Проклятие

NC-17
Завершён
8
Размер:
11 страниц, 5 925 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
Песок скрипит на зубах. Клепсидра отмеряет время. Тит Лабиен лежит, прижавшись щекой к горячему боку коня. Буйная грива животного щекочет ему нос. Лабиен приподнимается на локтях, запрокидывает голову, удобно устраивая ее на спине коня, приученного спать лежа, подобно собаке. Над их головами чернеет чужое небо с россыпью незнакомых звезд. Он гадает, какие звезды видит сейчас женщина, родившая ему сына. Он не помнит ее имени. Дым от костра раздражает животное. Слышится храп, мягкие губы тыкаются в плечо Лабиена. Он проводит по конскому носу ладонью, и животное успокаивается. Если бы так просто можно было успокоить раздраженного человека… Очевидным он полагает для себя лишь тот факт, что не станет уходить слишком далеко. Соединиться с основными силами Лабиен всегда успеет. К тому же, совершенно ясно, что его там не ждут, втайне надеясь, что он сгинет в песках. Может быть, боги здешних мест будут столь милосердны, что избавят оставшихся помпейцев от его общества, послав ему под тунику скорпиона? Лабиен тихо смеется. Он не может припомнить ни одного человека, который сказал бы, что любит его. Даже его собственная мать, утверждавшая всю свою жизнь, что он не ее ребенок. Ее бы счесть сумасшедшей, но соседи глядели на нее с сочувствием, а на маленького Тита — со страхом и… презрением? Омерзением? Что было в их глазах в ту пору? Лабиен не может вспомнить. Она называла его чудовищем, посланцем из подземного мира. Он рос достаточно быстро, чтобы перестать нуждаться в ее любви еще до того, как научился ходить. Конь, названный Цицероном за излишнюю говорливость, снова тычется мордой в плечо. Тит обнимает животное за шею, перекатывается на бок и лежит так, поглаживая морду Цицерона и успокаивая его тихим, хрипловатым голосом, к которому конь привык. Тит умеет разговаривать с лошадьми. Всегда умел. Цицерон отвечает ему, прихватывая ладонь теплыми мягкими губами, и тут же напрягается, прислушиваясь к чему-то, чего его хозяин еще не слышит. Кто-то приближается к ним. Лабиену бы встать, забросать костер песком да скрыться в непроглядной ночи, но по всему телу растекается усталость и нежелание двигаться вперед. Эти чувства передаются и животному, и потому Цицерон быстро успокаивается и закрывает глаза, всем своим видом выражая готовность благополучно проспать до самого рассвета. Теперь уже стук копыт доносится и до человеческого слуха. Лабиен не делает попытки встать, не придвигает к себе ножны с коротким мечом. Здесь, на чужой земле, под чужими звездами, кажется совершенно чужим и его собственное тело. Оно не хочет жить дальше. Всадник останавливается в нескольких шагах от костра, поднимая облака пыли. Спешивается, останавливается на несколько мгновений в замешательстве. Смотрит с любопытством и некоторой долей страха на человека, лежащего перед ним. Лабиен ухмыляется, и всадник невольно отступает на шаг. Тит пытается прочитать выражение его глаз, освещенных костром. Раздражение от нежелательного путешествия, это понятно. Настороженность — тоже понятно, при его-то репутации. Но еще… что там еще… Жалость? Этого Лабиен вынести не может, а потому встает. — Что тебе? — спрашивает грубо, как всегда. Голос с непривычки звучит хрипло и слишком угрожающе. Теперь, поднявшись, Лабиен видит, что перед ним совсем еще мальчишка, и ему становится стыдно за себя. Он пытается смягчить выражение своего лица, расправляет плечи, скидывая плащ, чтобы ребенок видел, во что превратилась его одежда, и не боялся его. Но он все равно боится. Это видно по тому, как дрожит его рука, протягивающая запечатанный свиток. Лабиен делает шаг, и мальчишка трясется еще пуще. Это веселит Тита, и он улыбается. Почти по-человечески. — Приказано доставить ответ сразу, — как можно четче говорит посланник. Лабиен неопределенно поводит плечами, забирает свиток и распечатывает его. Света костра недостаточно для того, чтобы быстро прочитать послание, но его хватает, чтобы увидеть основное. Шифр, характерный только для одного человека на этом свете. Он бросает удивленный взгляд на мальчишку. Посланник не смотрит на него. Он глядит на Цицерона, накрытого плащом. Лабиен чувствует, как в нем медленно разгорается злость. «Мой дорогой друг, — разбирает Тит, щурясь и ругаясь сквозь зубы. — Я прошу у тебя прощения за то, что новость, которую я хочу сообщить тебе, разобьет твое сердце. Уже сейчас я вижу, как потемнеет твое лицо, и как опустятся руки, и призываю тебя собрать в кулак все твое мужество, которого хватило бы на все мои легионы, и осталось бы еще и для меня. Случилось так, что нашего возлюбленного Помпея Магна больше