, о семье, что забрала себе власть над Италией и метит протянуть свои ловкие щупальца далеко за её пределы, какие только ужасы и пошлости не рассказывают друг другу — одно другого уродливее и порочней. Борджиа ничего не отрицают, им словно и в радость быть символом порока и распутности: появившись на балу или маскараде, смеются все вместе чему-то, сыплются весёлые шутки, то и дело сплетаются в коротком объятии мужские и женские руки. «Нет, ну вы только посмотрите на них, — слышится шёпот из-за цветастого веера, — любовница Папы и его жена вместе над чем-то смеются! О, смотри, смотри: донна Джулия лезет к нему целоваться, о, святая пятница, прилюдно, при всех! Да что там при всех — при его жене! А она улыбается...» — «Да чего ты от неё хочешь, милая: куртизанка...» — «Не удивлюсь, если они... все втроём... а то и с дочкой, и с сыновьями... хи-хи-хи...» — «Ах, не говори мне такие ужасы!..» Все Борджиа неизменно учтивы с гостями и не откажут, если кому-то захочется побеседовать. Грубым нравом отличается среди них только Хуан, распутный и наглый юноша, остальные же: и Родриго, и Чезаре, и Лукреция, и даже Жоффре, маленький джентльмен с любимой обезьянкой на узком плече, безукоризненно вежливы — даже когда отвечают в ответ на нападки: «Вы думаете об этом, потому что можете исключительно думать, не так ли?» — а потом уходят, учтиво откланявшись. Говорят, своим жертвам они так же улыбаются, протягивая кубок отравленного вина. Говорят, у них всех на руках столько крови, что хватило бы, чтобы заполнить доверху глубокий бассейн. Говорят, будто Родриго сошёл с ума и почитает себя новым воплощением Калигулы. Говорят... Говорят, почти каждую ночь в доме Борджиа происходят оргии. Родриго совокупляется со всем, что движется и что нет. Мужчины, женщины, животные и предметы — ничто не может утолить его похоти; поговаривают даже, будто бы он вызывает суккубов из пламени ада, и даже они не в силах справиться с развратным наместником божьим. Родриго лежит на кровати, расслабленный и чем-то напоминающий большого сытого кота, налакавшегося излюбленного лакомства. В тёмных глазах плывет туманная, чувственная поволока, тонкие губы кажутся более пухлыми, обведённые ярким кармином. Ослабшая рука ласково скользит по спине девушки рядом и привлекает её к себе ближе, позволяя улечься на грудь. Мягкий взгляд скользит по женскому телу, обласкивая каждый его изгиб, каждую, самую незначительную деталь: аккуратную грудь, точёные плечи, по которым мёдом текут нежные утренние лучи из окна, загибающиеся ресницы, на которых дрожат золотистые искорки, чуть впалый животик и золотисто-рыжие завитки внизу живота, ещё чуть влажные и пахнущие солоно-сладко. Девушка под его взглядом сладко вздрагивает и прижимается ближе: как он так смотрит, словно лаская одними глазами?.. Словно она — самое прекрасное создание на земле. Она, случайная любовница Папы римского, чьё имя он, наверное, назавтра не вспомнит — а сейчас смотрит как на свою собственную богиню. — Ваше святейшество, — его губы трогает улыбка, когда она, та, что стонала под ним всю ночь, произносит это целомудренное обращение, — могу я задать вопрос? — Чтобы ответить на него, нам придётся выпускать тебя из объятий? — улыбаясь, мягко мурлычет Родриго. — Наверное, нет, — проститутка смеется и утыкается носом ему в шею; боже, вот бы все клиенты были такими: щедрый, ласковый... дарящий ощущение, будто её в самом деле любят... — Тогда спрашивай, — милостиво разрешает Родриго. — Почему вы так... м-м-м... — Прекрасен в постели? — говорит он невинным тоном. — Это тоже, но я спрашивала о другом. Почему вы так... вам словно... всё равно с кем. Женщина или мужчина, графиня или уличная шлюха... Мягко улыбнувшись, Родриго нашарил её ладонь на простыне