ID работы: 3774437

gomenasai

Слэш
PG-13
Завершён
38
автор
rubico бета
Размер:
35 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 7 Отзывы 13 В сборник Скачать

part 1

Настройки текста
Чонин мечется в своей бескрайней клетке и ведет затекшей шеей — шерсть замотанного петлей шарфа глушит хруст надтреснутых позвонков; Чанёль на пару шагов ближе, дыхание Чанёля на его щеке — американо и ментоловая жевательная резинка. Чанёль не спал всю ночь, Чонин знает точно. — Я ждал тебя, — сиплым от не отпускающего сна голосом шепчет Чонин, а Чанёлю все равно, лишь бы стоять вот так с ним рядом — вместе; лишь бы питать воронку своего подорванного нутра теплом его души, по-юному еще верящей, чтобы на обуглившихся гранях удерживать лавирующую надежду, — Так ждал... Чанёль прикрывает глаза. — Я боялся опоздать. Чонин усмехается и протягивает ему свою побитую зажигалку; кольцо терпкого дыма рушит ту мнимую иллюзию типичного доброго утра, за которую своими оледеневшими пальцами тщетно пытался ухватиться он сам. Чонин дышит его смолой, сминая жесткими ладонями свои легкие; биение его сердца едва различимое — за мраком разбитой скорлупы солнца спрятанное. Чанёль налету ловит рассветную морось и считает крупные капли, стекающие вниз по свежевыбеленным волосам — фарфор в пыли. Он невозможен, он нереален. Он хрупок, и за него невыносимо страшно. Чонин лижет свои алые губы. Это слишком. Чанёль швыряет в лужу едва начатую сигарету — сдается; быть с ним — единственное ради чего он ищет силы бороться. И Чонин, кажется, тоже; мальчишка срывается — взмывает рядом и падает ему на грудь. На мгновение кажется — замертво. Это летаргия. Полет. И они летят. Чонин прижимается к капоту припаркованной к обочине машины; Чонин закидывает ногу ему на бедро и тянет ближе, на себя, вплотную — без разрывов. Это безумие — Чанёль ведет пальцами по его лебединой шее, и мягкие волоски поддаются, а Чонин за ними следом... улыбается, и в глазах поволока забытая. — Податливый мой, мягкий... — губы смыкаются на вене возле яремной впадины, что так и норовит разорваться выплеском ледяной крови. — Как давно ты вернулся? — в сиплом шепоте липкий страх услышать честностью очерненный ответ; Чанёль старается утешить его, прижимая живое стекло к груди — не боится, совершенно искренне не боится, что в собственных пальцах оно может лопнуть и прямиком в распахнутую настежь грудь. Сквозь их тела искомая по углам надежда пытается вырвать с клоками одиночество бескровное, обветренное порывом октябрьской реальности — сбивающая с подкосившихся ног буря. Чанёль упускает то мгновение, когда он холодеет; Чонин же, наоборот, теплеет, но ему плевать на физику линейную, он терпит. А, может быть, ему всего лишь кажется. Небо болезненно синее, жжет сетчатку, птицы рвут перепонки гомоном; Чанёль теряется в потоке отторгающей их природы, когда Чонин его просит: — Увези меня отсюда, пожалуйста. «Пожалуйста» — надсадное, раздирающее, умоляющее — хлесткая пощечина, лицо горит свежим росчерком. Ведь Чанёль рвался сюда, выбираясь из-под тяжести своих так тщательно лелеемых убеждений в собственном непоколебимом пути вне дурмана пустых чувств — рвался к нему, за ним. И это так честно, болезненно важно; его неуверенность — борьба за доверие. — Забирайся, — Чанёль налету ловит его руку, переплетает их пальцы; Чонин ему благодарно улыбается, а затем целует слегка холодно, словно на вкус пробуя; каков ты на этот раз, Чанёль-а? Они задыхаются; тихие стоны в порывах воздуха разбиваются на чистые ноты. Чанёлю кажется, что теперь они тонут; сквозь корку льда его на берег тянет звонкий как стекло хохот — Чонин светлый. Чонин только так и умеет говорить человеческое «спасибо». Чанёль разворачивает машину прочь от города; включает рандомный осенний микстэйп и сжимает чужое колено сквозь мягкую ткань спортивных штанов; Чонин закидывает ноги на бардачок и курит в чуть приоткрытое окно, задыхаясь от крепости красных — ветер путает его сливочные волосы; Чанёль слизывает приторную сладость с собственных губ. Чонин ведь с небом сливается, что перед его глазами бескрайнее полотно. Городская свалка их обоюдных отходов прошлого остается за забитыми спинами. Чонину плевать на конечный крест горящего навигатора — все едино, когда родное тепло талой водой течет по его льду — крошит корку. Их побеги можно пересчитать по пальцам; вот такие переполненные обоюдным отчаянием марш-броски, что в итоге оборачиваются для них сбитыми в тряпку легкими и подбитыми коленями — тихим домом согретым уютом в руках друг друга. Их приглушенные запахи смешиваются в волосах, что сквозь пальцы — мягко, безмятежно, важно. Чонин любит, когда Чанёль берет с собой свою работу; в сумасшедшем ритме сменяющиеся цифры на разноцветных диаграммах — больное воображение и успокоение одновременно. В такие моменты Чонин всегда достает альбом и, разложив пастель, принимается творить свою абстракцию: сбившиеся линии, росчерком выведенные эскизы потаенных когда-то надежд; и рисунки его всегда выходят о мечтах — автопортреты с перекошенными лицами. К концу таких вылазок их внутреннее, тронутое лицемерной копотью любимого Сеула, разглаживается; совершенно омерзительная тоска сменяется единственным желанием — слиться с безликой толпой. Сеул, что воронка обмана, поглотил их однажды. Наедине друг с другом на воздухе чистейшем — сложно. — Знаешь, — Чанёль снижает скорость авто, сворачивая на узкую аллею; Чонин от окна не отрывается, потому что знает, что будет всегда услышан, — А я в ловушке оказался. В такой глубокой и даже уютной. Понял, что в ней мне комфортно. Настолько, что порой хочется пустить себе пулю в лоб. Говорить с Чанёлем всегда непросто; он не клоун с разодранной пастью по имени Ким Чондэ, у которого всегда в три утра найдется немного чаю и пластинка таблеток, чтобы не думать в ближайшие сорок восемь часов. А по истечении жалкой паузы Чондэ будет ждать разъяснения «от и до». Именно поэтому Чанёль другой. Он не требует — побуждает, располагает. Чанёль п о з в о л я е т быть собой: встречать прохладу осеннего утра спиной на холодном дереве скамьи, глазами — в небе необъятном и кричащем о воле. Чанёль почему-то всегда так рядом и так далеко. — Чувствовать себя покинутым бывает полезно. Помогает оглянуться вокруг и в очередной раз убедиться, что ты один даже тогда, когда твое плечо сжимает чья-то рука. Одно паршиво: грань между опустошением и жалостью к себе стирается в одно мгновение. Прикосновения Чанёля к озябшей коже отражаются на сердце тянущим чувством холостой нежности; Чонин сжимает эти жесткие пальцы и молчит о том, что упустил время для своих сезонных таблеток. Нестерпимо хочется кофе; ключи от машины гремят в кармане, когда Чанёль встает на ноги и тянет на себя «куклу-по-собственной-воле» — улыбающегося в мимолетном забытьи Чонина. Медленным шагом, держась за руки, они бредут по усыпанной опавшим золотом аллее; Чонин жмурится от лучей прорезавшегося сквозь войлок туч солнца, а Чанёль улыбку удержать на губах не может — мальчишка удивительный. Его любовь к муравейнику Сеула, в котором темнота очков и теплота пальто — лучшая защита, равносильна отдаче душевной, не тронутой природой. У Чанёля к Чонину — смешение городской зимы и затерявшейся между цветущих деревьев весны. Он от чего-то вспоминает прошлый январь и чониново горячее дыхание; их маленькую крепость под одеялом и томик Мураками на двоих — их головы были в колком снеге; лица — в ветряных трещинах. Их сердца вином согреты с корицей; легкие прокурены медовым кальяном. Они тогда сбежали из города на пять бесконечных ночей в крохотный домик на берегу замерзшего озера. Возвращение в Сеул после казалось глотком необходимого углекислого газа. Для баланса. Чанёль подводит их обоих к прибрежному пустынному пирсу, и когда мысы его белых кроссовок касаются кромки блестящей воды, а сам Чонин откидывается на спину, вставляя в ухо один наушник, Чанёль оставляет его наедине с необходимой тишиной, сознание кружащей, отраженной в текстах его любимых лириков. Чанёль возвращается с охлажденным кофе и замечает, как растерянно оглядывается по сторонам его пробудившийся мальчик. Чонин принимает свой стакан и благодарно улыбается, прижимается к Чанёлю и ластится, опуская голову на плечо. Сквозь легкую шерсть своего растянутого свитера, что скользит вниз по руке, Чанёль чувствует родное тепло Чонина; в памяти — палитра ночей по-зимнему ледяная, по-весеннему рассветная, и то, как они пьяные и счастливые, опережая собственные сердца, неслись вниз по пустым темным улицам, как ловили такси и, окатив сонного раздраженного таксиста лучезарными улыбками, называли всего один адрес до того, чья квартира оказывалась ближе — так ведь дешевле, обманывались они с наслаждением. Они всегда друг по другу скучают: бесконечные командировки Чанёля и бесчисленные заказы Чонина; и нет ничего лучше, чем томное пробуждение в объятиях крепких, когда не разберешь сперва, где и чья теплая-теплая нога. Ленивые глубокие поцелуи в душевой кабинке, обжигающие струи вдоль по их расслабленным спинам, и прикосновения: тысячи и тысячи прикосновений к телам друг друга, и каждое из них — не утихающее в груди понимание своей беспечной глупости от отрицания реальности, выстроенной четко и без сбоев. Чанёль задается вопросом: настанет ли однажды тот день, когда он признается сперва себе, что любит, любит его. — Я скоро начну брать деньги за твое молчание, — смеется тихо Чонин; порыв бодрящего ветра лохматит его пушащиеся волосы, — Расскажешь мне, о чем думаешь? — Совсем ни о чем, — пожимает плечами Чанёль и забавно дует в трубочку от кофе, отвлекая себя же от мыслей о светловолосом мальчишке рядом. — А я вот думаю о том, как ненавижу тебя, — жмурится на солнце Чонин, улыбаясь еще шире. Чанёль закатывает глаза и пузырит свой сладкий кофе. — Не прикидывайся, что порой ты тоже не ненавидишь меня, — Чонин приподнимает голову с его плеча и хохочет глазами, — Правда, со временем я стал понимать, что моя ненависть перерождается во что-то более глубокое... наверное, это понимание. Чанёля простреливает — больно; глаза сами собой закрываются, сознание же раскрывается под легким скольжением его правды, что губами по щеке и ниже, совсем немного — ближе. Чонин словно вылепливает его резкие контуры; каждое слово