нет среди живых, и способ, каким это было достигнуто, ужасен настолько, насколько только может быть ужасна человеческая жестокость. Я уверен, что ты знаешь — я никогда не желал ему такой судьбы, и примирение было бы достигнуто, если бы он только дал мне шанс. Но кому, как не тебе знать, что он всегда избегал этого, и ради чего? Ради того, чтобы завершить свой жизненный путь, едва ступив на эту проклятую землю, рассчитывая на помощь и отдых, но получив лишь унижение, длящееся и после его смерти. Я благодарю богов за то, что тебя не оказалось рядом с ним. Рассчитываю на то, что ты напишешь мне, как это вышло. Почему ты не последовал с ним, но оказался, тем не менее, на той же земле, что принесла ему смерть. Если ты хотел остаться невидимым оком судьбы для него, то я недоумеваю, почему оборвалась его жизнь. Если же ты предполагал, чем все закончится, то я тем более недоумеваю, почему ты все еще прячешься от меня. Теперь, когда наш любимый друг покинул нас, ты не имеешь перед ним больше никаких обязательств и можешь безбоязненно вернуться ко мне. Прости меня за то, что я говорю тебе об этом, когда ты, несомненно, убит горем, как и я, но я не вижу больше причин для того, чтобы ты и впредь оставался верным горстке людей, желающих краха Республики. Что связывает тебя с ними? С каждым из них? Или, быть может, мне следует напомнить, что связывает тебя со мной?» Лабиен кусает губы, раздумывая, продолжать ли чтение, но взгляд сам продолжает блуждать по тексту, и он чувствует, как воспламеняются его уши. «Я помню каждое из мгновений, проведенных с тобой. Мне безумно жаль, что это маленькое недоразумение положило начало братоубийственной войне, которой я никогда не хотел, ты знаешь это. Все, чего я действительно когда-либо желал — это ты. Ты помнишь, как славно было, когда приехал Октавий? О, это милое дитя вызвало на твоем лице такую улыбку, какой никогда не удостаивался я сам. Зачем ты сказал ему, что ты конюх? Вы могли бы многому научить друг друга, если бы ты не выставил между вами непреодолимый барьер, который патрицианскому отпрыску негоже нарушать. Его нежная дружба с Марком Випсанием Агриппой вдохновляет меня, когда я пишу эти строки. Если дети способны писать друг другу такие вещи, не прибегая к шифрам, то что удерживает меня? Я скучаю по твоим губам, мой подброшенный младенец. Твоей матери следовало бы гордиться тем, что германские эльфы избрали именно ее дом для того, чтобы воспитать свое детище. Подумать только, какой им пришлось проделать путь! Я вижу, как ты смеешься сейчас. Смейся, Тит Лабиен, я люблю звук твоего смеха, каждый раз такого удивленного, словно ты не понимаешь, как вообще можешь издавать этот звук. Я скучаю по твоему голосу. Вокруг меня столько людей, столько сладкоголосых созданий, но среди них я лишь острее ощущаю твое отсутствие. Я вспоминаю, как звучал твой голос в те сладостные мгновения, когда ты…» Лабиен резко выдыхает и сворачивает свиток. Сердце гулко стучит, накачивая кровью все необходимые места, и от этого читать становится только труднее. Посланник знакомится с Цицероном, поглаживая его по морде и протягивая какую-то сладость. Цицерон косит глазом на хозяина. Лабиен пожимает плечами, разрешая Цицерону принять решение самостоятельно, и до его слуха доносится аппетитный хруст. Это немного отвлекает, но недостаточно, чтобы унять зуд в ладонях и напряжение во всем теле. Лабиен разворачивает свиток, намереваясь пропустить соблазнительную часть текста, но взгляд против воли упирается в горячие, невозможные слова: «… любил меня. Ты знаешь, что я никому не позволил бы делать это, и знаешь, каких усилий мне стоит это признать. Я помню тебя таким, каким, вероятно, тебя не помнит и мать твоего ребенка. Я ждал, что ты расскажешь мне о ней, но из тебя всегда трудно было вытащить хоть слово, а после… Ты покинул меня, Тит Лабиен, и я не понимаю, почему ты сделал это. Дождусь ли я когда-нибудь объяснений? Ни за что не поверю, что ты примкнул к Помпею из идейных соображений. Ты, с таким жаром доказывавший мне, чего я стою. Ты, убивший тысячи человек для меня. Ты, носивший меня на руках, целовавший мои ноги, возносивший мне молитвы, убеждавшись легионы в том, что я — воплощенное божество, в то время как воплощенным божеством все это время был ты сам. Ты, заклинатель лошадей, не смог заклясть человека, который похитил тебя у меня, не дав тебе ничего, кроме лишений и унижения?! На что ты променял меня, на что ты променял славу и любовь твоих легионов, провозглашавших тебя императором на поле брани? На горстку людей, ничего не смыслящих в войне?! Я хочу знать, что обещал тебе твой патрон, и хочу знать, что ты делал для него, как клиент, с того момента, как