и оставил на костяшках мягкий поцелуй, скользнув по коже горячим языком, который не так давно был в совершенно иных местах, куда более нежных и влажных: — Милая, если бы все графини были так хороши собой, как ты, мы бы спали только с графинями, — она смеётся: боже, ну почему, почему, почему не все клиенты такие?! И как жаль, что ей больше не доведётся побывать в его объятиях, услышать ласковых слов... никто не знает причины, но Родриго Борджиа никогда не делит постель с одной и той же проституткой дважды, хотя каждой платит так, словно провел с ней не ночь, а месяц. — Мы ответим на твой вопрос... — он ненадолго замирает, задумчиво глядя куда-то поверх ее плеча и продолжая машинально покрывать легкими поцелуями её пальцы, словно она не шлюха, а дама. — Когда мы были мальчиком, то очень любили наблюдать за окружающими нас людьми. И со временем мы поняли одну очень грустную вещь... — Родриго с неожиданно серьёзным видом склоняется к её уху и на мгновение легонько прихватывает губами локон рядом с ним: — Все они были несчастны. Несчастны оттого, что постоянно в чём-то себя ограничивали. В еде и питье, в наслаждении жизнью, и даже в любви. Кто бы знал, что древнегреческие философы-аскеты будут в почёте спустя много веков после падения Рима? — Родриго смеётся, и проститутка заученно хихикает тоже, хотя не понимает шутки. — И тогда мы подумали: а почему?! Почему, если я хочу тебя — я должен отказывать себе лишь на том основании, что я хочу тебя на одну ночь, а не на всю жизнь? Почему, если я желаю юношу — я должен отказывать себе в этом лишь потому, что так написано в Священном Писании? Разве не Бог сказал: возлюби ближнего своего — и не обозначил, заметь, моя милая, что у него между ног? — улыбнувшись, Родриго обвёл пальцами её изумлённо округлившиеся губы: — Вижу, ты не понимаешь... мы не будем сейчас посвящать тебя в наши мысли о Господе. Знай только, что люди приписывают Богу много того, что сами хотели бы от него услышать. Нам нелегко было прийти к такому выводу, — он негромко вздохнул, — но если мы счастливы оттого, что держим в объятиях мужчину — почему же мы должны гнать от себя самоё такое желание? — он провёл ладонью по её волосам и перекатился по кровати, вновь прижимая её к ещё влажным, сбитым простыням, и она почувствовала, как упирается ей в бедро его возбуждение, и с готовностью раздвинула ноги, но Родриго отчего-то не желал входить в неё — лишь покрывал поцелуями грудь, то и дело кусая соски, и дразнил касаниями совсем близко, и лишь голос сделался чуть ниже и начал прерываться: — Что может быть интимнее этого, моя дорогая? — хрипло прошептал Папа римский, скользя по её плечу влажными губами. — Любовь... соитие... должно нравиться тебе и тому, с кем ты занимаешься любовью... Его голос был сладок и густ, словно мёд со специями, и у неё, проститутки, которая давно уже не ощущала у себя между ног ничего, кроме тоскливого зуда, что-то сладко сжималось и пульсировало внизу живота, изнывая желанием. — ...а не господу, при всём нашем... к нему... уважении, — и он вошёл в неё с гортанным стоном, блаженно запрокинув назад растрёпанную голову. — Пока... тебе... нравится... и ты счастлива — ты вольна делать всё, что пожелаешь... и со всеми, с кем... — она сжалась внутри, зная, как нравится это мужчинам, и следующее слово вырвалось из его груди хриплым вскриком: — ...