приближает его к идеальному портрету уверенного в себе молодого мужчины, который когда-то казался недостижимым совершенством. Резкость мысли, остроумие, что порой лезвием по чужому самомнению, и совершенно восхитительное умение о самом простом говорить с пафосом возвышенным — Чонин изучал его по крупицам. — Мне страшно рядом с тобой. Чонин говорит, а Чанёль снова в небо смотрит — солнце сетчатку его поджигает; Чанёль горит в сантиметре от своего спасения. Непреодолимое расстояние. — Мне страшно, потому что ты выше и глубже; потому что ты такой красивый и гордый. Потому что ты веришь в то, что делаешь. Ты словно вода и огонь, понимаешь? Моя вера в твоем огне. Чанёль скользит вдоль по его руке и прижимается губами к косточке на запястье. — Ты такой же, как и я. Чонин сплевывает усмешку вместе с кровью — стеклянная крошка его отчаянной правды об обратной, противоположной реальности, в которой он — блеклая фоновая оболочка и рвет в клочья глотку. — Я всего лишь тень. Знаешь, такая теплая и плотная, а, главное, я всегда рядом. Помани пальцем, одно движение, всего одно... и за тобой, подле тебя, но не перед. Ты слишком высок — не дотянуться. И мне так страшно, из-за тебя страшно не стать кем-то... — Но ты уже всё, — мгновение диктует свободное падение: Чонин оказывается под ним на лопатках острых; чужое дыхание успокаивает взбухшие жилы на шее, что готовы взорваться передозом собственного отвращения, — И это самая страшная правда на свете. Ты бесконечность, Чонин. И это чертовски пугающая штука. Утреннее солнце слепит затянутые не отпускающей дремой глаза; Чонин пытается, едва ли не сквозь физическую боль, что рвет забитые непоколебимой уверенностью мышцы, пытается вывернуться из объятий желанных, но оказывается в ловушке стальных рук и принимает ее. Кусает подушечки пальцев и скользит по фалангам горячим языком; оставляет между ними надсадное дыхание, что с ветром летит в облака — тихий стон срывается с приоткрытых губ, когда Чанёль гладит его меж ног. Пальцы скользят по обнаженной щиколотке; ногти очерчивают заглавную «F», на последней «M» цепляют засечку, смывая «свободу» как смысл — первоначальный, чернильный, прямо в кровь, но мимо вен. — Когда ты доделал её? — спрашивает Чанёль, поглаживая целованную солнцем кожу. — Кто мы? — шепчет Чонин в ответ; Чанёль замирает потерянно. — Мы? — в его голосе усмешка, что словно лезвие по пластине; скрипит сердце, — Нас двое, мы молодые и... — Чанёль... — Хорошо, — Пак ерошит волосы и садится прямо, — Кем ты хочешь, чтобы мы стали? — Не смей, — Чонин не позволяет вырвать руку из переплетений их пальцев; впивается в чужие ладони ногтями, оставляя отметины алые. — Мы трахаемся, — перетягивает на себя Чанёль пустотой пропитанным голосом — на глотке стягивает проволоку железную, — У нас отличный секс, Чонин. Чонин опускает его ладонь, чтобы сцепить пальцы на собственной шее — из сквозных ран сочится кровь густая; Чонин н е п о н и м а е т, когда между ними стало насколько тесно; совместные вылазки к друзьям на квартиры и в бары, прогулки ночные, и вот такие побеги рассветные. Когда Чонин впервые попросил укрыть его от целой планеты, а затем приготовил на завтрак оладья. И когда Чанёль укачивал его в своих руках до тех пор, пока немая истерика не переродилась в глубокий и чистый сон. На секс постепенно перестало хватать времени. Чанёль стыдливо пятится назад — отворачивается от умоляющих о помощи глаз; и небо не тянет больше. — Ну, мы не встречаемся, если ты об этом. Рана в два пальца шириной. — Конечно нет, — говорить невыносимо сложно, когда ты пуст, когда твоя кровь — лужа у ног, — Ведь мы ненавидим друг друга, забыл? — Пытаешься взять меня на слабо? — каждый звук — замах, что глушит и сбивает с ног. Они словно балансируют на тончайшем лезвии льда. Чанёль знает каждый сантиметр — скользит, вальяжно прикрыв глаза; Чонин запуганным зверем мечется на разбитых коленях — умирает внутри, умоляя того, кто сверху, помочь ему забрать свои слова, потому что он... и есть та самая кромка тающего льда — вода. — Тогда выходит, что мы друг для друга никто. — Никто... — словно пробуя на языке соль, цедит Чонин, — Пусть так. — Я не презираю тебя, Чонин. Но и не люблю. Если найдешь для себя нишу между двумя этими состояниями — занимай. Тишина, что раньше между ними казалась убежищем, надежной броней, превращается в слякотную трясину — забитая месивом глотка; Чонин хохочет — блюет ошметками падали. — Занимательно. Вот только, — он будто забывает саму суть родного языка; заикается, глотая за словом слово, — Ты слишком переоцениваешь меня, — сглатывает так, что кадык готов порвать кружево кожи, — Отвези меня домой. — Я не... — Я. Хочу. Домой, — Чанёль следит за его глазами: прежде отрешенный взгляд наливается кровавой паникой; Чанёль знает, так всегда бывает, когда Чонин соскальзывает со своих канатов. И единственное, что возможно и невыносимо важно — превратить его свободное забвение в мгновенное падение. Когда Чонин в приливе ярости выбивает кнопку на сенсоре плеера, Чанёль молчит; в оглушительной тишине проносящийся мимо мотоцикл отдается вязким вакуумом, подрывающим давление до фатальных пределов. Чонин выкуривает в закрытом салоне подряд несколько сигарет до фильтра, а после в созданном дурмане проваливается в будущий кошмар. Чанёль лишь откашливается и, накинув на его тонкие плечи свое пальто, удваивает скорость. В Сеул они возвращаются вместе с дождем. — Маленький... — Чанёль будит его прикосновением губ к воспаленному лбу; на крытой парковке необходимый им обоим полумрак. Обуреваемый страхом оставлять мальчика наедине с накрывающей истерикой, Чанёль отвез его к себе в квартиру, надеясь лишь на то, что сквозь пелену беспокойного обморока он не различит где потолок, а где пол, — Просыпайся. Чонин сонно выдыхает отравленный дымом воздух и протягивает к нему руки — просит помощи. Чанёль приобнимает его и буквально на себе несет вплоть до прохлады стального лифта, полминуты в котором кажутся возведенными в куб, потому что кожа рук теплая, пальцы гладкие, и, быть может, невольно Чонин скользит ими по чужой оголенной шее, прихватывает и тянет ближе. Силы мальчика на исходе; он машинально стягивает с ног кроссовки и бредет вглубь квартиры, абсолютно осознано заходит в спальню — он точно знает, где она. Чанёль помогает ему стянуть верхнюю одежду и, пока Чонин укладывается, прячась в море из хлопка, стягивает на окнах плотные шторы — прячет мальчика своего от целого мира. А затем, когда Чонин причмокивает губами, с головой укрываясь, прикрывает за собой дверь; прячет и от себя — на верность. В учебе он забывается до позднего вечера; мягкий скользящий шаг разбивает его застывшее в бездушных цифрах сознание. Чонин выспавшийся и улыбающийся смущенно — невыносимый, теплый. И, прежде чем Чанёль успевает прикрыть ноутбук, запрыгивает к нему на колени с единственным едва ли вопросом: — Хочу тебя коснуться... — Так получи, — пальцы скользят по пояснице — Чанёль в ключицы его горячие выдыхает свой щемящий страх от чужого желания, что он не слышал слишком долго; с тех самых пор, когда Чанёль сам позволял брать, рвать и не возвращать каждую крупицу себя; когда Чанёль объявил полную готовность рассыпаться в прах ради душевного благополучия мальчика, который порой в угол забивается и скребет своими в мясо разодранными ногтями о невозможности выбраться — вырваться навстречу восходящей жизни. Первое касание губ мягкое, и Чонин, кажется, сглатывает приторную сладость, пока та не оседает горечью осознания, пока Чанёль надсадно стонет, срывая дыхание — раздирая глотку. Чанёль хочет, до боли саднящей хочет укрыть его однажды и навечно от целого мира, если потребуется, вот только где он сломается быстрее, и кто для него враг злейший? Пак сдается и ногтями царапает по коже «успокойся». — Я никто для тебя, — тонким скальпелем вдоль по позвоночнику; Чонин ластится к нему мартовским котом, грудью к груди прижимаясь — распаляя, заставляя Чанёля глаза почерневшие жмурить и поцелуями влажными покрывать его руки, — Никто, никто... Чанёль ненавидит себя в эту секунду. — Ты никогда не был для меня никем. Всего одно мгновение — Чонин рушится. — Тогда какого черта ты... — Я бы мог полюбить тебя... — и на глазах Чанёля Чонин словно на колени валится, а они в дырах нарывающих; вырывается остервенело, сквозь слепящую боль ползет вон, оставляя следы спелые — кровавые. Чонина слепит, он спотыкается, сбивает края своей угловатостью искусственной и сквозь зубы цедит молитву, кулаком сморщенным проталкивая внутрь сгусток слез — лицо его наливается бешеной яростью. Для Чанёля страшнее разве что найти его бездыханное тело. — Ты не имеешь права говорить мне такое, — и Чанёль понимает, что он к полу прибит гвоздями разломленными, теми, что вытаскивал из посиневшего тела Чонина в тот день, когда тот забил их в собственные запястья, похоронив себя под водой ледяной в собственной ванной, — Не имеешь. Вместе с захлопнувшейся дверью до Чанёля доносится глухой отзвук отчаянного рёва на самых низких нотах. Его собственный. С наступлением вечера их Сеул превращается в театр теней: перед Чанёлем лисы, ягнята и волки в сводящей с ума какофонии сливаются в абсурдное нечто, отражающееся на собственном теле пятнистым зудом. Чанёль заходит в набитую людьми квартиру, сжимая в руках пакеты с соцветием бутылок. — Ёль! — Бэкхён возникает на пороге с приправленной градусом улыбкой, в его руке два бокала со словно выцветшим в последних осенних лучах угасающей восторженности вином. Скинув с плеч пальто, Чанёль с благодарным кивком принимает бокал и делает первый мгновенный глоток; саднящее с улицы горло обволакивает тонкий привкус черники и вишни. Пак скользит взглядом по тонким пальцам Бэкхёна, обхватывающим цветное стекло бокала, и улыбается чуть жарче. — Каталанское? Бэкхён удивленно приподнимает бровь. — Не знал, что ты разбираешься в винах. Чанёль делает второй глоток и шагает навстречу распыленному в раскрепощении Бену. — Не я, Чонин. Вся спесь с расслабленного лица мгновенно сходит; Бэкхён упирает язык в щеку и закатывает глаза слегка раздраженно, краем уха пытаясь уловить разговор компании, переворачивающей зал с ног на голову. А Чанёль во власти воспоминаний о первом их побеге прочь из города: как сонный и заплаканный