я впервые услышал от тебя заверения в верности и вечной любви. Я имею на это право. Я хочу увидеть тебя. Даже если ты не захочешь вернуться, могу ли я рассчитывать на то, что ты позволишь мне встретиться с тобой? Где угодно, когда угодно, я приду один, не взяв с собой оружия, и ты сможешь убить меня, если такова твоя воля, если этого ты хотел все это время. Но перед этим я хочу, чтобы ты сказал мне: почему? Почему, Тит Лабиен?» Подписи не последовало, но это и не требовалось, более того — было бы крайне неосмотрительно подписаться под таким письмом, даже учитывая шифр. Лабиен бросает свиток в костер и смотрит, как он горит. Мальчик с готовностью протягивает ему принадлежности для письма, и Тит опускается на песок, задумчиво глядя на собственные руки. Цезарь не сообщил ему ничего нового, но ясно сказал, что знает, почему с Помпеем приключилась такая неприятность. Да, он выразил соболезнования, как делал всегда в таких случаях, но Лабиен знал, что сейчас Цезарь должен испытывать глубокое удовлетворение. Впрочем, с его стороны ошибочно было бы предполагать, что это хороший знак. Лабиен не облегчал ему задачу. Он облегчал задачу себе. Знал, что никогда не добьется командования, даже если кинется за остатками войск сразу же после смерти Магна. Кто же поставит чудовище из Пицена во главе республиканцев? Однако с остальными он не был связан обязательствами и клятвами. С остальными было бы намного, намного проще… Тит никогда не умел и потому не любил писать письма, но теперь в нем словно зажегся огонь, опаляющий все, кроме души, о которой он имел весьма смутное представление. В конце концов, это единственный способ уладить все недоразумения. Покосившись на Цицерона, положившего голову на сомлевшего от долгой дороги парнишку, Лабиен потянулся и начал писать. Его ответ настиг Гая Юлия, называемого Цезарем, в объятиях Клеопатры, прилипшей к нему после того, как престол Египта был возвращен ей. Обсуждалась сумма, необходимая легионам для того, чтобы продолжить свое движение. Царица хмурилась, надувала губки, но постепенно соглашалась. Цезарь не сомневался в том, что она даст себя убедить, но ее хитрость порой поражала. Между ними не возникло плотской близости, и Гай Юлий был благодарен ей за это. Юная царица обладала практичностью и деловитостью, несвойственной основной массе ее женского племени, и этим окончательно покорила его. Боги свидетели, больше всего он опасался романтического флера в их отношениях, несбыточных надежд с ее стороны, слез и истерик, которые неизбежно следовали за каждым из необходимых расставаний. Клеопатра находила его привлекательным, ласкалась к нему, полюбила забираться к нему на колени и сворачиваться калачиком, и одного этого оказалось достаточно, чтобы породить сонмище слухов. Однако дальше дело не заходило. И никогда не зайдет. Она напоминала Цезарю домашнего питомца, с той только разницей, что кошки его жены никогда не позволяли прикасаться к себе. А она позволяла, и он мог наслаждаться ее изысканной красотой, не опасаясь того, что его восхищение ею будет принято за плотское желание. Гай Юлий любил красоту и умел находить ее во всем. Детство в Субуре научило его подавлять свое желание потрогать красивое, приложить золотые волосы какой-нибудь женщины к лицу, чтобы почувствовать их мягкость и прохладу. Очень быстро он понял, что люди в большинстве своем слепы к красоте, более того: она устраивает их лишь до тех пор, пока считается произведением рук человеческих. Но разве нельзя считать человека творением с тем же успехом? Разве может быть зазорно разглядывать его с тем же благоговением, с каким разглядывают статуи? Прикасаться к телу, созданному специально для этого, ощущать бархат кожи, или наоборот восхищаться ее твердостью, почти грубостью. Клеопатра разделяла его мнение на этот счет. Она с удовольствием водила тонкими пальчиками по породистому патрицианскому лицу, особенное внимание уделяя носу и губам, гладила шею, восхищалась разворотом плеч, легкими касаниями губ убеждалась в крепости груди, прикладывала к ней ухо, чтобы слышать биение сердца, убеждаясь в том, что перед ней человек, а не бог. Она вкладывала свои узкие ладошки в его большие руки, позволяла сжимать их, верещала от удовольствия, когда он прикасался к маленьким пальчикам на ее ногах, когда пробовал ее кожу на вкус, каждый раз находя ее совершенно невообразимой. Ему нравилось касаться кончиками пальцев ее маленьких грудей, играть с темными сосками, нравилось гладить ее плоский живот со светлым пушком. Но, когда ее узкие ладошки опускались на внутреннюю сторону его бедер, член его не наливался кровью и не восставал. И, когда губы его смыкались на ее сосках, когда пальцы его осторожно