***
Открытые глаза, расширенные зрачки. Дрожь. Корка бинтов на плече. Обезболивающее, вводимое под кожу тонюсенькой иголкой. Непроизвольный стон вырывается, да так и тает мгновенно в тяжёлом воздухе.***
Человек… Важный человек. Чувство тока от его рук. Чувство страха от его глаз. Чувство вымученной покорности от его прикосновений. Ах да. Иван. Лучший враг, которого можно представить. Худшая кара, которая может исторгнуться на тебя.***
Ровная боль по телу, как вторая кожа. Темно. Тепло. Спокойно. Иван рядом, его руки чистые. Обнимает, охватывает, кажется, всесторонне. Отталкивать не хочется, только поспать. И обезболивающего ещё.***
Сознательный контакт. Улыбка, что-то о самочувствии… Скалюсь в ответ — губы не слушаются. Боже, как больно-то. Как будто разгрызли нутро. Иван садится на край постели, в дверях застыл хмурый костлявый паренёк. Шинель на нём болтается, как на колу. — Коля, давай бинты и спирт. Боль впервые пробуждает сознание, а не отталкивает его на тёмный берег, как волны — скрипучую лодку. Зубы кусают кожу на руке, пальцы сжались до белизны костяшек. Перевязка заканчивается.***
— Ублюдок, — говорят мои губы. Это правда. Ну, с точки зрения разбитой во всех смыслах державы. Сознание такое чертовски ясное, что хочется в темноту, тёплую, вязкую, окутывающую. В ней ничего нет. — Тише, Гилберт, тише, — шепчет, наклонившись к моим коленям. Всхлип раздирает грудную клетку. Опять боль, чтоб её.***
Корка бинтов, уколы, едкий запах перекиси. Тревожные сны, дурные предчувствия. — Спи, Гилберт. — Не могу. Иван вздыхает, ложится рядом, лицом к лицу. Хочется взвыть — стало больнее. Крепкими пальцами ведёт по волосам, кладёт ладонь на шею. Тонкая и звонкая дрожь разбегается по телу. Ох, чёрт. — Спи, глупый.***
Холодный колкий снег, горячий едкий дым. Тяжёлая шинель на острых плечах. Февраль. Разъедающий воздух стекает в лёгкие. — Гилберт, есть иди, а то не достанется. Прибалты, бледные, измождённые предатели, — по одну сторону стола. Клюёт носом малыш-Латвия, баюкая в сознании гладкие пули; осунувшийся Литва затравлено смотрит на тарелку с похлёбкой; равнодушный Эстония автоматично скребёт ложкой по дну жестяной миски. Жёсткий стул, дрожащие пальцы. Первое выступление, дебют. — Не подавитесь, товарищ Байльшмидт, — вскидывает непропорционально-большую голову Латвия. Огромные мутные глаза смотрят куда-то сквозь.***
Слабость рук и ног, сонливость, спеленавшая тело, как заботливая мать. Снова больно. Боль гладкая, ровная и спокойная, как смерть. Снова перевязка. Рана на спине не заживает. Красные бинты, красная вата, всё вокруг в кровавом фильтре. Иван снова зовёт белоруса. Арловский быстрым незаметным движением демонстрирует заточку. «Знай, отродье, своё место». Бинты стягивают грудь, выдавливая воздух. Жуткое ощущение. Слава богу, всё заканчивается.***
Белизна снега слепит глаза. Лютый холод ударяется о стекло. Окна покрыты инеем — останки дыхания смерти. Чувствую неизбежность. Иван приносит стакан с горячей водой, помогает выпить, ложится рядом, закрывая мои глаза ладонью. — Спи, Гилберт, пожалуйста. Отказываюсь. Сон стирает реальность, я забываю, кто я есть. — Что меня ждёт? Я знаю, я стрелял в Ивана и в его людей. Я помню, белоруса в газовую камеру отправил. Я всегда помнил, что любил Ивана. Возможно, слишком сильно, если решился напасть на него. Я помню и знаю всё, кроме своего будущего. — Действительно хочешь знать? Нет. Не хочу. Страшно так, что пальцы сводит. Иван целует меня в висок (это похоже на выстрел) и прижимает к своей груди.***
В зеркале я. С торчащими костями, колкой щетиной, розоватыми рубцами шрамов и потухшими глазами. Даже бритва в руках кажется оружием. Веду ею по щекам, срезая волосы. Чёрт, порезался. Размазываю кровь влажными пальцами. Не могу оторвать взгляда от своего отражения. Все движения совершаются автоматически. Умываю лицо холодной водой. Она, как соль, жжёт ранку. Это совсем не больно. (***
Иван протягивает мне мою форму. Окровавленная, потрёпанная, но моя. В ней я чувствую себя сильнее, в ней не так сильно дрожит тело. Снова зеркало, снова моё отражение. Выглядит немного лучше, чем вчера. — Поторопись, — шепчет Иван на ухо, несильно обнимая. Кажется, ему трудно. Долго едем на машине по заснеженной местности, пересечённой редкими деревьями. Вокруг ужасно холодно, кутаюсь в старую шинель. Ужасно хочется вернуться хоть куда-нибудь. В дом Ивана, к брату или в темноту. Было бы прекрасно. Иван сосредоточенно глядит на дорогу. Он уставший, но по-прежнему сильный. Как хорошо, что некоторые вещи не меняются.***
Брата видеть здорово. Он обнимает меня, и я его — тоже. Внешне все спокойны. Только у меня, кажется, онемели пальцы. Чертовски плохо. Иван усаживает меня на стул и словно невзначай касается пальцами шеи. Тело пробирает приятная дрожь. Точно знаю — щёки покрылись неровными красноватыми пятнами. Сам он садится невообразимо далеко (по моему мнению). Америка, громкий, нелепый и отвратительный, начинает заседание. Начинает моё уничтожение.***
Когда объявляют, что «существование государства Пруссия опасно для „мирных стран Европы и всех остальных государств”, а потому оно должно быть уничтожено», внутри что-то обрывается. И когда кто-то из стран — уже не могу разобрать, кто — говорит: — Сегодня, 25 февраля 1947 года, Восточная Пруссия теряет статус самостоятельного государства, а её территории переходят Германии, Польше и СССР, — грудная клетка будто пронзается тысячей игл. Это равно одному ядерному взрыву. Это больно. Чертовски больно. Лёгкие горят адским огнём, тело не чувствуется. Я теряю сознание. Последнее воспоминание — Иван, держащий меня в руках, и его сожалеющий шёпот: — Спи, Гилберт, пожалуйста, просто спи. Как скажешь.***
Темнота. Не чувствую. Не вижу. Не помню. Хочется очнуться, да не получается.