Чонин жался к его плечу в круглосуточном супермаркете и с определенной внимательностью выбирал вино для глинтвейна, что обещал обязательно превратить в маленький шедевр. И превратил же. Они тогда в дороге провели без малого часов десять; Чонин сперва тихо всхлипывал на соседнем сидении и сжимал Чанёля за посиневшие пальцы впервые за свою такую короткую, но без «за» и «против» треснутую по шву жизнь, выстанывая немного большее, чем просто «сложно». А позже пьяный и невероятно нежный Чанёль пробовал его вместе с вином огненным — такого невинно разгоряченного, смущенного близостью желанной, но недоступной до тех пор. Сквозь недели и месяцы Чанёль пытался определить разницу между поцелуями трезвыми и градусом подпаленными, но пришел к единственному выводу, что нет между ними разницы — с Чонином невероятно всегда. И полосы от его первых неловких, быть может, чуть неуклюжих и резких прикосновений до сих пор под кожей — сбивающее каждый раз в вакуум близостью сокрытое послевкусие на губах треснутых. А вино горчит очень. — Не будь трусом, — переминаясь с ноги на ногу говорит Бэкхён с толикой пренебрежения, — Если ты любишь, иди и скажи ему об этом. Только перестань издеваться. Бэкхён запинается, сглатывает вязкую слюну и отворачивается стыдливо, а Чанёль пораженно прикрывает глаза: он абсолютно прозрачен, он жалок, он теряет контроль. — Я не уверен, что способен любить его. Бэкхён невесело усмехается; пальцами своими ледяными ведет вдоль по острой скуле Чанёля — гладит против самообладания мнимого. — Ты не боишься заиграться окончательно? — Я в состоянии разграничивать реальность. Губы Бэкхёна в сухих трещинах; он беззвучно целует его в щеку и качает головой абсолютно сломлено. А затем с пустым бокалом возвращается в спасительный хаос. Чанёль находит себе немного места между Исином и Луханем, которые сражаются на мечах за пределами этой пропитанной дымом кладези эгоистичных выродков. Пробкам теряется счет, пальцы немеют, Чанёль валится на пол вслед за откупоренным вином. Ковер в сладкой крови. За окном призрачная синева пронизывает луну, в доме — свечи на пол тона тише. В заливистом обоюдном смехе Чанёль ловит себя на мысли, что это место — его дом без дверей. Осознание того, что без Чонина пусто, бьет по нервам расшатанным. Если днем он еще как-то держится в одиночку, отвлеченный бесчисленным потоком людей и галстуком, глотку стягивающим, то с наступлением ночи перестает видеть звезды. Те самые, что Чонин собирает голыми ладонями. Паузы между его ответами становятся длиннее — глубже; а реакция на череду шуток превращается в борьбу за естественное удовольствие. Чанёль выдерживает бесконечные три часа притворства — потерянный комфорт; луну сжирает смоляное облако — Чанёль ослеплен чернотой. В каждой комнате люди льнут друг к другу в томлении совершенно не дружеском. Чанёлю тошно. Не говоря ни слова, он срывает с вешалки пальто и отдается морозной ночи. До собственной квартиры пять кварталов и полбутылки украденного вина. Чанёль забывает проверить мобильный — зря. В квартире теплее не становится; уходя утром, он забыл о распахнутом окне, мнимый холод, как способ заморозить ускользающую жизнь. В душевой мгновенно становится нечем дышать: Чанёль до упора выкручивает кипяток и сжигает в стоке затхлую душевную дыру, что на коже — сажа. Уже будучи в постели, он понимает, что за последние два часа — пять пропущенных. От одного абонента. От единственно желанного. — Да? — спустя полминуты длиной в бесконечность Чанёль слышит его голос, выбивающийся из шума окружающей толпы. — Чонин-а... — Чанёль прикрывает глаза, словно не замечая стального пласта на собственной груди, — Чонин-а, где ты? С тобой все в порядке? Прости, я не сразу заметил... — Чанёль-а, — вторит ему Чонин, но в его голосе нет былой ярости — лишь тонкая нить растерянности, — Все хорошо. В паузе между ними беспечный хохот и немного философии неизвестной. — Что случилось, маленький? — О-о-о, нет-нет! Я даже не помню, зачем звонил... так, ерунда. Они оба знают, что он лжет. И Чанёль сжевывает в кровь губу, чтобы не упрекнуть. — Тебя сегодня очень не хватало. Мы скучали. Я скучал... — Чанёль... — Чонин, то, что случилось между нами... — Чанёль слышит, как учащается прежде ровное дыхание, — Я не должен был... я не хотел расстраивать тебя. И когда Чонин срывает выдох на стон, Чанёль прикрывает тяжелые веки. — Забудь об этом, ладно? Что было, то забыто. То прошло... — Чонин... — У нас все хорошо. Мы в порядке. Снова эта невыносимая тишина из сотен невысказанных «ты нужен мне здесь, ты нужен мне сейчас и всегда». — К следующей встрече я буду готов, — Чанёль знает, он улыбается. Но, закрывая глаза, Пак не чувствует себя освобожденным: Чонин бросил трубку, не попрощавшись. Пятничные сверхурочные не спасают. С кожаных ботинок стекает осенняя слякоть; лямки рюкзака давят на позвонки. Чанёль бредет вдоль по спешно пустеющим улицам Сеула, и попытки оттянуть неумолимо клокочущее время возвращения в пустой лофт тщетны. Он покупает коричный латте и обжигает обветренные губы; компания студенток чуть поодаль строит ему глазки — неумело и раздражающее; Чанёль закатывает глаза и чувствует вибрацию в переднем кармане. Лухань приглашает его зайти на ужин; Чанёль улыбается от уха до уха вымученной нужностью. Минсок слегка взлохмаченный и умиротворенно сонный; он помогает ему снять с покатых плеч набитый спасительной работой рюкзак, что по шву — дыры толщиной с палец. В кухне пряный запах домашней еды и улыбки его друзей, располагающих к передышке. Чанёля хватает на скромную благодарность за тарелку наваристого риса, прежде чем упасть на разобранный диван, в чужие, смятые теплом подушки. Парни гладят его дрожащие от передоза кофеином руки, что в течение бесконечного дня — плацебо спорное. Чанёль глушит в себе мольбы остаться у них на всю жизнь. Они не задают ни одного вопроса; они его — от сердца к сердцу. Не наступило еще верное время для очередной секундой исповеди. И на гранях очередного истощения они обязательно подставят ему ладони для опоры. Чанёль уходит из их дома в воскресенье вечером; вырывать из памяти адрес — невозможно; остаться, согласившись на просьбу — неправильно. Чанёль опускается на колени и безвольно ползет до собственного полового ковра, что перед ледяной сталью двери зияет прожженным «WELCOME». Будние выжимают все соки; их глаза закрыты, руки за шеей заломлены — нетронутые стаканы с джином стоят подле. Вечер плавно перетекает в ночь, а разговор не клеится совершенно — груз стягивает расшатанные болты нервов, не позволяя быть откровенными. Тишина набатом в голове, от которой нет спасения. Очередной учебный семестр сжирает мозг накалом бессмысленной конкуренции и неутолимой жаждой быть услышанным; Чанёлю не хватает этих проклятых двадцати четырех часов на дипломный проект и стажировку с последующей протекцией; каждая секунда утекает в п е с о к, потому что в голове — вязкая пустота. Сквозь предсонное марево Чанёль различает чуть фальшивые ноты в голосе Чунмёна и его тысячную провальную попытку достучаться до где-то успевшего напиться Бэкхёна; рядом с ним Сехун и Исин на пару разыгрывают финал чемпионата мира между Китаем и Кореей и, кажется, вторая в позорном проигрыше. Чанёлю одновременно нужна и нет тишина спасительная, а еще чашка горячего чая. Там-то он его и встречает: на пороге, в пальто не по минусовой погоде, с дикими синяками под едва открытыми глазами и дрожащими бордовыми руками. Словно кто-то свет не в доме — внутри включает, когда Чонин ему широко (почти не надломлено) улыбается. Гомон вокруг становится на несколько тонов выше, и это то, что нужно. Это словно дом внутри. Чунмён бросает свои игры в Господа Бога и заключает мальчишку в объятьях. — Наконец, — шепчет он, очерчивая пальцами его тонкую талию, сокрытую шерстью безразмерного свитера; Чанёля колет ниже положенного, — Ты вернулся. — А у меня был выбор? — смеется Чонин, и его впалые щеки наливаются живой краской; Чунмён протягивает ему свой бокал с неначатым чаем. Чанёль не знает, куда себя деть, когда Чонин ловит его стыдливый взгляд и подмигивает с толикой издевки. — Чанёль вынудил меня. А я не умею отказывать. Чунмён деланно закатывает глаза, чем вызывает всплеск ясного смеха. И это становится ключом к новому старту — с пледом и чаем Чанёль прикрывает за собой дверь на лоджию и на несколько часов тонет в своем сыром дипломе. Нет сил; стимул, отраженный в лице живого, пусть слегка избитого, но живого мальчика, доходит ровно до той отметки, когда жизнь вновь обретает подобие смысла. Сеул поджигает ночь. — Слушайте, несмотря на то, что все мы здесь повязаны на крови и мой дом — ваш дом, — Сехун с показным рыком зевает себе в кулак и приобнимает за плечи давно провалившегося в пьяный бред Бэкхёна, — Давайте-ка по домам. Пустые чашки, собранные вещи; в прихожей шумный спор о том, кто платит за такси, потому что метро, кажется, уже закрыто. Чонин внимательно слушает душевного Чунмёна, лицо которого вновь обрело спокойствие. Чанёль уходить не торопится — выжидает. Мороз бьет по лицу наотмашь; Чанёль стягивает руками карманы и неспешно бредет мимо ночных баров, откуда струится набатом оглушительная музыка — слишком далеко до дома. Пак прижимается лопатками к кирпичной стене памятного бара, а перед глазами июль прошедшего года, безмятежный и вольный — их; и время, отведенное на счастье, неумолимо. — Эй, как там тебя... Не открывая глаза, Чанёль его слышит — сбитое от бега дыхание, топот заплетающихся ног, и какая-то отчаянная нота в срывающемся голосе. — Черт бы побрал тебя, — усмехается Чанёль, когда не в силах восстановить дыхание, Чонин падает ему на грудь и свободной горячей рукой по скуле... вдоль. Биение их сердец — такт, такт, такт — ритм. Чонин целует его; целует его первым. Дышать становится труднее; Чанёль осторожен, Чанёль его на вкус словно пробует, пробегается пальцами по чужой щеке, придерживает лицо и в глаза смотрит, а в них — мальчишечий задор и еще немного нежности искомой. Чанёль его за талию к себе прижимает и доводит до безумия, что на ледяном холоде отражено на губах глянцевых, алых — и пряжка ремня стучит по ногтями в движении резком. Чонин ему в плечо смеется слегка пристыжено. А Чанёль чувствует себя бессильным, потому что остановить эту