касались ее клитора и несколько гипертрофированных половых губ, ее женское естество не увлажнялось, и выражение веселья не сменялось на ее лице сладостной мукой страсти. Она знала, что он уйдет, едва только в ней проснется женщина, которую она загоняла в тяжелый саркофаг перед каждой встречей с ним и позволяла выйти лишь после того, как он удалялся. Он знал, что она сбежит, едва ее пальцы нащупают твердую плоть вместо спокойного и мягкого члена, с которым она любила играть, сравнивая его с гипертрофированными фаллосами статуй. И ему, и ей, истинное наслаждение доставляла красота друг друга. И более ничего. Когда посланник вернулся, усталый и засыпанный песком, юная Клеопатра лежала спокойно, прижавшись к широкой груди Цезаря и слушая, как бьется его сердце. В глазах ее вошедший юноша на мгновение увидел глубокую печаль и болезненное одиночество, но это выражение быстро пропало из ее глаз, сменившись естественным для нее весельем и озорством. — Что там? — она легко соскочила с коленей Цезаря и выхватила письмо из рук пораженного ее наготой юноши. — Можно мне прочитать? — Нет, — спокойно ответил Гай Юлий, протягивая руку ладонью вверх. — Подай сюда, и ложись обратно. Я расскажу тебе, если будет, о чем рассказывать. Царевна скорчила рожицу, но подчинилась. Юноша скрылся, отосланный небрежным жестом. Дождавшись, пока Клеопатра устроится, Цезарь ласково погладил ее по голове, развернул свиток и погрузился в чтение. «Мой дорогой друг. Действительно, ты дорого мне стоил. Неужели я потерял способность растворяться в ночи? Как ты узнал, что я все еще здесь? Не иначе, тебе напела птичка, которую ты, несомненно, держишь как можно ближе. Надеюсь, ты не обсуждал это с ней, пока трахал ее, как это бывало со мной? Ты не можешь себе представить, как я ненавижу эту твою особенность: болтать даже с членом во рту». Клеопатра делает попытку заглянуть в свиток, но ей это не удается. Остается лишь следить за лицом бога, который теперь улыбается так, что женщина в ней беспокойно ворочается, стремясь выбраться из саркофага. Что там написано такого, что он не может сдержать смех, а под ней — совершенно точно! — лениво приподнимается фаллос, который она не могла разбудить своими прикосновениями. Царица хмурится, но быстро справляется с собой. Он не должен увидеть ее такой, не должен понять, что это может быть ей неприятно. «Твое предложение удивило меня. Неужели ты думаешь, что я настолько повредился рассудком на этом пекле, что позволю тебе прикончить меня? О, ты знаешь, почему наш дорогой Помпей Магн окончил свои дни здесь. Знаешь, почему я задержался, и, конечно же, знаешь, что я предприму теперь. Ты всегда все знаешь, так ответь мне: почему? Ты задаешь мне этот вопрос, но ответ на него всегда был перед твоим носом. Достаточно только наклониться над рекой и спросить у того, кого встретишь в этой воде. Спроси его: почему? И он ответит тебе, Цезарь. Потому что это ты. Я хочу отыметь тебя так, чтобы ты никогда больше не встал. Я хочу видеть, как ты будешь хрипеть в агонии, и вместе с кровью выплюнешь мое имя. Я хочу, чтобы это было последним, что ты скажешь, уничтоженный и раздавленный. Я знаю, насколько велико твое желание сделать со мной то же самое. В этом мы понимаем друг друга. Ты говоришь, что я воспевал твою божественность, Гай Юлий. Помни, что ты тот, кто ты есть, только благодаря этому. Только благодаря моим молитвам тебе, только благодаря моей верности тебе, моему самопожертвованию, моим победам, ты можешь существовать и быть там, где тебе, как ты думаешь, положено быть. Все зло, что ты причинил, все ужасы, что ты заставил пережить свои легионы, ты можешь с легкой душой переложить на мои плечи, и ты делал это всегда. Я никогда не был таким, каким ты меня видишь. Ты никогда не был таким, каким тебя видит Рим. О, они понятия не имеют о том, что ты за существо. Они никогда не видели твоего лица в пылу сражения, когда ты отдавал приказ за приказом, и каждый последующий оказывался страшнее предыдущего. Только я знаю об этом. И поэтому я должен умереть. Ты этого ждал от меня, ты ждал от меня последнего подношения, ты хотел, чтобы я умер, восхваляя тебя. И тогда ты мог бы меня оплакивать, ты мог бы устроить великолепное погребение моего изрубленного тела. Ты рыдал бы надо мной, не стыдясь слез, как делаешь всегда, и тебе верят, поскольку таков образ, созданный мной для Рима. Ты целовал бы мое лицо, если бы оно осталось, ты позволил бы себе целовать даже мои губы, не боясь взглядов. Потому что я был бы мертв, и только в этом случае ты мог бы позволить себе любить меня. И только за это ты мог бы меня любить. Пока я жив, ты будешь жаждать моей смерти, ты будешь изыскивать все новые и