пожелаешь! А после, когда они вновь лежали на кровати, истомлённые и пьяные, она водила пальцами по его груди, с грустью вглядываясь в правильные черты и вновь сожалея, что больше, наверное, никогда не войдёт в эту спальню и не будет с этим мужчиной, носящим папскую корону и спорящим с тем, кто подарил ему возможность её носить, с главой христианской церкви, с улыбкой вытирающим ноги об её постулаты. Родриго же, улыбаясь, погружается в густые бархатные сумерки блаженной дремоты — и не думает, не желает думать ни о чём больше. Говорят: «У Борджиа три валюты: деньги, церковные должности и то, что между ног у их дочери». Лукреция осторожно трогает Чезаре за локоть и, немного краснея, спрашивает: «Милый, а что такое сифилис? Что-то неприличное?». Говорят, она с девяти лет делит постель с Родриго Борджиа. Лукреция наливает уставшему отцу бокал вина и протягивает так бережно, словно оно стало вином после прикосновения Иисуса, а затем заботливо укрывает засыпающего в кресле Родриго и тихонько целует его в скулу. Говорят, у неё есть набор пустых перстней с ядом внутри. Никогда не пей вино с Борджиа: бокал, протянутый нежной белой рукой, будет последним в твоей жизни. Пальцы Лукреции дрожат, когда она стаскивает с одного из них грубый перстень и болезненно морщится, прижимаясь губами к содранной неаккуратным движением коже. Отца снова попытались отравить: её доброго, умного папочку, опять, да когда же они успокоятся! «...уже успокоились», — девушка немного нервно смеётся и устало падает в кресло напротив изысканного трюмо. Они заслужили это. Никто не посмеет тронуть её семью. Говорят, ни одна женщина ещё не рождала более развратное и злобное существо, чем эта лернейская гидра с ангельским личиком. У Лукреции есть маленькая традиция: каждый вечер, прежде чем лечь спать, она обходит палаццо Борджиа, желая каждому члену своей семьи спокойной ночи. Традиции уже много лет, её завела даже не она, а Родриго, когда его дети были совсем маленькими, и потому девушке, по счастью, ни разу не приходилось натыкаться на проститутку в объятиях Хуана или папы, хотя она знает, что очень часто губы, по-отечески или по-братски целующие её в щёку, через пять минут терзают поцелуями чьи-нибудь чужие губы или груди. Ей всё равно: если эти девушки делают её отца и брата счастливыми, то почему бы и нет? Хотя, конечно, немного обидно за маму... В её покоях тепло и сумрачно, и приятно пахнет корицей и чем-то ещё, пряным и немного волнующим, и золотистый свет от свечей играет бликами на её роскошных каштановых волосах. Ваноцца сидит возле трюмо, расчёсывая их, и крутые локоны лоснятся от ласковых прикосновений черепахового гребня. Заворожённая красотой матери, Лукреция тихонько приближается к ней и обнимает со спины, кладя подбородок на плечо, чтобы встретиться с ней глазами в зеркале: карие глаза матери против голубых — дочери, смуглая кожа Ваноццы против ослепительно-белой — Лукреции, золотые кудри смешиваются с каштановыми... — Какая ты красивая, — восхищённо вздыхает Лукреция и, улыбаясь, легонько тыкается носом в её щёку. — Самая красивая в мире. — Чезаре бы с тобой поспорил, — Ваноцца улыбается, заставляя дочь покраснеть, но та ничего не возражает. Первой красавицей Италии Чезаре называет только её, и это что-то приятно щекочет внутри. — Спасибо, дорогая, — она легонько гладит её по волосам... и, несмотря на то, что и у той, и у другой взгляд лучится теплом, повисает неловкое молчание. Лукреция стыдливо закусывает губу и опускает ресницы. Она не знает, правда, не знает, почему так, но... она всегда любила папу больше мамы. Мама добрая, мама очень красивая, но... холодная. Под ласковым шёлком прикосновений и мягких слов всегда чувствовался холод, словно в шёлк завернули кусок льда, который никак не желал таять, даже спустя столько лет. Было ли причиной то, что Родриго изменял ей, и Ваноцца не могла больше любить его детей так, как прежде? Или дело в том, что в дочери она видела соперницу за сердце своего мужчины? Лукреция не знала, и это порой делало ей больно, но ещё сильнее боли был стыд — за то, что она приходит к матери каждый вечер, чтоб поскорее отбыть