восхитительную секунду он совершенно не в силах. Ему кажется, что мгновение, другое и Сеул растворится вместе с ним — в его красках, в его совершенстве. Все как тогда; и года на мгновенной перемотке. ( — Мне нужен твой номер. Это был студенческий митинг против поднятия цен за обучение в ВУЗе; на Чанёле толстовка с эмблемой его института, кудрявые волосы сбились на макушке, дешевая сигарета зажата между зубов. — Ты кто, блять, такой? — с усмешкой. Чонин ведь его из ровного строя недовольных вытянул; речь сбил — настрой тоже. Чонин был еще совсем молочный и совершенно невозможный. Закатывал глаза и смеялся ему в лицо. — Эй ты, сопляк, я, вообще-то, твой сонбэ, так что... Чонин неспешно потягивал молоко из тонкой трубочки и оглядывал его снизу вверх оценивающе. — Не хочешь к морю на пару дней? Обескураженный, Чанёль смеялся в воздух, пока Чонин писал на клочке от чека с в о й номер телефона. «Звони, когда задохнешься». ) Чонин стал его спасением — кислородом; Чонин всегда появлялся в то п о с л е д н е е до краха мгновение, когда чека была с мясом отодрана. Когда Чанёль впервые его трахал, он не знал, что Чонину едва исполнилось семнадцать. Пак слышит хруст собственных пальцев, пока вновь в мальчика губы с укусом зверским впивается. Тихие каменные углы наполняются их прерывистым дыханием в унисон; им едва ли хватает пары минут вне обоюдного вакуума, прежде чем вновь начать целовать друг друга, даже не пытаясь скрываться от редких глаз посторонних. И с каждым следующим касанием рук, что проникают под чужой шерстяной свитер, скользят по нежной коже, становится все сложнее убеждать себя, что отпустить его с наступлением утра будет так же просто, как раньше — в прошлом. Поймать попутку на дороге им не удается, а звонить на станцию — долго; Чанёль укрывает его дрожащие плечи своим кашемировым палантином и ведет до ближайшего ночного отеля, где снимает однокомнатный полулюкс и, игнорируя двусмысленное цоканье на ресепшене, заказывает в номер бутылку шампанского и пиццу. Чонин заставляет танцевать на стенах ветер — свист с балкона; игнорируя душевую, он забирается на свежие простыни и щелкает по пульту — идет японское «Проклятье». Большую часть фильма Чонин с хохотом визжит, прячась за спиной лежащего рядом Чанёля. Они делят «четыре сыра» поровну, но Чонин не может отказать себе в удовольствии и цепляет масляными пальцами пармезан с чужого куска, а затем снова вскрикивает и клянется вперемешку с хохотом, будто бы абсолютно точно знал, что сейчас произойдет. Когда ужасы сменяются диснеевской сказкой, Чонин превращает бедра Чанёля в самодельную подушку и не спеша потягивает охлажденное шампанское через найденную в баре трубочку. Чанёль лишается контроля над собственным телом — зарывается холодной ладонью в мягкие пряди, сбившиеся на макушке и гладит его, гладит, гладит... вспоминая, как это — когда тепло и спокойно. — У нас все в порядке? — едва шевеля губами, спрашивает Чанёль, не спуская глаз с шелкового вальса стен. Чонин тихо смеется, согревая своим дыханием чужую оголившуюся на животе кожу. — А что по-твоему «порядок» для нас? Чанёль не знает ответа; Чанёль рисует узоры на его изогнутой шее. — У нас все так же, как и месяц назад. Как и год, как и два... — Мне нравится так думать, — улыбается Чанёль и тянет пластилиновое тело ближе — на грудь; утирает большим пальцем расплескавшиеся по рту капли и делает глоток из чужого бокала, — Знаешь, мы так скучали по тебе. Чонин улыбается; и, господи, он невероятно красивый. — Я знаю. — Я скучал по тебе. — Естественно ты скучал, — голос Чонина довольный, дразнящий; он целуется неспешно и мягко, — Все вы без меня точно бы пропали. Чанёль прикрывает глаза, опуская его себе на грудь. — Откуда ты такой умный взялся? — Я просто слишком хорошо тебя знаю, — говорит Чонин и лишает его воздуха; скользит меж зубов языком — цепляет. Они целуются медленно — недосягаемо до тех пор, пока Чанёль не начинает изнывать от тянущей боли в пояснице — просит снять с него душную, тесную одежду. Простыни холодные — обволакивают, Чанёль Чонина на лопатки укладывает и скользит губами вдоль по шее — кожей к коже, сердцем к сердцу. Порыв ледяного ветра окутывает их тела, заставляя жаться друг к другу в непреодолимой нехватке живого тепла. Такой тонкий, такой невесомый... Пак его рядом с собой укладывает и одеялом накрывает. Чонин ровно вздыхает и прикрывает глаза. Чанёль понимает, что не может его тронуть. Как раньше. Ведь есть за спиной разделенные на двоих бессонные осенние ночи, зимы бесконечные, проведенные в крепостях пуховых — друг в друге; побеги весенние прочь от давящего учебного времени, и совершенно сумасшедшие летние бесконечности, что сделали свое дело. Их компания — семья без прописных шаблонных истин; Чанёль знает, что даже в самой дикой ситуации он никогда не предаст каждого, кого считает другом, но лишиться жизни сможет только ради того, кто сейчас сопит под боком — греет его своим присутствием. И именно в эту самую секунду, когда за окном разражается настоящая осенняя буря, а Чонин жмется к нему ближе, едва не в плотную, Чанёль понимает — он его любит. — Ради всего святого, хён, — бормочет Чонин с толикой притворного недовольства; как же Чанёль его сейчас хочет... вот только страх очередной потери лезвием рассекает легкие; Чанёль лишь глотает воздух, не в силах ответить на упрек, — Даже во сне я слышу все твои мысли. Заткнись уже наконец. Чанёль тихо смеется и целует его в обнаженное плечо, прежде чем закрыть глаза. Просыпается лишь к обеду; за окном — тишина. В номере холодно, балконная дверь распахнута, а за ней Чонин стоит полностью одетый. Жадно стучит пальцами по телефону и оглядывается по сторонам украдкой. Чанёль знает — что-то здесь фальшиво, что-то изменилось. Он трет кулаком заспанные глаза и замечает на кофейном столике поднос и графин молока — Чонин успел позавтракать; он д а в н о не спит — сорвал ли Чанёль его побег? Признание застряло в глотке вместе с крошенным страхом. — Ты проснулся... — Чонин улыбается ему ломкой украдкой, — Я боялся тебя разбудить. — А ты уже собрался... — кивает Чанёль на неловко одернутый свитер; Чонин делает неуверенный шаг навстречу, его руки подрагивают — телефон едва не выпадает из кармана, — Давно проснулся? — Чуть больше часа назад. Чанёль опускает ноги на ковер и нагибается за собственными джинсами, надевает футболку и поднимает взгляд; тело обволакивает кокон душного молчания, в котором погряз рыщущий по стенам Чонин. И эта реальность — худшее, что могло произойти с ними. Обратная сторона монеты, именуемой когда-то доверием. — Уходишь, — не спрашивает — утверждает Чанёль; Чонин сжимает челюсти и скрежет режет вдоль по венам, — Уходи. — У меня сегодня свидание, — Чонин себя не слышит — дрожит; руками Чанёль хватается за воздух прелый, вот только опоры не чувствует совершенно, — Я просто... послушай, мы должны, нет, мы обязаны хотя бы попытаться выбраться из этого... жить собственными жизнями. За окном шум заведенных моторов, переругиваются спешащие по своим делам люди, и ни одному из миллионов нет дела до гостиничного номера в центре города, в котором разодранный на лоскуты молодой человек учится любить того, кто в эту самую минуту уходит без желания вернуться однажды. Спектакль окончен; гаснет свет. — Мы не можем больше играть друг в друга. — Ты уже успел определить нам жанр? — Чанёль не понимает, откуда у него хватает сил быть скотиной. — Ты бы никогда не отпустил меня самостоятельно, — Чанёль вздрагивает, когда Чонин подхватывает свой рюкзак и делает движение по направлению к двери, — Если я делаю первый шаг — сделай второй. Начни, наконец, нормально жить. До ближайшего метро — два квартала; на телефон приходит оповещение о списании денег за ночь в отеле. И, заметив спину продрогшего на осеннем ветру Луханя, Чанёль убеждает себя, что это принесенная рекой морось — вдоль по лицу; что это его природа, его естество. В следующий раз он встречает Чонина в университетской кофейне — тот тащит за собой тубус с эскизами, пока сам Чанёль заканчивает редактуру первой главы диплома. Чонин встречает его улыбкой и немым вопросом «можно к тебе?». Чанёль кивает на пустоту напротив и сжимает под столом пальцами жесткую джинсу — едва не срывается от желания накрыть красную холодную ладонь своей рукой. Они никогда не делали раньше так; к чему начинать? — Как... все прошло? — Чанёль не уточняет — они друг друга понимают без лишних слов. Только кому от этого лучше становится? — Все было... мило: мы ходили на концерт, а потом он пригласил меня в какой-то китайский ресторанчик, — Чонин улыбается, и Чанёль понимает, что никогда не видел его таким прежде, — Он очень умный, и мне нравится, что с ним у меня не получается спорить. Чанёль сглатывает; Чанёль хлопает крышкой ноутбука, не в силах контролировать свои руки. — Я рад, что ты доволен. Ответный смех заставляет чувствовать себя ничтожно. — Спасибо тебе. Чонину приносят его ванильный латте, и Чанёль, удовлетворенный тем, что маленький будет сыт, тянется к вешалке за спиной — накидывает на плечи пальто. Он смотрит на то, как Чонин оставляет молочные усы над губой; понимает — они в п о р я д к е были, есть и будут. Чанёль лжецом никогда не был, теперь он понимает — так гораздо проще. — Еще увидимся, хён. С этой фразой, небрежно брошенной напоследок, Пак засыпает к четырем утра. Чанёль перелистывает раздел психологии в GQ, когда Лухань появляется на пороге их скромного офиса; осенняя университетская стажировка близится к завершению — они проводят в стенах корпорации бессонные ночи с единственной целью — обеспечить показное будущее. Лухань раскручивает уютный шарф и смахивает с волос белоснежные хлопья; Чанёль пропустил позднюю лекцию «Отношения полов в условиях современного ритма» в рамках социальной программы, по которой обучается Лухань, оставшись корпеть над бесконечными бумагами, Лухань же — нет. В этом и есть их главное отличие: (не) наслаждение отпущенным на чертов абсурд временем. — Чанёль, — запыхавшийся и слегка уставший, Лухань опускается на диван потерянно; Чанёль напрягается, — Ты счастлив? Чанёлю незачем тянуть с ответом; перед Луханем он без оболочки. Лухань ее одним взглядом — в клочья. — Нет, гэ... не думаю. — Знаешь, в чем твоя главная проблема? Ты пустой, — Лухань