новые способы заставить меня принести свою жизнь на алтарь божественного Юлия, но теперь ты сделаешь меня посланником подземных богов, а не героем. Понимаешь ли, мне абсолютно все равно, что скажут обо мне потомки. Будут ли они считать меня твоим верным соратником или предателем, покинувшим тебя в миг наивысшей твоей нужды. Мне важно лишь то, что скажешь обо мне ты. Да, он знал меня, скажешь ты однажды. Он знал, что я чудовище, он знал, что я тварь хуже Суллы, но он любил меня. И как он меня любил! Я хочу, чтобы ты помнил об этом, когда тебе принесут мою голову: на меньшее я не согласен. Я хочу, чтобы глядя на меня, ты сказал своим легионам: зло истреблено, не будет больше жестоких расправ, ужасных смертей и кровавых побед. Чтобы ты сказал им, что принес мир, и чтобы так и было. И в то же время я хочу победить. Хочу втоптать тебя в грязь, потому что ты не заслуживаешь этого. Ты не заслуживаешь того, что я даю тебе своей жизнью, и не заслуживал никогда». Клеопатра в растерянности глядит на бога. Лицо его перекошено от гнева, уголок рта ползет вверх, словно его хватил удар, и она собирается встать, чтобы позвать на помощь, но он удерживает ее, и царица затихает, испуганно глядя на него. На то, как меняется цвет его глаз, когда он приближается к середине послания. И старается не издать ни звука, когда его безжалостные пальцы впиваются ей под ребра, причиняя немыслимую боль. «Что ты будешь делать теперь, когда твой военный гений несется во весь опор, погоняя Цицерона? Я хотел бы проделать то же самое с его тезкой, уверен, это бы тебя позабавило. Когда ты дочитаешь до этого места, я уже покину эти пески. Не советую тебе искать меня, потому что мы встретимся. Но не так, как ты предлагал мне, а так, как того требуют правила братоубийственной войны, которую развязал ты. И я, раз уж позволил тебе стать тем, кем ты теперь являешься. Я пожалею твое доброе сердце, Цезарь, уверен, теперь ты в ярости, а это не то чувство, которое оно должно испытывать. Вернемся в те дни, о которых ты говорил. Дружба Октавия с Агриппой для меня не новость, я поддерживаю с Марком связь. Удивлен? Не ругай его за это, мальчик должен знать, что ждет его, когда придет время. Ничего хорошего не выходит из связи между Юлием и чудовищем из италиков. Агриппа чудовище, Гай, ты узнаешь это. Но это чудовище нужно Октавию, потому что сам он слишком слаб, чтобы выжить в том мире, который ты готовишь для него. Не находишь ничего общего между нами? Уверен, все это началось еще с Суллы. Во всяком случае, его проклятие я ощущаю на себе: италик, не способный достичь высот Гая Мария, потому что их достиг патриций. Не хотелось бы, чтобы с Марком приключилась та же история, но я не могу просить тебя избавить его от этого, потому что именно такого исхода ты и ждешь. Проклятие Суллы… Помнишь, как мы смеялись, когда я рассказал тебе об этом впервые? Помнишь, как я сказал тебе, что обречен любить тебя из-за этого проклятия? Ты не возражал. Тебе нужно было, чтобы тебя любили, но только я знаю, как. Видишь, и в этом я превзошел всех, кого ты знаешь. Если мелкая пташка с тобой, шлепни ее по заднице, потому что я подхожу к основной части своего послания». Клеопатра не удерживается от удивленного возгласа, когда широкая ладонь бога опускается на ее ягодицы. Теперь он снова улыбается, и она уже ничего не может понять. Глаза его следят за текстом жадно, иногда снова возвращаясь к прочитанному. Теперь восставшая плоть ощущается еще явственнее, Клеопатра пытается отодвинуться, но бог не разрешает ей сделать этого. Одним движением перевернув ее на спину, он накрывает ладонью ее лоно и массирует пальцем вход. С ужасающей ясностью она понимает, что он уйдет. Не сразу, но обязательно. Что там такого в этом письме, что побуждает его изменить свое поведение? Царица вскрикивает, когда палец бога проникает в нее. На его лице блуждает удовлетворенная улыбка. «С прискорбием сообщаю тебе, мой дорогой друг, что теперь ты знаешь некоторую печалящую вещь: птичка, которую ты опекаешь и окружаешь заботой, если тебе нужны ее деньги, поделилась со мной частью своих сокровищ. Тебе хватит одного пальца, чтобы понять это. Забавно, правда? Я опередил тебя в этом, но вряд ли ощущаю удовлетворение. Мне нужен был ты, но я не мог позволить себе дожидаться твоего визита, так пусть эта женщина станет вместилищем всего, что я хотел сделать с тобой. Ты можешь использовать ее с той же целью, не правда ли? В особенности теперь, когда ты знаешь, что я уже побывал в ней. Добавляет пикантности, как думаешь? Я хочу, чтобы ты думал обо мне, когда закончишь читать. И хочу, чтобы ты представлял меня, когда станешь ее трахать. Только так тебе и дозволено это сделать, наслаждайся