повинность, порой даже почти не скрываясь: поспешно целует в щёку и убегает дальше по коридору — в покои отца. Отец встречает её ласковой улыбкой и протягивает руку вперёд. В белой ночной сорочке он кажется ещё более смуглым, чем обычно, но глубокие тёмные глаза, умеющие смотреть так яростно, словно за красивым мужчиной скрывается не менее красивый, но грозный хищник, смотрят ласково и тепло. — Идёшь спать, моё сокровище? — Родриго обнимает её, вынуждая наклониться, и ласково касается лба горячими сухими губами. — Какие сны ты хочешь увидеть? — Разве ты сможешь навеять мне их? — девушка улыбается в ответ, присаживаясь рядом с отцом и ласково оплетая руками его шею. Родриго смотрит на неё, склонив голову, мягким, любующимся взглядом и вытягивает золотой локон у её щеки в прямую прядь, чтобы затем отпустить и посмотреть, как он вернётся в прежнее положение. — Мы ведь наместник Бога на земле, милая, — смеётся он, — мы можем всё. Лукреция тоже смеётся и ласково проводит пальцами по его волосам. — Тогда... — она делает вид, что задумывается, голубые глаза смеются. — Пускай мне приснится лес целиком из зефира и марципана. И пусть там текут реки из самого сладкого в мире вина и бьют медовые фонтанчики. Когда папа улыбается, улыбка вспыхивает на его строгом лице, словно яркий полумесяц в небе, а глаза смеются весело и тепло. Посмеиваясь почти беззвучно, Родриго проводит ладонью перед её лицом и легонько толкает в лоб подушечками пальцев: — Готово! Лес из марципана уже летит прямиком в твою очаровательную головку, — улыбаясь, он наклоняется, чтобы поцеловать её в лоб. — Спокойной ночи, моё сокровище. Лукреция смеётся и, вернув отцу поцелуй, тихонько выходит из комнаты, ощущая на себе его ласковый взгляд и зная, что он улыбается. По мере приближения к покоям Хуана, шаги девушки делаются все тише, она идёт на цыпочках, воровато оглядываясь... а затем распахивает дверь и бросается на Хуана со звонким смехом: — Попался! — брат оказывается опрокинутым навзничь на кровать, а девушка, смеясь, тормошит его щекоткой: живот, подмышки, снова живот, ребра, легонько ущипнуть — и взвизгнуть, оказавшись решительно с себя скинутой. — Ай! Нечестно! — Лукреция обиженно надувает губы. — Штраф тебе! — и ударяет брата подушкой по голове. Хуан смеётся и перехватывает её руки в запястьях, яркие зелёные глаза искрятся шальным весельем: — А вламываться неожиданно — честно? — А это военная хитрость, — Лукреция гордо задирает нос — и тут же, звонко рассмеявшись, хватает брата за плечи и укладывает его в кровать, ловко заворачивая в одеяло, как в плотный кокон. — Пора спать, — улыбаясь, она наклоняется, чтобы поцеловать его в щёку, а вместо этого Хуан — вот ведь вредина! — кусает её за нос. — Ай! — Ты непослушная младшая сестра, — говорит назидательно, но из кокона выбраться не пытается, зная, что это просто их игра. — Это я должен укладывать тебя спать. — Кто же виноват, что это ты, а не я, не любишь спать по ночам? — Лукреция насмешливо улыбается и ласково ерошит брату волосы. — Спокойной ночи, дорогой. — Спокойной ночи, сестренка, — юноша ловко высвобождает руку и грубовато притягивает её к себе — обнять напоследок и быстро, как-то — надо же, до сих пор, а ведь уже не вздорный рыжий мальчик, презирающий девчачьи нежности, а взрослый мужчина, напропалую этими нежностями пользующийся! — неумело поцеловать куда-то в щёку. Ласково рассмеявшись, Лукреция ерошит ему волосы на прощание — и идет дальше, к покоям своего единственного младшего брата, почти уверенная, что застанет его бодрствующим: Жоффре привык, что каждый день кто-то читает ему сказку, и чаще всего это Лукреция. И действительно: возле кровати мальчика оставлен большой подсвечник со множеством ярких свеч, прогоняющих