тянет остывший кофе из его чашки и садится напротив, нога на ногу, — Неумение сосредотачиваться на себе уничтожает тебя. Чанёль кусает губы, не смотрит в глаза. — Тебя не спасет ни твой почти полученный диплом, ни многообещающая специальность, ни твоя до блевоты идеальная внешность, если ты не научишься наконец д у м а т ь. Своей хорошенькой головой. — Я не могу найти свое место. — Ты даже не пытаешься, — парирует Лухань, щелчком жестких пальцев спесь с ухмыляющегося лица сдирая, — Ты можешь делать вид, что в твоей жизни нет меня, наших друзей, твоих родителей. Но ты никогда не вычеркнешь из своей жизни его. Даже теперь. В нас твое спасение. — Интересно было бы взглянуть на тебя, будь на его месте Минсок. Лухань двигается ближе. — Плохое слишком быстро забывается, да? — Лухань сжимает их пальцы в замок и невесомо целует Чанёля в висок, — Я когда-то пережил похожее. И, знаешь, стоило мне переступить через него, как он сам пришел ко мне вновь. Чанёль помнит, как умирал Хань годом ранее; как подыхал у него на глаза в бесчисленных попытках стать значимым в пустых (закрытых) глазах Минсока, чей полный отчаяния взгляд был направлен в совершенно противоположную сторону. Минсок был влюблен в мечту, чье имя выбито на затылке в вечных кровоподтеках — Минсок разбивался до последнего вздоха, утягивая Луханя с перебитыми ногами за собой в бесконечную пропасть. Но где-то между седьмыми небесами они схватились друг за друга мертвой хваткой. Чанёль не уверен, что у него хватит сил ждать так же — на смерть. — Лу? — Чанёль переводит вопросительный взгляд на третий стакан кофе, что Лухань принес с собой, — Нас же двое. Лухань усмехается, глядя на свои наручные часы. — Уже нет. Минсок появляется в дверях через несколько секунд. Их телепатическая связь — лучшая из наград за годы нестерпимой порой боли, что воистину одиночества ломка под натянутой на сухожилия истощенные кожей. Что живой организм в теле Луханя, вытравить который он, заглатывая литрами яды собственноручно смешанные, н е м о ж е т. Память — (свободный) полёт, обломанное крыло, стекло в душах. Чанёль лишь помогает ему от случая к случаю повязки окровавленные менять; а перья продолжают редеть. У Чанёля тянет шею, когда он сгибается в поклоне, принимая из рук своего научного руководителя разнесенную в хлам редактуру диплома. Писать о том, что ненавидишь — реально, вполне; писать ради того, что любить обязан — проволока на глотке. Чанёль чувствует чужие пальцы, до глушащего скрежета вдавливающие позвонки; Чанёль словно на саднящих коленях, его кровь — лужа с сантиметр, и он сопротивляться не чувствует сил — сосет собственную кровь, языком лижет. Сталь окрашивает его рот; он нем и дезориентирован — потерян меж каменных стен своего унижения в первую очередь перед собой, своим сокровенным. Это измена? — сквозь зубы смеется Чанёль, толкая дверь кафе, где уже слышится смех друзей, — Ты все не так понял, я могу объяснить... Цзытао он замечает мгновенно; безмятежностью тронутая улыбка Чонина, которую на доли секунды перехватывает он сам, направлена лишь на чужого. Тот статен, своеобразно красив и болезненно притягателен; россыпь татуировок на его приоткрытых ключицах, пробитые уши и выбритые виски — вызов, брошенный неподъемным грузом на ослабевшие плечи Чанёля, которыми ощущаются очередные трещины. Компания принимает Цзытао; вечер приобретает оттенки солнечного утра, а прокуренный зал — светлый кукольный холл в детском саду. Чанёль опрокидывает вторую стопку соджу и приходит к выводу, что фарс вокруг — утренник, а детсадовская группа встречает новенького. И им всем безобразно здорово от ощущения нового, живого, нетронутого. Цзытао же отвечает на каждый из запросов: остроумен, за словом в карман — нет нужды, каждая татуировка — история поиска, каждое созвучие — двойное дно. Чанёль ищет по карманам пачку, когда Чонин целует его в щеку под общее одобрение брошенной остроте. — Докурю и свалю отсюда, — слыша за спиной знакомые шаги, произносит Чанёль и следом подкуривает Луханю. Тот утягивает их дальше от обзора, чтобы Минсок не заметил, а то убьет. — Прекрати. — От меня много проблем, я знаю, — с дымом усмешку выплевывая, — Из-за меня он к себе никого не подпускал, не позволял приблизиться. Но сейчас все изменилось. Я никогда не видел его таким. И лучше больше не вижу я, чем сам он себя. — Это отношения, Чанёль, — парирует Лухань, стряхивая тлеющий пепел под ноги замерзшие, — Здесь не существует правых и виноватых. Твои отговорки — это побег, но никак не решение. — Называешь меня трусом? — срывается, сдавливает легкие в тряпку и сплевывает на первый снег бордовые капли. — Ты слабеешь, — пощечина пусть и условна, но наотмашь; Чанёль дрожит, — Ты мой друг, и я имею право так говорить. Я знаю, что все дерьмо. Я знаю, что все против правил. Но, блять, соберись в конце концов и выживи. Живи, Чанёль, черт тебя подери. Это все, — он словно мимолетом указывает на окно, — Твоя жизнь. Она у тебя одна. Другой не будет. Они возвращаются вместе, и Чанёль опускает на плечо ему руку; в этом — спасибо. Пока немое, но Лухань чувствует и кивает в ответ. Разговор плавно перетекает в обмен последними новостями; Бэкхён сообщает о том, что вместе с Сехуном они обдумывают участие в национальном музыкальном фестивале, и Цзытао сразу же предлагает помочь им с аранжировкой, чем вызывает очередную волну одобрения. Чанёль понимает — ему его не за что ненавидеть. Цзытао искренен. — Я очень рад с тобой познакомиться, Чанёль, — улыбается тот с легким пикантным акцентом, — Наслышан о тебе, — добавляет и протягивает руку; Чанёль отвечает ему крепким рукопожатием, когда замечает испуганный взгляд Чонина — украденный. Пак не видит времени, лишь одно не остается за кадром — Цзытао Чонина согревает собой. Своим голосом, мыслями, поиском. Они говорят часы напролет, лишь изредка позволяя кому-то вторгнуться в их наскоро сотканный мирок, и, кажется, мимолетно Чанёль замечает черноту в широко закрытых глазах Чонина, вновь направленных именно на него. Паку больно и хорошо; он хочет и не хочет еще от Цзытао. Понимает, что простейший из выходов — ненавидеть его, ведь для этого есть самый главный повод — (не) его мальчишка, что ищет объятий у другого. Но шестым чувством Чанёль вдруг слишком чисто, слишком отчетливо понимает, что, быть может, в Цзытао его выход — своеобразное спасение; ведь Цзытао — отражение его когда-то потерянной под гнетом университетских обязательств мечты. Уже ночью, когда изнеможенные своим же обществом, все разошлись по общежитиям, Чанёль допивал свой кофе в компании греющихся в руках друг друга Луханя и Минсока. Они ждали такси. — Он в хороших руках, — вспоминая мимолетные касания пальцев Чонина, которыми тот пробегался по выбритым вискам Цзытао; как улыбаясь, он прижимался губами к чужой впалой щеке и, как обычно, надышавшись пряного кальяна, в итоге задремал, опустив голову на широкое цзытаовское плечо. Чонин — звереныш, не в его правилах слабость, что в чужих глазах — нужда чужого внимания. — Я люблю его, — продолжает Чанёль, не замечая застывших взглядов напротив, — Да, ребята, я его люблю. Пак смотрит на переплетенные пальцы Луханя и Минсока и вдруг понимает, что он герой не того романа, в котором душащее отчаяние становится отправной точкой в пропасть без дна; пропасть, которую роет он сам. Чанёль помнит куски грязи, что голыми руками выгребал из разодранного рта Луханя; как за шкирку швырял его против воли в ванную, где прозрачной водой заливал забитые слякотью глаза. Как успевал за мгновение до очередного падения за миллиметры ткани ухватить; как вытягивал сопротивляющееся сознание назло каждой сволочи, убеждающей его в единственном выходе — шаге в. Он знает, если подобное случится с ним, если подобное, наконец, настигнет его, ведь он меж позвонков чувствует словно могильный лёд — тащить его будет некому. Чанёль не в обиде, ведь понимает, что люди нужны друг другу лишь тогда, когда их связывает общая боль. Чье-то счастье — та стена, о которую лишь ногти ломать; а следом — позвоночник пополам. — Почему ты не скажешь ему? — под столом Лухань бьет Минсока по колену; вопрос повисает в воздухе. — Я изменился, — острием улыбки полосует Чанёль, — Он изменил меня. В ту самую секунду, когда позволил мне быть настоящим. Он дал мне понять, что я не умел любить ни себя, ни свою жизнь. Что все, чего я добился за эти годы — потеря за потерей. У меня нет права тянуть его за собой. Быть настоящим не значит любить. — Чанёль, перестань все усложнять... — теряет контроль Лухань, раздраженно выдыхая в воздух, игнорируя укор во взгляде Минсока. — Я вдруг понял, что хочу принадлежать только ему, — смеется в пустую чашку Чанёль, а Лухань прячет откровенное негодование, уткнувшись Минсоку в шею; тот сетует, что его дыхание огненное. — Только Чонин никогда не был моим. Все, что мы имели — ошибки и слова. — Чонин стал твоим в ту самую секунду, когда вы столкнулись на митинге. Они замолкают, и фары подъехавшей машины слепят их осоловелые глаза. Проезжая погрузившийся в сон студенческий городок, в недрах которого затерялся его маленький мальчишка, Чанёль вдруг понимает, что сегодня третье воскресение месяца — их ночь. Он выстукивал знакомый лишь им ритм в дверь его комнаты, всегда приносил с собой суши и вино; они смотрели выбранный наугад фильм, а затем из окна первого этажа бежали вон. Машина рвалась по пустым дорогам, увозя их, шальных и вольных, дальше от оков большого города. Просыпались они неизменно в квартире Чанёля и прогуливали первые сонные пары, слишком занятые друг другом. — Пора заняться собой, — выдыхает в затянутое небо Чанёль и, расплатившись с таксистом за дорогу, перелетая ступени, поднимается в свою квартиру. Кружащий по пустым комнатам ветер остужает его пылающую голову. В день, когда Чанёль ставит финальную точку в своем дипломе, он не осознает, что собственными руками разрывает черную дыру. Когда Пак покидает кабинет своего научного руководителя, он видит, как свободный от последнего экзамена, мертвенно бледный, будто покрытый матовым налетом асфиксии, Лухань прыгает в объятия примостившегося на скамье Минсока и вырывает из собственных легких: — Свобода. Чанёль тенью бредет за ними, наперевес сбивающей с ног усталости, улыбающимся друг другу наступившей летней