тем, что имеешь. Но на моих условиях. Ты будешь трахать ее так, как скажу тебе я. Так, как я хотел бы, чтобы ты трахал меня, если бы сошел с ума и позволил тебе командовать мной и в постели. Я найду способ узнать, последовал ли ты моему совету, мой дорогой друг. И кара моя будет ужасна, если не последуешь. Для начала убеди меня в том, что не сделаешь мне больно. В конце концов, это ты у нас раздвигаешь ноги перед кем попало, а не я. Затем начни с моих ног. Я хочу, чтобы ты облизал каждый палец, чтобы твои губы оставили свой след на моих стопах, чтобы ты целовал мои икры, внутреннюю сторону колен, чтобы ты проводил языком по моим бедрам, а потом, когда мои руки вопьются в твои волосы, я хочу, чтобы ты целовал и их. Хочу, чтобы ты взял в рот мои пальцы и сосал их, глядя мне в глаза, потому что мне нравится выражение твоего лица в такие моменты. Ты выглядишь так, как должен. Разденься. Медленно, я хочу видеть тебя. Целуй мою шею. Целуй мои губы. Вставь в меня пальцы, чтобы подготовить к тому, что меня ждет, вдыхай мой голос. Мягко попроси меня взять в рот, и наслаждайся тем, что я буду делать с тобой. Затем, когда терпеть станет невмоготу, поставь меня на колени и трахай так, чтобы мои крики разносились по всему городу. Думай обо мне. Думай обо мне. Я услышу твои мысли, будь уверен. Это все, что я могу тебе дать, и все, на что ты вообще мог рассчитывать. И, когда ты закончишь, я хочу, чтобы ты услышал мой голос, который скажет тебе, что…» Клеопатра говорит, что любит своего бога. Она делает попытку повернуться, но он не позволяет ей. Письмо царапает ее спину. Есть своеобразная прелесть в том, что он продолжал читать, но укол обиды все-таки достигает ее сердца. Когда она понимает, что может подняться, бог уже выходит из зала. Письмо лежит на постели рядом с ней, и теперь она может его прочитать. Вслед Цезарю летит ее протяжный, горький крик. Затем она взрывается смехом. — Господин! — она выбегает вслед за ним, и Цезарь опасается, что она начнет убеждать его в своей невиновности и вечной любви. — Господин! Ты станешь писать ответ? Гай Юлий с удивлением смотрит на эту женщину и ощущает, как губы расползаются в довольной улыбке. Она смогла удивить его. В ее темных глазах плещется так полюбившееся ему веселье, лицо раскраснелось от удовольствия. Она помахивает свитком перед его лицом, и он перехватывает ее руку. Он отвечает утвердительно. Царица удовлетворенно кивает. Тит Лабиен лежит, прижавшись щекой к боку Цицерона. В груди ворочается ощущение чего-то неотвратимого. Наверное, это знаменитая Фортуна Цезаря нависла над ним, пророча скорую гибель. Цицерон тоже чувствует это, прядает ушами, всхрапывает, то и дело порывается встать. До рассвета еще далеко. Лагерь гудит, готовясь к предстоящему сражению, но Лабиен не хочет участвовать в этом. Он знает, что не будет никакой разницы, если останется в стороне. Разочарование грызет его изнутри, словно червь яблоко. Эти люди не имеют никакого понятия о том, как следует воевать. Как следует воевать с Цезарем. Он сорвал себе голос, объясняя им, что нужно делать. Что он провел с ним не один год, что он знает все его слабые места. Но на него смотрят все так же. Со смесью страха и презрения. Чудовище. Чудовище из Пицена, замучившее на глазах у всех целый легион. Это был его ответ. «В память о нашем общем прошлом», — писал Цезарь, присылая ему кусок черствого хлеба, напоминавший тот, что они вынуждены были есть, когда у них кончились припасы. Как давно это было. Кажется, словно и не было вовсе. «Вот что я делаю с нашим общим прошлым», — отвечал Лабиен, с трудом заставляя себя не писать ни слова больше. До сих пор писем больше не было, это несколько облегчало его бремя, но окончательно снять его не могло ничто. Слухи доходили разные, один смешнее другого, и он приучил себя не вскакивать каждый раз, как слышит о Цезаре. Это пугало его людей. Это пугало тех, кто считал себя достойными соперниками божественного Юлия. В конце концов, он взял Цицерона и вышел из лагеря, обосновавшись неподалеку. Здесь ему сразу стало легче. Но все же… все же… Из пышных кустов неожиданно вылетело яблоко, упав точно у ног Лабиена. Щелкнув по носу оживившегося Цицерона, Тит наклонился, чтобы поднять его. «Сейчас. Один. Молча». Лабиен скормил яблоко коню, закрыл лицо руками и расхохотался. Кусты ответили ему возмущенной бранью. — Здесь никого нет, и никто не придет сюда, вылезай, — простонал Тит, смахнув слезы. Божественный Юлий неожиданно грациозно вышел из кустов, оправил легкую тунику и остановился недалеко от костра, глядя на Лабиена с неопределенным выражением на лице. Тит поднялся, собираясь спросить, почему Гай Юлий явился к нему в таком виде, но