темноту; рядом лежит большая красивая книга сказок, та самая, из которой Чезаре когда-то в детстве читал сказки для неё самой. Беря в руки пухлый старый том, переходящий в семье Борджиа из поколения в поколение, Лукреция улыбается и привычно проводит пальцами по странице с картинкой Спящей Красавицы: там застыл, словно привет из того светлого летнего дня почти восемь лет назад, цветок жасмина с одной из, наверное, десятка веток, принесённых для неё братом. Но сказка о Спящей Красавице кажется Жоффре скучной: он требует легенд об отважных рыцарях. Его любимая — о смелом Роланде: мальчик мечтает, что, когда вырастет, станет таким же отважным и искусным воином. «И тебя полюбит такая же красивая Альда?» — лукаво улыбается Лукреция, и Жоффре смешно краснеет до самых корней волос: «Ты глупая девчонка, вот и думаешь только о любви!» — выпаливает он и укрывается с головой одеялом, всем своим видом показывая глубину своей обиды. Лукреция вновь смеётся и ласково гладит одеяло там, где находятся лопатки мальчишки. — Ну, не обижайся, малыш, — улыбается она, — рыцарь должен быть сильным во всём, даже в такой чепухе, как любовь. Пушистый серый котёнок с крошечными розовыми лапками, носящий гордое имя «сир Парсифаль», вспрыгнул к Жоффре на постель, и мальчик вынырнул из-под одеяла, чтобы принять своего любимца в объятия. Лукреция рассмеялась про себя: «Котёнка любит больше, чем родную сестру», — но не стала шутить вслух. — Вот видишь, малыш? — сказала она вместо этого. — Сир Парсифаль — отважный рыцарь, но он любит тебя. Жоффре улыбается: то ли её словам, то ли мокрому кошачьему носу, тыкающемуся в его собственный, и сестра, улыбаясь, ласково ерошит вьющиеся каштановые локоны. — Сладких снов, малыш, — говорит она, целуя его в макушку и бережно обнимая. От брата пахнет сладким молоком, которое он всегда пьёт на ночь, и он слабо улыбается, кладя голову ей на плечо. Голос Лукреции падает до нежного шёпота: — Спи крепко, и скоро ты станешь настоящим рыцарем. Жоффре почти уже спит, но провожает сестру сонным и ласковым взглядом... Говорят, кардинала Борджиа связывают с его сестрой совсем не братские чувства. Говорят, будто они оскверняют своей порочной страстью даже молитвенные комнаты, даже исповедальни и церковные алтари, что для них нет ничего святого и в удовольствие осквернять символы истинной веры. Кто-то говорит, что это порочный кардинал Борджиа совратил сестру, кто-то — что это она толкнула его на тёмный путь кровосмесительной связи, но сплетни витают в воздухе, не переставая, словно ядовитые пары, которые невозможно выветрить, и все сходятся только в одном: в их чувствах нет ничего светлого, только похоть, грязь и разврат от скуки. Ничего больше. ...к Чезаре Лукреция заходит в последнюю очередь — чтобы остаться у него до утра. Когда она приближается к покоям брата, её шаги замедляются, делаясь осторожными и мягкими, девушка воровато оглядывается, словно идёт туда для того, чтобы совершить преступление. И пусть внешне это — всего лишь часть традиции, ведь Чезаре — член её семьи, и ему она, конечно, тоже должна пожелать спокойной ночи, но Лукреция слишком хорошо осознаёт, почему её пробирает сладкой дрожью, когда она осторожно кладёт ладонь на прохладную дверную ручку, и какие чувства она вкладывает даже в самый мимолётный, самый невинный поцелуй. Тихими шагами, держа на кончиках пальцев мягкие домашние туфли... которые выпадают из её рук, как только девушка переступает порог покоев — потому что Чезаре стоит в трёх шагах от неё с изумлённо распахнутыми глазами: он явно намеревался зачем-то покинуть свои комнаты, а увидев сестру... Смеётся и кидается к ней навстречу, легко отрывает от пола за талию — и их губы встречаются, чтобы долго, долго не размыкать