легкостью. За завтраком они собираются пить за выпуск Луханя из магистратуры. Но вместо тостов с примесью смеха свободного, вместо теплого хлеба и красного вина, Чанёль лишь только смотрит на Чонина, перебирающего на запястье Цзытао «К Элизе» Бетховена. — Ты улыбаешься, — шепчет ему на ухо Бэкхён, неожиданно оказавшись рядом, — Так продолжай в том же духе, понял? — Уже уходишь? — вопросом на вопрос уворачивается Чанёль и проводит ладонью по его идеальной укладке. — Ублюдок, — смеется в ответ Бэкхён и кивает в сторону Сехуна, — Мне так хорошо сейчас. Не рушь меня, пожалуйста, не надо. Чанёль усмехается и убирает руку в карман, где до скрежета сжимает стальной корпус замершего в монотонном молчании телефона. Признаться себе, что душными вечерами, ледяной водой промывая ослепшие бессмысленной наукой глаза, Чанёлю было с т р а ш н о захлебнуться единолично этим самостоятельно выбранным одиночеством. И, если сперва он позволял себе обманываться редкими звонками Бэкхёна, то позже, когда телефон умолк окончательно, Чанёль обнаружил себя на грани. И вот сейчас — контрольный. Пак кротко кивает и встает из-за стола. — Нам, пожалуйста, два айс-латте с карамельным сиропом, — теплая ладонь ложится на плечо; подняв глаза, Чанёль видит яркие-яркие смеющиеся над ним глаза и маленькие пятна-морщинки вокруг. Он не может не улыбнуться в ответ. — Надеюсь, ты не разлюбил эту сладкую дрянь. Прошло больше полугода с того момента, когда сердце Чанёля миновало самые долгие временные рамки, не в силах стереть из подорванного сознания последнее мгновение их близости. Он надеялся, честное слово, надеялся, что тихий рокот его не выключаемого ноутбука вперемешку со статичным желанием стать человеком прямоходящим вычеркнет память о Чонине, если не напрочь, то до того состояния, когда сердце не сжимается от одного лишь упоминания имени. — Я подам на тебя в суд за слежку, — Чанёль забирает из чужих рук охлажденный кофе и придерживает дверь, следом выходя на залитую солнечной краской улицу. Компанию они оставляют без единого объяснения; совсем как тогда — в прошлом. — Хён меня вытащит, — качает головой Чонин и не спеша потягивает свой кофе, пока Чанёль борется со шкодливой усмешкой, — Ты ведь сам желал Мин-хёну ни одного провального дела. Чанёль побеждено разводит руками, позволяя Чонину с довольными возгласами издеваться над ним — себе же в радость. Они молчат до тех пор, пока безумство Мёндона не остается за их спинами. — Как ты, Чанёль? — выдыхает Чонин, пытаясь скрыть в голосе нервозность предательскую, — Чем живешь? — Я... неплохо, да, я в порядке, — пожимает плечами Чанёль, — Защищаюсь через две недели. Господин Чан пообещал мне постоянное место в холдинге... правда, еще никто не знает... — Чанёль прекрасно понимает, почему, поклявшись себе ни с кем не делиться подобной информацией, вновь обнажается перед Чонином. — Чанёль! — восклицает тот и, забыв о полном стакане кофе, бросается ему на грудь, обнимая за шею, — Я же говорил, что он верит в тебя! Все месяцы твердил, а ты не слушал! Потому что Чонину не все равно. Пак смаргивает с глаз воспоминания, в котором мальчишка, подпевая утреннему хит-параду, разбивает в сковородке яйца, пока сам он, слоняясь из угла в угол, ждет одного единственного звонка, который в итоге стал шагом в ненавистную статичность. — Не волнуйся, слышишь? — Чонин целовал его легким укусом, — Ты ведь лучший. Я уверен, что однажды ты займешь отдельный кабинет в этой консервной банке. Чанёль лишь смеялся, прижимая его разгоряченными лопатками к холодному стеклу, и уворачивался от недовольных толчков в бок. Чонин замирает, когда их лбы соприкасаются; Чанёль выдыхает ему в губы свое потаенное «я — т в о е». И понимает, что еще мгновение, и он вновь ко всем чертям сорвется. И разобьется нахрен. — Он знает, — Чанёль смотрит, как непривычно холоден и резок Цзытао в присутствии Чонина, — Он знает обо мне, когда я рядом с ним, — в собственных сухих руках Чонин прячет нечто обреченное, отдаленно напоминающее оскал. — Только идиот может не знать, — усмехается Лухань в ответ, когда Цзытао цедит сквозь зубы то, что оставляет на лице Чонина продольный, кровоточащий. — Как мне разлюбить его, Лу? Как мне доказать вам всем, что чувства ничто? — Чанёль смотрит на него в упор — в глазах, где обязаны быть ответы на его риторические, по нулям. — Ты уже доказал, — Лухань хлопает его по плечу и саркастически ведет бровью, встречая взглядом вернувшегося из уборной Минсока. — Когда Чонин начинает рассказывать о нем, всякий чертов раз, когда я слышу это «мы с Тао...», честное слово, я н е м о г у. Чанёль не замечает сперва скольжение тени возле себя; Лухань же, подобно всякой твари, не считает себя обязанным предупреждать. Лухань ждет благодарности в будущем, сжимая под столом руку Минсока. — Иногда просто любить кого-то недостаточно. Когда ты не можешь дать ему и сотой доли того, что он заслуживает... по праву заслуживает. А Цзытао может, и он дает ему это каждый чертов день. — Ты уверен, что твоя теория работает? Чанёлю кажется, что кровь хлынет из горла, когда понимает, что Чонин — над ним; он поднимает взгляд — глаза сужены, глаза красные, во влажной пелене. Лухань порывается остаться, но Минсок учтиво толкает его из-за стола. — Ты не заставил меня сомневаться. Чонин смеется — слезами заливает свежее рассеченное лицо; Чанёль срывается с места следом, толкает стекло двери, не боясь под ногами увидеть осколки косые. За спиной он слышит просьбы остаться — мольбы даже, но продолжает бежать. И на вопрос «от кого» отвечает ударом в легкие — задыхается. Домой его заставляет вернуться нестерпимая головная боль и десяток пропущенных звонков, погибших в выключенном телефоне. Ища по всем карманам ключи, он сперва не замечает сгорбленного человека возле своей двери. Цзытао. Тот молча поднимается на ноги; ждет пока Чанёль откроет дверь, чтобы пропустить его внутрь квартиры. За столом в кухне он гнет пальцы на девяносто градусов. — Зачем ты здесь? — наконец находится Чанёль, ставя перед ним бокал горячего чая. — Как же я хочу избить тебя, — усмехается Цзытао, — Чтобы ты месяц с больничной койки встать не мог, чтобы мочился под себя, чтобы тебя драло изнутри. Но я понимаю, что твоей вины в моем проигрыше нет. И это меня жрет, жрет до костей. Лучше бы вы с Чонином попались мне на глаза, лучше бы я увидел вас вместе. Чтобы мне было на что опереться. Чем оправдать свою слабость. — Мы не такие суки, какими ты нас считаешь. — Это пиздец, Чанёль, пиздец любить того, кто не любит тебя, хоть и обещал, — Чанёль чувствует судорогу вдоль по всему телу, потому что понимает, что Цзытао не просто сломан — он напуган тем детским, поглощающим страхом, от которого нет укрытия, — И я ненавижу себя за то, что так долго не замечал, что сам попался в свои же сети. — Чонин не любит меня. Никогда не любил и не будет. ( — Ты меня пугаешь, но именно поэтому я все еще здесь.) — Чем раньше ты перестанешь исполнять роль независимого ублюдка, тем раньше ты перестанешь мучить всех близких тебе людей. Чанёль вжимает ногти в кожу ладоней. — Чонин рядом со мной умирает. Я травил его собой несколько лет, собственными руками душил в нем только что зарождающееся желание жить. Но рядом с тобой... — Рядом со мной он, наконец, понял, что только с тобой он жил. Знаешь, даже когда я его трахал, когда себе на радость доводил до беспамятства, в ответ я слышал твое имя. Воздух тлеет вместе с этими словами; на лице Цзытао расплывается улыбка. Одним глотком он допивает свой чай и встает из-за стола. — Я не боюсь потерять его, — говорит он полушепотом — прячет дрожь предательскую, — Но я боюсь, что ты можешь позволить ему потерять себя вновь. — Значит, ты не вернешься? — Нет, моя двухгодичная стажировка в любом случае подходит к концу, и оставаться в Корее нет больше смысла. Вернусь к семье в Китай. Буду пытаться начать сначала. Чанёль не понимает зачем, но обнимает его. А затем говорит: — Прости. Цзытао разражается подступающей к горлу истерикой и уходит, не прощаясь. В день отъезда Цзытао Сеул сковывает замок матовых туч — нечем дышать; Чанёль сдавливает сознание в тисках пустых терминов и диаграмм, олицетворением которых на днях предстоит ему стать. Будущее — камера пыток? — жует вместо кофе сахар и собирает глазами сухой ливень с неба. Звонок в дверь прорывает меж ребер дыру; у Луханя выпадает пакет из рук, когда Чанёль, окончательно растеряв свое мнимое эго, бросается к нему, и кусает до кровавого месива губы, глядя сквозь широко закрытые глаза, как разбивается о намыленный чужой рукой кафель осколками что-то среднее между жизненно важным и нет. Лухань не позволяет себе ни малейшего движения до тех пор, пока Чанёль не перестает бороться с рвотной дрожью. Они ползут вниз по стене, и Чанёль зарывается лицом в разведенных коленях. — Как же я ненавижу это, — Чанёлю терять нечего — его плечи мелко подрагивают, а сам он перестает сдерживать разрывающий глотку ком, чье ядро — живой организм из неимоверной злости, и выход лишь один — сорвать горло честнейшим ором. И Чанёль орет Луханю в грудь; чувствует размеренное биение чуть накренившегося сердца, руки — повсюду, прижимают ближе, но не обнимают. Лухань достойно держит дистанцию, потому что понимает — они не принадлежат друг другу, а всего лишь друг для друга. — Заебало жить не за себя. Заебало находить в этом успокоение. Лухань улыбается; вот оно. — Наконец ты нашел ответы на все свои вопросы, — Лухань прижимается губами к его виску, — Это и есть любовь, диди. Твоя первая любовь. Самая настоящая. И пока Чанёль тихо плачет, Лухань уводит его в спальню, где помогает раздеться: толстовка, пропитанная литрами растворимого кофеина, летит в приоткрытую балконную дверь. Грудь морозит, Чанёль чувствует себя невыносимо уродливо и спешит забраться под одеяло — принимать себя о б н а ж е н н о г о все еще кажется дешевой пародией на игру в свободного. Но Лухань ложится рядом, когда ведет пальцами по проступающим ребрам и шипит, что он чертов эгоистичный мудак, а затем звонит Минсоку и говорит, чтобы привез человеческой еды и пару бутылок. За эту неделю они учат Чанёля мириться в тисках нового мира; и чужое дыхание на гранях своего карточного домика больше не вызывает прежнюю ярость побежденного. Чанёль смотрит на них, на таких