не успел. Губы встретились с губами, и мир, который Лабиен выстраивал вокруг себя все это время с таким тщанием, неожиданно рухнул. Они повалились на землю, вцепились друг в друга с отчаянием приговоренных к смерти. Цицерон всхрапнул и поднялся, чтобы уйти туда, где люди не катаются по земле с остервенением гладиаторов. Божественный Юлий целовал все, до чего мог дотянуться. Лабиен вяло отбивался, не в силах озвучить свой отказ и зная, что он все равно не будет услышан. Требовательные руки проникали под одежду, обжигало ощущение чужой кожи, чужих губ, чужого языка. Сколько лет прошло? Лабиен не мог подсчитать. Мысли его спутались, он видел только бездонные глаза своей смерти, в которых читалось… что? Страсть? Это понятно, раз он пришел сюда сам, поставив под удар все свое предприятие. Ненависть? Это тоже понятно, кого еще ему ненавидеть, если не его. Что еще? Что еще в них такого было, чего Лабиен не видел никогда в глазах людей, глядящих на него? Ощущение чужих пальцев в заднице на мгновение отрезвляет, но Цезарь затыкает ему рот ладонью и обхватывает напряженный член губами. Полнота ощущений заставляет Лабиена подчиниться. В конце концов, однажды он позволил себе это в письме, так почему бы не позволить на деле? Когда Цезарь входит в него, Лабиен понимает, почему. На глазах выступают слезы, но он не позволяет себе даже вздохнуть. Все происходит в неестественном молчании, оба из последних сил стараются не выдать себя. — Не обманул меня, — шепчет Гай Юлий, не удержавшись. — Заткнись. — Идем со мной. Никто не станет тебя искать. Прошу тебя. Каждое слово сопровождается новым толчком. Лабиен закатывает глаза. Эта привычка… Эта отвратительная, восхитительная, раздражающая, любимая привычка говорить даже в такой момент. Он ухитряется обернуться, чтобы скользнуть губами по распахнутым губам Цезаря. Внутри него растекается жидкость, предназначенная для того, чтобы продолжать род божественных Юлиев. Сам он спустя несколько минут кончает в жаждущий этого горячий рот. Нет времени лежать, предаваясь воспоминаниям. Вместе с толчком в грудь Лабиен передает последнее письмо, написанное незадолго до встречи. Он планировал оставить его в лагере на видном месте, на случай, если предчувствия не обманут его, и он погибнет. Чтобы руки, которые он сжимает сейчас, могли найти его, в растерянности перебирая оставшиеся после него вещи, среди которых не будет ничего из того, что Цезарь отправил ему вслед, когда Лабиен ушел. — Завтра, — шепчет он в светлые поредевшие волосы своего проклятия. — Прочитай его завтра, прошу тебя. Возвращается Цицерон. Тыкается мордой в спину своего хозяина. Лабиен смотрит на светлеющее небо и молит богов, чтобы Цезарь послушался его хотя бы раз в жизни и прочитал письмо после рассвета. Не раньше. Иначе он придет снова, и Тит не сможет ему отказать. «Ты спрашивал меня, почему. Я ответил: потому что это ты. Поднимаясь все выше и выше, ты не дал себе труда оглядеться и поразмыслить, как вообще происходит твое восхождение. Сколько людей брошено к твоим ногам, чтобы ты мог его совершить. Я был с тобой почти с самого начала и хочу, чтобы ты знал: я не жалею ни о едином дне, проведенном с тобой. Ни об одном человеке, убитым мной ради тебя. Но чем ярче становилось твое сияние, тем явственнее должна была быть отбрасываемая тень. И этой тенью был я. Всегда я. Сколько пересудов было в Риме, когда твоя жестокость достигла их нежных ушей? Легионы Лабиена, говорил ты. Потому что ничьи другие легионы не могли совершить подобного. Потому что никто более не мог совершить для тебя того, что нужно было совершить совершенное мной. Но не должно оказаться пятна на твоей божественности. Не должно быть ни одного упоминания о том, что ты можешь быть жесток. И твое знаменитое милосердие трогает людей лишь потому, что они знают альтернативу. Если бы ее не было, не было бы твоего сияния. Если бы не было моей тьмы, не было бы твоего света. Если бы у Помпея не было меня, никогда ты не смог бы перетянуть народ Рима на свою сторону. Только противовес, только сравнение могло дать тебе то, чем ты обладаешь сейчас. Никогда ты не обладал даром глядеть на годы вперед, а я обладал им с рождения, как и многими другими дарами германских эльфов или безымянного пиценца, который зачал меня, пока отец оплодотворял землю. Ты спрашивал меня, почему я назвался конюхом. Я предчувствую, как ты будешь смеяться, когда до тебя дойдет. Октавий намного смышленее тебя. Он сообразил сразу. Поэтому я сказал ему больше, чем мог бы сказать, сообщив свое имя. А ты будешь краснеть каждый раз, как он станет смотреть на тебя пристальнее, чем следует. Видят боги, я хотел победить тебя. Хотел втоптать тебя в грязь, потому что