терзающе-чувственного прикосновения. — Ты... — голос кардинала звучит прерывисто, глаза, глядящие обычно спокойно и твёрдо, блестят. — Ты читаешь мои мысли?.. Я уже собирался идти к тебе... ты так задержалась... Лукреция смеётся, её обычно звонкий смех звучит хрипло и сорванно, и пальцы тонут в густоте чужих кудрей. — Конечно, читаю, — шепчет чуть хрипло, почти прижимаясь губами к его уху, утопая в винно-пряном аромате, исходящем от чужой кожи; туманная поволока застилает обычно ясную голубизну её взгляда из-под тёмных ресниц. — Мы вместе четырнадцать лет, я не могла этому не научиться... Её губы жадно ищут чужие, прохлада спальни сгорает в смешивающемся влажном дыхании, тишина тонет в сорванных, хриплых вздохах... Чезаре не хочет размыкать руки, Лукреция не хочет оказываться вне его объятий, и даже касаться ковра ногами — не хочется, хочется, чтобы её касался только Чезаре. Брат легко подхватывает её на руки, словно невесту, и Лукреция послушно кладёт голову ему на плечо, глядя с любовью из-под прикрытых ресниц, очерчивая глазами чуть вздёрнутый тонкий нос, задерживается на родинках — и девушка, почти совсем не отдавая себе отчёта, тянется легонько их поцеловать. Брат чуть заметно вздрагивает и, ловя её взгляд, улыбается, прежде чем с ней вместе упасть на кровать. Две руки, смуглая мужская и белоснежная, хрупкая девичья тянутся за одеялом, не сговариваясь, синхронно; и они ныряют в душную, тёплую темноту, укрываясь им с головой. Горячее дыхание Чезаре жжёт губы, Лукреция прижимается теснее, бесстыдно обнимая руками и ногами, жадно целует любимые губы. В темноте, когда ничего не видно, особенно приятно очерчивать поцелуями знакомые черты, искать ощупью: вот подбородок в чуть покалывающей щетине, вот высокие отцовские скулы, вот губы, снова, снова губы, жадные, влажные; её пальцы зарываются в чужие волосы, его — жадно скользят по спине, прочно, словно лианы, обвиваются вокруг талии. От дыхания неровно вздымается грудь, и они так тесно, так близко друг к другу, что Лукреция отчётливо ощущает каждый вдох и выдох брата кожей и всем телом, слышит, как быстро бьётся его горячее сердце. И хочется что-то сказать, сказать многое, но сейчас у них лучше получается сплетать руки в тесном объятии, чем слова — в изящные цепочки предложений. — Тебя не было так долго... всё утро, почти весь день... Чезаре... — Я скучал... — Без тебя скучно, ничего не радует... время как патока... а сегодня расцвели розы, ты уже видел?.. — Самая прекрасная роза — это ты, мне не нужны другие, — она не видит, но чувствует по лёгкому движению его губ на её коже, что брат улыбается, и прижимается к нему крепче, ревниво, по-детски, обхватывая его обеими руками. Горячий и ласковый, пахнущий ягодами и специями, книгами и кожей, и немножко — ладаном, единственная неприятная нотка, словно мозоль на ласкающей руке — чтобы не утонуть в удовольствии. Тихо и нежно рассмеявшись его комплименту, Лукреция закрывает глаза, прислушиваясь к ощущениям: как скользят ладони по её спине, чуть лихорадочно, жарко, сжимая тонкую ткань... как касаются лица влажные, горячие губы: соскальзывают со лба на щёки, очерчивают подбородок, скользят ниже, вынуждая запрокинуть голову, доверчиво подставить обнажённое горло... как он лежит здесь, с ней рядом, её брат, её единственный возлюбленный, и это настолько правильно — и пусть катятся к чёрту все, кто считает иначе! — что хочется одновременно смеяться и плакать, задыхаясь от счастья. «Мы словно... подогнаны друг под друга... — как сквозь туман думает Лукреция, нежно скользя ладонью по его животу и встречая тёмный взгляд дрожащим и чуточку влажным. — Как кусочки мозаики, гальки на морском берегу... подогнаны... братик... Чезаре...» Дыхание сбивается, хочется обнять сильнее. Даже от собственных касаний к его плечам, пояснице, рёбрам — кожа ершится мурашками, словно в отчаянии: нет, не надо, слишком хорошо, слишком сладко, нет, прекратите!.. ...