удивительно счастливых — свободных; каждое их движение — едино, каждое слово — волнующе принято, каждый взгляд — замечен. И, стирая грани между сном и явью, выбираясь из своего же застывшего в ледяной покорности перед лицом организма, Чанёль понимает — без своего человека рядом он не выживет. До его выпуска в жизнь остается сорок восемь часов. Чанёль впервые чувствует страх не ощутить опоры, когда придется встать на ноги. — И как ты куришь эту дрянь? Голос будто не его, не родной. Чанёль не оборачивается — город все еще на ладони; под ними — пятнадцать этажей, над — золотистый обод восходящего солнца. Чанёль стряхивает пепел и смотрит на начатую пачку — тот самый «Парламент», который от дня митинга и до дня сегодняшнего — их красная нитка на запястьях. Чонин садится рядом и забирает из его пальцев сигарету, превращая Сеул в мимолетный дым. — Как в первый раз. — Ты злишься на меня? — в его голосе засечка спичкой. — Не знаю, — не медля отвечает Чанёль, — Может быть. Он вспоминает, как каждый чертов день, семь дней в неделю слышал на том конце провода монотонный ультразвук. — Лучше бы ты ненавидел меня, — усмехается Чонин, и его голос наполняется желейным раздражением, что воздушно-капельным в Чанёля, — Лучше бы наорал на меня! Ударил меня! Сделал хоть что-нибудь! Господи! ДА ПОСМОТРИ ЖЕ ТЫ НА МЕНЯ! Чанёль смотрит; доли секунды даются ему с тонным грузом. И он пока не справляется. — Почему ты мне ничего не сказал? — Чонин хрипит то ли от крепости сигарет, то ли от того же недуга, которым болен Чанёль, — Почему... — Я говорил, — обрывает его усмешкой колкой Чанёль, — И ты ушел. Скажи, когда ты променял поступки на слова? — Почему ты не сказал после? — Потому что ты стал счастливым. Чонин жжет пальцы об окурок огнем из собственного нутра. — Я был счастлив с тобой. Если бы я только знал... Это выше его сил; Чанёль до боли в глотке сипит, швыряет переломанный окурок в пустоту и жмурит глаза — грудь саднит, его самого тоже. — Не разыгрывай комедию, Чонин. Ты все, блять, прекрасно знал. И своими руками уничтожил, — Чанёль рычит ему в лицо, превращая шум утреннего Сеула в беззвучный вакуум. На мгновение теряя равновесие, Чанёль поднимается, лавируя. Ветер забивает глаза ему на радость. Чанёль вспоминает. — Ты помнишь, как мы впервые оказались здесь? Помнишь, как стоя на этом самом месте, ты просил разрешения нарисовать на моих руках свои глаза? «— Потому что я хочу увидеть твое». И к чему пришли они в итоге? Тогда, полтора года назад, Чонин был синюшный и тонкий, не способный открывать глаза без его помощи. Да, их свела студенческая жажда перемен и отточенный марш против правил, но именно эта крыша, эта точка, эта вселенная — их мир, где они пытались, боролись и узнавали друг друга на ощущениях окончаний нервных. Здесь была марихуана, здесь они поочередно блевали, кричали, Чонин — рыдал временами, здесь начинались его первые припадки. Это все были игры — спектакли, сценарии к которым писали они сами. Но, несмотря ни на какие воспоминания, удивительно то, что в последний день детства они вновь здесь, на том самом месте, где Чанёль учился не просто любить другого человека — преодолевать собственноручно сооруженные барьеры. — Ты, серьезно, не понимал, насколько нам было сложно? Сколько раз я ломал себя в попытках достучаться до тебя? Сколько раз я переживал эти гребаные инфаркты? А в итоге ты сделал контрольный. — Не смей, ПРОСТО НЕ СМЕЙ ПЕРЕКЛАДЫВАТЬ НА МЕНЯ ВСЮ ВИНУ, — Чанёлю кажется, что сплетение вен у самой его шеи сейчас рванет — это не ярость, это мольба перестать, — Я был младше, я был... — И? — взгляд Чанёля не читаем, — Поговорим об ответственности? — и Чонин впервые не выдерживает его глаз, своим потерянным видом сбивая с Чанёля всю накопленную злость, — Рассказать тебе о том, что невозможно любить с перерывами? — Я любил тебя, — произносит Чонин, вторя порыву свежего ветра, что сродни хлысту по обнаженному сердцу Чанёля; первый удар он выдерживает, — Но было уже слишком поздно, когда я признался себе в этом. В Чанёле зияет пустота; и вместо слов — абсолютное непонимание как добиться, за что они с ними же вот так. Пак просто прижимает Чонина к себе, укладывая голову на плечо, а затем гладит руками по подрагивающей спине, не чувствуя сопротивления: — Скажи, а той ночью, когда мы в последний раз были вместе... зачем? И Чонин его отталкивает. — Потому что любил тебя! Твою мать! — кричит, замахиваясь по воздуху; и глаза, господи, глаза наполняются совершенно отчаянной безысходностью, загнанностью в угол из собственных, быть может, ребяческих, жалких и даже эгоистичных, но страхов, — Мне было страшно. Так страшно, Чанёль. — Конечно, тебе всегда страшно, — усмехается он и, на мгновение взглянув на часы, направляется к выходу, — Это идеальная стратегия, молодец. Давай, может, напоследок продемонстрируешь один из своих излюбленных припадков? За шагом шаг — Чанёль ползет вперед в будущее, стирая колени в мясо. Потому что пустота за спиной помочь ему подняться не в состоянии. Через пару часов Чанёль без особого труда защищается. Страшное чувство — опустошение, что давит на вспоротую по былому шву грудь всякий раз, когда осознание того, что произошедшее — паршивый замкнутый круг, накрывает беспроглядной волной. Непонимание смысла самых простых движений после вторичной потери Чонина превращает Чанёля в безвольное существо. Единственное, на что он способен — драть грудь на живую, выскабливать кровоточащую кожу, что дарит лишь новые очаги гнева от невозможности сдвинуться с этого прогнившего, просевшего до мясистой почвы места до тех пор, пока календарные дни не перевалят за определенный день — в ы п у с к. В жизнь. Чанёль едва ли осознает, что пустило его в пятом часу по пустой трассе рваться к памятному озеру. « — Это эмоциональная ловушка, — шептал Чонин, дрожащими после очередной истерики пальцами выстраивая на навигаторе абсолютно рандомные координаты, и умолял, своим невозможно загнанным голосом умолял отвезти его как можно дальше, и чтобы ни один сантиметр земли не было знаком, — Слишком много разговоров, и никакого толка. Смысла не вижу ни в ком, ни в чем». Сколько любви положено законных шансов, — тонкий камень рассекает спокойную воду, словно острием грифеля чертя идеальные круги, — Сколько еще мы обязаны пытаться? Чанёль боится случайности — вот так встретить его на оживленной потоком улице, остановиться напротив и, заглянув в глаза, не найтись ничем лучше до тошноты банального «привет, как дела? не подыхаешь, как я?». Позже он получает сообщение от Сехуна; тот в очередной раз напоминает ему место и время проведения выпускного. Отъезд Цзытао должен был стать их новым началом — своеобразным стартом к поиску заслуженного успокоения, но... в итоге они, сами того не понимая, друг за другом спиной отправились в свободный полет на разных полюсах. Поэтому в тот раз Чанёль отвечает согласием. После пылью покрытой официальной части, Сехун вылавливает Чонина в толпе белых воротничков и толкает в вызванное заранее такси. После до самой высадки следит за его спокойно сложенными в замок руками. Клуб переполнен; Чанёль вваливается в переполненное чужим дыханием помещение и ловит на себе десятки знакомых глаз, но не отвечает ничем кроме безразличия. Прожекторы — гипнотизеры, полосуют его тело иссиня-алым лаком, музыка — рвет уши, и Чанёль отвечает разразившемуся в пустоте хаосу. Кто-то хватает его за локоть и вливает в рот первую рюмку соджу; Чанёль утирает губы и отправляет промчавшемуся мимо безымянному мальчишке свою беспечную улыбку, топя в подступающем к глотке жаре желание подтянуть его к себе ближе — испытать доверие. Вот только мальчишка тот с головой ныряет в сошедший с ума танцпол, и Чанёль замечает, как тот в два счета настигает своего пластичного спутника. И целует его — собственник чертов, счастливый. Сехун обнимает его со спины и говорит, что все уже в сборе. Зайдя в зону бэк-румов, Чанёль не может сдержать улыбки — он среди своих, в своей стихии. Люди словно блестящий порох, что разлетается из заряженной пушки легким налетом на чужие головы. Чанёль осматривает на свету переливы радуги на собственных сухих руках и опрокидывает вторую рюмку. Ведомой толпой своих же, он оказывается где-то между сном и явью — огни прожекторов слепят, тело — просит. Чанёль танцует — это кома; его мозг — вата. Ему хорошо. — Хорошие мальчики не пьют такое дешевое пойло, — даже рвущим сознание битам не перекрыть этот голос. И легкий сарказм высоких нот — Чонин тотально пьян, и это не розыгрыш. Он обнимает его со спины и опускает ладони на бедра; Чанёль давится газом, сдавливающим в пружину легкие — они в ловушке друг друга, толпа вокруг — голодные до драмы волки, что заставляют их льнуть влажными телами ближе друг к другу. — Большие мальчики не нуждаются в советах всяких отбившихся от рук и пробравшихся на взрослый праздник малолеток, — усмехается Чанёль, когда чувствует горячий выдох на своей шее; немного винограда, немного спирта, — Ты пьешь вино в клубе? Кто пустил тебя сюда, малыш? — Эй! — смеется в ответ Чонин и заставляет повернуться лицом; он раскрасневшийся, мокрый, желанный. И против правил снова и снова кусает свои невозможные губы, — У меня осталось еще немного, пойдем, опустошим мой тайник. Или позвонишь родителям? Чанёль переплетает их пальцы воедино и в этот момент ощущает до отвращения правильное чувство — целостность. Они взлетают вверх по ступеням, чтобы отворить двери в реальный мир; а там, словно в облаках, Сеул свежий — такой, каким навсегда останется в их памяти. Редкие, приправленные соджу и хорошим мясом возвращаются к своим семьям со службы улыбающиеся тихому вечеру мужчины под сорок; пожилые дамы выгуливают своих питомцев; компании школьников с расслабленными форменными галстуками несутся домой с последнего сеанса. Т и ш и н а. Чонин всегда знал, как уберечь Чанёля от очередных ошибок. — Вернулся к жизни? — У меня сегодня железный повод и оправдание для дальнейшего существования. — Считаешь, что теперь имеешь полное право заливать свою жизнь всякой дрянью? Чанёль смеется и сжимает его руку крепче — опускает взгляд на живой замок, и шкодливая улыбка трогает уголки его губ. — В чем дело? — спрашивает Чонин, смутившись, — У меня на лице что-то? Почему ты смотришь? — Я так давно не