ты втаптывал в грязь меня. Потому что твоя любовь временна, и плоды ее горьки. Впрочем, сравнивать мне все равно не с чем, ибо женщины не выдерживают меня дольше одной ночи. Ты и сам понимал, что я нужен тебе именно таким, какой есть: жестоким, злобным чудовищем, потому что так ты явственнее ощущал собственную исключительность и благодать. Это ощущали и окружающие тебя люди, поверь. Ну что, злишься ты, когда понимание снисходит на тебя? Сможешь ли ты жить, как прежде, зная, что всеми своими победами ты обязан мне? Что любовью к тебе народа ты обязан мне? Что сам по себе, без меня ты очень скоро станешь противен Риму, и он избавится от тебя? Без моей тени не будет твоего света, Цезарь, и очень скоро ты поймешь это, и станет моей единственной победой над тобой. Ради этого стоило жить и стоило терпеть отношение, которого я не заслужил. Ты знаешь, что не заслужил. Ты видел меня настоящим, когда мы оставались наедине, и от моей жестокости не оставалось и следа, и ты купался в моей любви, в моем поклонении тебе. А я видел тебя совершенно иным: жестоким, эгоцентричным, не способным жить без постоянных уверений в том, что ты прекрасен. Я говорю это, чтобы ты не вообразил, будто я снова принес себя в жертву, чтобы ты мог сиять и дальше. Чтобы твои статуи украшали город. Я хотел бы взглянуть на Рим еще раз. С тобой. Я хотел бы войти в него неузнанным, но разве тебя можно не узнать? Я слишком часто говорил тебе, что люблю, чтобы делать это снова. И теперь все зависит от того, как окончится наша последняя встреча. Если я своей рукой сожгу это письмо — я ненавижу тебя, и себя заодно, потому что позволил этому случиться. Если своей рукой сожжешь это письмо ты — я люблю тебя, и надеюсь, что однажды ты сможешь это принять так, как мне бы хотелось». Песок скрипит на зубах. Откуда бы ему взяться здесь? Лабиен смотрит на древко копья, выходящее из его живота. Цицерон визжит. Он не хочет уходить. Глупая скотина. Странно, но Лабиен не чувствует боли. Возможно, это потому, что мир внезапно переворачивается, и он успевает еще увидеть собственное тело, покачивающееся от удара меча. И даже успевает сообразить, что это не он, а только его голова падает, лицом к небу. Покрытое тучами, оно серое в этот день. Такое же серое, как его глаза. * * * Октавиан моргает часто-часто. На ресницах набухает влага, но он сдерживает себя, беспомощно глядя на Агриппу. Марк молчит, задумчиво глядя на свиток, выпущенный из обессилевших тонких рук. Он знает, что сейчас скажет Октавиан. Знает, что спросит. И знает, как ответит на этот вопрос, но не уверен в том, что на него следует отвечать именно так. Рад ли он, что это письмо нашлось именно сейчас? Вряд ли, бедный бог слишком расстроен из-за смерти божественного Юлия, чтобы перенести еще и это. Рад ли он, что оно нашлось вообще? Несомненно. Это позволит избежать многих подводных камней, которые не раз уже давали о себе знать. Наконец, Октавиан всхлипывает и бросается к Марку, обвивая его шею руками и позволяя себе немного поплакать, пока это еще можно сделать, пока он не связан еще теми же ограничениями, какими был связан предыдущий Цезарь. Марк Випсаний гладит его по пушистым светлым волосам, целует в макушку, грустно улыбается своим мыслям. Октавиан так и не произносит ни слова. Сначала он не может сообразить, что сказать в такой ситуации, а затем Марк мягко накрывает его дрожащие губы своими. Это лучший способ показать, что это не с ними, не сейчас. И никогда. Углубляя поцелуй, добиваясь ответного порыва со стороны удрученного бога, Марк вспоминает лицо Лабиена. Вспоминает длинные волнистые волосы, собранные в хвост, за который (он подсмотрел) Гай Юлий со смехом его дергал, заставляя Лабиена сквернословить почище наемного убийцы. Вспоминает ощущение силы, исходящее от него, вспоминает темные глаза с вечным недоверчивым выражением никогда никем не любимого человека. Марк знает это выражение, он видел его в зеркале каждый день до того, как встретил Октавиана. Он спрашивает себя, способен ли он сделать для своего бога то же самое? Да, способен. Способен, конечно. Со временем его тоже станут бояться. Его именем тоже станут пугать детей. Но света Октавиана хватит на них обоих. Никому не придет в голову ненавидеть это прекрасное создание за то, что Агриппа станет защищать его. В этом им повезло больше. — Обещай мне, — просит Октавиан тихо. — Обещай, что станешь писать, если мы разлучимся надолго. Агриппа обещает. Октавиан смотрит на его улыбающееся лицо и нерешительно улыбается в ответ. Одной этой улыбки достаточно, чтобы разрушить самое страшное проклятие, и Марк уверен, что теперь все будет только хорошо.
8 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)