продолжайте — и пусть эта ночь никогда не заканчивается. Пополам с поцелуями — немного лихорадочный, сбивчивый рассказ о дне, проведённом порознь: привычка, зародившаяся в детстве, когда их разлучали уроки. Если отцу Чезаре рассказывал о своих выводах, о том, что было бы полезно семье — то Лукреции нашёптывал, как пришёл к этим выводам, какую забавную трёхцветную кошку видел на парапете и почему считает, что с Плутархом, которого он перечитывал сегодня от скуки, можно поспорить. Ответом — сотни мелочей и мыслей, забавные, грустные, порой совершенно странные: «Я подумала, что облако похоже на розового слона... как ты думаешь, розовый слон мог бы выжить в саванне по-настоящему?» — и они всерьёз принимаются обсуждать чёртовых розовых слонов, приводят доказательства, даже порываются бежать в библиотеку за географическим справочником, а то и будить Хуана — он в семье лучше всего во всём этом разбирается, но останавливаются: Хуан наверняка сейчас не спит, а забавляется с кем-нибудь, и потом — им мучительно не хочется покидать их собственный маленький пододеяльный мир, наполненный шёпотом, стуком в груди и порывистыми поцелуями. И дело даже не в одеяле, хотя оно и добавляет уюта, заставляя вспомнить те дни, когда Чезаре спасал её там от подкроватных монстров — дело в сплетении объятий и тёплом дыхании в волосах, дело в том, что можно оплести брата и возлюбленного ногами и руками и сладко выдохнуть, вжимаясь носом в горячую шею. — Чезаре?.. — тихонько шепчет Лукреция, пальцы ласково скользят по гладкой коже. Юноша накрывает их ладонью и ласково сжимает; ему хочется заглянуть ей в лицо, в очередной раз любуясь правильными чертами, но девушке — он чувствует это — так уютно прижиматься к нему, что Чезаре только и остаётся, что ловить глазами то дрожь ресниц, то кончик вздёрнутого носа и расслабленно мычать что-то вопросительное, с наслаждением зарываясь носом в растрепавшиеся золотистые пряди. — Почему... папа и Хуан... такие? Заслышав голос сестры, утративший расслабленность и радость, Чезаре хмурится и всё-таки вынуждает её приподнять лицо, внимательно, испытующе заглядывает в глаза. Лукреция открыто встречает его взгляд, как книгу, раскрывая для него все свои чувства и не собираясь скрываться. Перед кем угодно, даже перед отцом иногда, чтобы не беспокоить его лишний раз, но только не перед братом — верным наперсником всех её переживаний с самого раннего возраста. — Почему они постоянно меняют девушек? — Лукреция хмурится и прижимается щекой к его ладони, закусывая губу; Чезаре чувствует, как она неуловимо напрягается в его объятиях, и проводит ладонью между лопаток, успокаивая, как кошечку. — Почему не могут быть только с одной, навсегда?.. Неужели это так сложно? Чезаре улыбается и обнимает сестру сильнее. — Не всем так повезло, как мне, любовь моя, — в выражении его глаз мелькает что-то... нездоровое. Лукреция закусывает губу, чувствуя, как перехватывает дыхание: каждый раз, когда брат смотрит на неё так, она не в силах сделать следующего вдоха, и сердце сжимается сладко и судорожно. — Мне, чтобы встретить ту, которой хотелось бы хранить верность, понадобилось ждать всего восемь лет. Другим требуется намного, — речь прерывается поцелуем в лоб, и девушка благодарно опускает чуть трепещущие ресницы, благодаря за ласку, — намного больше. Лукреция слабо улыбается и лёгким движением оказывается сверху, нависая над лицом брата, и золотые локоны падают вниз, отделяя их от всего остального мира, искрятся, отливая рыжим в отсветах от камина. Чезаре жарко выдыхает, захватывая её губы в требовательный