видел тебя. — Напомнить почему? — в его голосе нет ни злости, ни обиды — тех недосказанностей, которых так опасался обнаружить в нем Чанёль однажды, — Потому что, если мне не изменяет память, ты ушел первым. Чанёль оглаживает большим пальцем его острые косточки. — Если бы я остался, стало бы только хуже. — Что может быть хуже, чем влюбиться в меня? — Чонин вздрагивает, а Чанёль понимает, что на нем кроме тонкой рубашки ничего нет. — Опустить тебя, — отвечает он и, не имея никакого права, прижимает его к груди, кутая своим плащом, — Знаешь, иногда я пытаюсь взглянуть на нас со стороны, и мне хочется верить, что мы можем дать друг другу еще один шанс. Но затем я открываю глаза и понимаю, что ты жив и без меня. Чонин порывается вырваться из его рук, но Чанёль держит его слишком крепко — долгожданно. — Я люблю тебя, Ким Чонин, — улыбается Чанёль, дрожащими пальцами приподнимая потерянного мальчишку за подбородок, — И мне больше не страшно признаться себе в этом. Эти слова — глухое эхо на остывшей разом улице. Чонин мелко качает головой, и его бьет дрожь; Чанёль знает, что следует за началом метаний. — И это слишком страшно, — шепотом продолжает он, — Понимать, что ты фактически дышать не можешь без человека. Что ты нуждаешься в нем настолько сильно, и когда он вновь и вновь появляется в твоей жизни, ты ощущаешь себя в тупике. Потому что просто не понимаешь, что должен сделать, чтобы в этот раз он, наконец, остался. Чонин смотрит на него своими невозможно умными, покрасневшими глазами. И руки сжимают Чанёля до рези. — Скажи что-нибудь. Паника, липкая паника — кокон, в котором Чанёль задыхается от нехватки искомых в глазах напротив ответов. Ему совершенно невыносимо, что в приближающейся реальности Чонин обрывает его единственным «поздно», а затем промеж ребер «будущего больше быть не может». Чанёль на доли секунды прикрывает глаза — их озеро, последнее лето осело на выкрашенных волосах Чонина, и пара процентов на общем айподе — утопия. — Скажи, чтобы мы могли... — Я хочу тебя, — шепчет Чонин, собирая с лица Чанёля по крупицам животный страх, — Хочу настолько невыносимо, что у меня сердце заходится. Чанёль срывает дыхание. — Так возьми меня. Забери к себе. — Если я сделаю это, я потеряю себя. Потеряю все то, чему ты научил меня. Я вновь задохнусь тобой. — Где ты эту чушь вычитал? — Чанёль орет на всю улицу; он понимает, это защита Чонина, это — его ловушка, в которой прятаться легко и едва ли болезненно, — Это не твои слова, Чонин. Потому что я знаю, ты еще веришь. — Ты не можешь любить меня. Во мне нечего любить. — Хорошо, я не люблю тебя, Чонин. Потому каждый сантиметр тебя — мое всё, — он проводит пальцами по чониновым спутанным ветром волосам, — Господи, как же я ненавижу тебя. Чонин сжимается; Чонин опускает глаза и следом шепчет: — Кажется, настала та самая часть, в которой ты уходишь. И Чанёль уходит. Следующий вечер застает его на западном берегу реки Хан; Чанёль не спеша бредет мимо хрустальной умиротворенности окружающих его людей, словно боится расколоть их мимолетное счастье быть друг с другом своим ледяным забвением. Летнее солнце — золотом расшитая ловушка, в которую Чанёль уверенным шагом загнал себя без сожаления. Под слегка остывшими лучами ему не приходится убеждать себя, будто бы собственное выцветшее тело наполняется былым светом — он чувствует, как голова опустошается, мысли — исчезают. Становится абсолютно неважно, что сердце его — гниющее месиво, пронизанное белым червями бесчисленных попыток. Неважно и то, что за покатыми плечами теперь уже по всем статьям абсолютно официально пересечена финишная прямая, что давит на стертые позвонки глянцем золотой медали — блестящим образованием, применение которому он не готов терпеть ради осуществления своих призрачных амбиций. Будучи заложником успеха собственных родителей, с самого детства он выявил формулу своего счастья — быть незаменимым, быть важным для общества, вращаясь в гуще которого, он приобрел не только головокружение, но и катастрофические мигрени. Ему двадцать четыре, он полон снаружи — пуст внутри; он существует среди многих, рядом с ним — нико... Затертый томик Керуака падает на дерево пирса в сантиметрах от его раскинутых рук. — И все же ты за мной следишь, — не поднимая глаз, Чанёль чувствует его над собой — сбитое дыхание, горящие глаза и легкая улыбка на тонких сухих губах. — Ты слишком очевиден для меня, — выдыхает Чонин, а Пак не может оторвать взгляд от своей книги, которую отдал мальчишке в первую неделю их знакомства, — Меня заебало, Чанёль. Заебало видеть тебя, разговаривать с тобой, касаться твоей кожи, но совершенно не чувствовать. Чанёль видит его тронутые судорогой пальцы, но не порывается переплести со своими — целованными солнцем. Слышать настоящее, упуская всего несколько жалких секунд, от похоронившего однажды себя Чонина — его личная награда, ради которой он готов сорвать с шеи все прежние медали. — Когда я вчера вернулся в общагу, мне на глаза попалась эта книга. «Мне нечего было никому предлагать, кроме собственного смятения». Я знаю, насколько она важна для тебя. И я понял, что пора тебе ее вернуть. Чанёль пробегается пальцами по огрубевшему корешку, и кожу колет не умершая еще память о душном лете четырьмя годами ранее, когда Чонин, скептически фыркнув, швырнул еще новую книгу в свой рюкзак лишь для того, чтобы не обидеть своего еще неизвестного, но удивительного знакомого. И вот они здесь, вместе, выползшие из черной дыры собственных бредовых убеждений и совершенно идиотских страхов, смотрят в глаза друг другу не высказанными мольбами о приюте. — Я перелистывал ночью вызубренные наизусть страницы и понял, что я тот самый Сал, который (не) знает о Дине каждую гребаную деталь: что по утрам ты, еще не до конца проснувшись, долго лежишь с закрытыми глазами, чтобы набраться побольше сил; во сколько ты принимаешь свои витамины, и какие звуки вызывают у тебя раздражение; что ты пьешь кофе исключительно с соевым молоком, а все, что содержит сахар, называешь белой смертью. И, черт возьми, каждая из этих мелочей, невозможность выкинуть их из моей памяти, сознания, сердца, заставляют меня чувствовать себя целым. — Чонин-а... — Чанёль сжимает крепче книгу. — Знаешь, я ведь правда думал, что смогу. Двигаться дальше без тебя. И Тао... у меня почти получилось убедить себя, что с ним я смогу прожить и пять, и десять лет. Что он станет моей семьей. Но... меня никогда не покидала не мысль — надежда, что однажды, даже держа за руку его, на улице я столкнусь с тобой, чтобы дать нам еще один шанс. Ты понимаешь, что я пытаюсь сказать тебе, Чанёль? Даже уехав в другой город, страну, континент, ты не перестанешь быть для меня всем. Я могу без тебя идти вперед, но всегда буду возвращаться только к тебе. — Тебе не кажется, что слишком поздно для правды? — Чанёлю не стыдно за свой сиплый голос — по губам течет его живучая рвота о потерянном. — Прости меня, Чанёль, прости за то, что я не верил, — словно не слыша, Чонин обнимает себя руками и принимается мелко раскачивать дрожащее тело, — Я люблю тебя. Как любил на протяжении всех этих бесконечных годов, как буду любить всегда. Между ними — считанные сантиметры, которые мгновенным касанием пальцев по губам преодолевает Чанёль. Он очерчивает сухую кожу нижней губы, вызывая у Чонина задушенный выдох, словно перенимая на себя часть того страшного груза, которым давил себя он все эти годы. Пару мгновений они, замерев, смотрят друг другу в глаза, а затем: — Ты позволишь... — Пожалуйста, — шепчет Чанёль ему в губы. Чонин целует осторожно, не скрывая страха быть отвергнутым. Но Чанёль лишь льнет ближе — прижимая его, дрожащего и смущенного, к себе ближе — так, чтобы Чонин понял, что он его больше никуда не отпустит. Целовать его — необходимо, как и гладить по подрагивающей спине и переплетать пальцы. Улыбаться в поцелуй, чувствуя, что он отпускает себя — всхлипывает, теряет воздух. А Чанёль дарит ему новую порцию кислорода, взамен себе забирая все еще невысказанные страхи и просьбы — пробегается пальцами по пояснице, взмокшей под футболкой, и превращает их в пепел. А затем укладывает его голову себе на плечо и шепчет едва различимо: — Ты мой, Чонин. И, если мы вновь будем погибать, то на этот раз вместе. Ты понял меня? — а затем оставляет до смеха целомудренный поцелуй на родных припухших рубиновых губах. Всего несколько месяцев назад подобные слова разбили бы Пака в прах; год назад он был лицемерно заявил, что данная дрянь — не его забота. Но сейчас, сидя на берегу застывшей в своем извечном спокойствии реки, держа в руках человека, которому он отдал свое сердце, Чанёль понимает, что, наконец, обрел того, кому он будет д а р и т ь. И, если в итоге потребуется, он отдаст себя до последней нитки. Хотя, кого он обманывает, он уже давно это сделал. Без мимолетного сожаления. — Нет, Чанёль, мы будем жить, — выдыхает Чонин и улыбается ему сквозь застывшие в глазах слезы. Часы медленно стекают в воду; палящее солнце тонет в зашедшей на сапфировом небе луне, а Чанёль не отпускает мальчишку от себя ни на сантиметр, лишь ерошит пушащиеся на ветру волосы и растирает озябшую кожу ладонями. — Кстати, я так и не поздравил тебя, выпускник, — в полудреме произносит Чонин и чуть разворачивается к нему лицом, — Ты сделал это, несмотря ни на что. Чанёль касается губами кончика его носа. — Я сделаю еще больше, вот увидишь, — отвечает, не спуская глаз с лунного света, что, словно ворсом кисти, освещает лицо Чонина; а тот смотрит на Чанёля с такой восхитительной надеждой, что тот лишь доверчиво льнет еще ближе — замок на груди, — Потому что теперь я знаю, что ты — за моей спиной. Чонин понимает; поэтому лишь молча кивает и оборачивается к воде. А Чанёль наблюдает за полуулыбкой на его все таких же алых, наверняка саднящих губах, и понимает, что их дорога перестала быть воистину летаргическим сном, из которого они попеременно вытягивали друг друга на волю — в реальность. Теперь они вдвоем на поверхности, которая, быть может, пугает своей зернистой маркой почвой — дышащей. Но упасть больше не страшно ни на спину, ни на колени — его силы заключены в неожиданно выросшем мальчике — молодом мужчине, который из мечты превратился в жизнь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.