поцелуй; пальцы скользят по горлу, чувствуют глухую вибрацию стона... В распахнувшихся глазах Лукреции — вязкая мгла сгустившихся сумерек, грудь вздымается часто и тяжело, дыхание обжигает губы... — Я бы не смогла полюбить кого-то, кроме тебя, — шепчет хрипло, чуть одурманенно, скользя нежными пальцами по его лицу, — даже если бы тебя не было. Во взгляде сестры отражается столько чувств, что это, чёрт побери, практически невозможно выдержать. Болезненный и тёмный, искренний, обжигающий внезапным и острым жаром, прокатившимся по нервным окончаниям, доставший до самого сердца... Короткий выдох, ожогом оставшийся на приоткрытых в алчном ожидании губах Лукреции — и Чезаре сам не понимает, как оказывается сверху, прижимая её к себе изо всех сил и, зажмурившись, с жадностью прижимается к её коже. Иногда ему — им обоим — кажется, что любовь друг к другу разорвёт им сердца, и в такие моменты самые нежные слова, которые они только могут найти друг для друга, делаются беспомощными попытками удержать океан в ладонях, и даже поцелуев, горячечных, обжигающих, делается недостаточно, и порой беспомощный стон сам вырывается из груди: ну что, что ещё сделать, как ещё сказать, как сильно я люблю тебя?! ...а через несколько часов они лежат, ослабшие, пытающиеся перевести дыхание. Лукреция словно прячется в кольце его рук, зарываясь лицом в ключицы так, будто не желает ни видеть, ни слышать, ни чувствовать ничего, кроме него, и Чезаре в ответ тесно сжимает объятия, блаженно прикрывая ресницы. Локоны сестры разметались по подушке, сверкают драгоценным золотым руном и, перебирая их, молодой кардинал думает — мысль угасающая, но сладкая, как поцелуй — что первое, что он хочет видеть, просыпаясь утром, это волосы сестры, рассыпавшиеся по подушке, и её сонную, но ласковую мордашку. Всю свою жизнь. Говорят, что ни одному из Борджиа неведомы такие чувства, как любовь, привязанность, благодарность. Говорят, что в их душах нет ничего светлого, что Борджиа — это назидание прогнившему миру: насколько же люди должны были прогневать Бога своим поведением, чтобы он позволил этим жестокосердным распутникам прийти к власти?! И, может быть, в чём-то эти люди и правы. Родриго Борджиа, действительно, распутен донельзя и меняет женщин, как перчатки, и у него на душе не станет тяжко, соверши он в обед убийство, а потом пойди вести службу в церковь. Ваноцца деи Каттанеи, действительно, куртизанка, и ни она, ни её понтифик-любовник не собираются это скрывать. Чезаре Борджиа, действительно, славится жестоким нравом. Он убивает хладнокровно и жёстко и иногда забывает сказать об этом на исповеди своему отцу, тем более, что часто он убивает по его приказу. Хуан Борджиа, действительно, разнуздан и горяч сердцем. Он вытирает ноги о нормы морали, громко хохочет, пьянствует и безумствует, он — распутник, каких поискать, и мало кому удавалось уйти невредимым от бешеного пламени его глаз, отражающемся на лезвии шпаги. Лукреция Борджиа, действительно, одинаково вежливо улыбается и партнёру в танце, и человеку, корчащемуся у её ног в предсмертных конвульсиях — а потом отпивает вина и аккуратно подбирает юбки, перешагивая через тело. Многое из того, что говорят о них — правда. Родриго Борджиа, глядя на своих хмурых и расстроенных прошедшим балом детей, легко поворачивает в пальцах покрытый позолотой мячик, которым обычно играет Жоффре, и негромко замечает: — Знаете, что такое правда? Это не монета, у которой две стороны. Это — вот этот позолоченный мячик, — он ловко ловит его кончиком пальца и позволяет несколько раз обернуться вокруг своей оси, мягко сверкая в отблесках свеч. — Видны обе стороны, и каждый сам выбирает, на какую ему смотреть.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.