ID работы: 3908878

В ночь на Навскую Троицу

Джен
PG-13
Завершён
11
автор
Kopa24 бета
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 10 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Красная кровь, чёрные, обгорелые трупы, пугающие лица, стоны и плач, и безродное одиночество, тишина могильная… Мам! Мама! Михаил Старицкий «Оборона Буши»

Гром. Звон дождя над головой. Шуршание где-то во тьме. Далекие вои. Холод, который пробирает до костей. Бабушка все сидит над своим маревом – крутит-вертит его, узорчатыми стежками выплетает канву узоров, бормочет тихую молитву. Её заунывный голос сливается с каплями дождя. Шаркают призраки на деревянных стропилах, где-то позвякивает монетками домовой. С потолка и стен свисают пучки растений – голубиная трава сплетается с бузиной, желтый цвет яркими пятнами выглядывает из-под волн лаванды, сухая ромашка всюду – на полу, на широком деревянном столе, устланном домотканым полотном, у меня в волосах. Бабушка говорит, что она приносит спокойствие. На улице – страх, воет ветер, кричит буря, стонет земля, ни зги не видно. Черная ночь подходит к нашему дому, заглядывает в окна, пытается протиснуться в дверную щель. Ни я, ни бабушка, ни пучки полыни, ни россыпь сухой рябины не даем ей это сделать, и не только ей, а и всем страшным, жутким существам, духам, мутновато-туманным призракам, вытьянкам, скребущимся в наши двери. У нас в доме холодно, а там еще холоднее – под ледяной-то водицей русалкам да мавкам, под буйным ветром да нечисти всякой. Бабка поет, я подпеваю, бабка бормочет – я слушаю скрежет зубов мертвецов, что вот-вот прогрызут наши крепкие двери. В печи горит огонь, сухой и теплый, такой, что хочется к нему прижаться да погреться. Ан нельзя, там стуки страшные, злыдни сидят да всё на меня ворчат. Мне уже и не страшно. Сижу я так весь день, распутываю пряжу, что темной ночью Мара попутала, где-то порвала, допряла. Может, над судьбой она моей гадала, может, просто от вредности хохотала, ручонками своими выплетая страшные узоры и косы свои расчесывая, да только я всё равно выравниваю, расправляю, распутываю, да клевера вплетаю, чтоб неповадно было. Потом забираюсь я с ногами на лавку, обхватываю себя руками, провожу пальцами по швам магическим и бабушку слушаю. Та только и делаю весь день, что её слушаю да вечер жду. К зорям чуть успокаивается навь, прячутся за деревья страшные химеры, упыри кровавые следы оттирают, мавки обратно прячутся за берега прямо к водяницам, а матушка приходит домой с поля. Работа всё спорится, и даже засилье нечисти не может помешать росту благодатного хлеба. Теплыми летними днями весь рабочий люд от мала до велика на поля идет, хлеб собирает, призраков навязчивых крестным знамением отгоняет и рябину в лесавок бросает. Вот и скоро пойду. Как станет мне десять, буду травы по зорям собирать, вести посылать, землю рыть и воду носить. Ах, кабы быстрее, так я шустрая, с работой бы управилась, всё лучше, чем Марены шуточки распутывать да домового кормить, к вою ветра прислушиваться. Заглядывает матушка в дом – не жива, ни мертва. Сильная она, смелая, ничем её не испугать, ни полудницей, ни кикиморой, ни страшной, тяжелой работой – днем на поле пахать, а ночью мертвецов отгонять. Едва дышит она, весь путь, видно, бежала. Я подскакиваю, бабуля молитву договаривает да последний узелок на мареве завязывает. Держится матушка за сердце, сама бледна, как навь, а косы её чистые распались да запутались, будто бы Мара своим неверным гребешком прошлась. — Что такое? — спрашивает бабушка, а сама руки оттряхивает и шитье своё откладывает, — ни приветствуешь, ни закрываешь как надобно, поди, если сейчас отваром вербы дверь не окропишь, заявятся к нам ноченькою мертвецы, до костей сгрызут! Отмахивается лишь матушка – кое-как дверь замкнет, венком папоротниковым завесит и давай носиться по дому, словно они не пшеницу, а белену весь день косили. А в дом за ней приходит хаос, и уж ромашка не помогает. Холодно становится, но не так, словно без огня сидишь, а так, будто изнутри льдом озёрным покрываешься. Я чувствую, как бегут мурашки по телу, словно сзади призрак стоит, и страх матушкин будто бы отчасти моим стал. Одна бабушка стоит, как столб, руки на груди скрестила, брови свои, как грозовые тучи, нахмурила. — Да скажи ты уже толком! — велит она. Мать замирает — глаза у неё, будто грёзу увидала. — Идут, — говорит она, и я ничего не понимаю, — идут, матушка, идут, хаты под собой сминают, селения сжигают, людей пытают, убивают, а за ними Смерть! Не боюсь я смерти. Вот она, всегда рядом – под личиной Мары ночью плутает, мертвецом холодным шибку прогрызает, навью бледною из земли вылезает. Тут что-то хуже, гораздо хуже, а глазах матушкиных плескается страх, как на дне глубокого колодца. Страшно мне, но пока немного, ведь я ничего не понимаю. Вот когда бабушка в страхе замирает – тогда и сердце в пятки. — Бежать надо, — говорит она, убирая назад седые косы, — бежать, хватать всё, бросать всё, и бежать! — Не успеем, — в голосе матушки отчаяние, — нет, не успеем! В тот же миг хватает она меня за плечи, разворачивает к себе – и я вижу её лицо невероятно близко, чувствую тяжелое дыхание. — Пойдешь ты, одна. Через навий лес, да через тропку нехоженую, выйдешь к селению далекому. Авось успеешь, авось уцелеешь… У меня отнимается голос. Мне страшно, но страх уходит куда-то вглубь. Я словно издалека слышу голос бабушки: — С ума сошла?! Белены, поди, объелась? Дочь маленькую одну, да прямиком к мавкам отправляешь! Матушка, не слушая её причитания, хватает меня за локоть и тянет к сундуку с приданным. Она достает оттуда гребешок, украшенный древними, витиеватыми узорами. Лента зеленая проходит через маленькое отверстие где-то в самом центре деревянной ручки. Матушка быстро и ловко навешивает на ленту несколько грузных бусин-оберегов, а потом завязывает пару узелков. Я наклоняю голову и чувствую полотно ленты, запутавшейся в волосах, на собственной шее. Теперь гребешок болтается у меня поверх рубашки на подобие диковинных бус, и я прячу его под грубый воротник рубахи. — Запоминай, — говорит мне матушка быстро, а пока заполняет карманы юбчонки сухой рябиной и веточками полыни, — увидишь ты мавку, и она попросит у тебя гребешок, и ты отдашь ей тот, что у тебя сейчас на теле, да смотри не мешкай и не потеряй! — Да что же ты в самом деле! — доносятся до меня причитания бабушки. Кажется, она совсем обезумела от ужаса, — К мавкам, к нечисти ребенка отправляешь на погибель! — Мавки дадут ей шанс спастись, — на удивление твердым голосом отвечает ей матушка, — а те люди, что идут сейчас за нами – нет. Она подталкивает меня к порогу, распихивает пучки заговоренных трав и открывает дверь в пустую темень. Грузные черные тучи уже не светятся, подсвеченные заходящим солнцем. На землю спускается страшный мрак. Матушка выталкивает меня наружу и на секунду крепко обнимает. — Беги, золотце, беги, — смотрит она на меня почти ясными глазами, - беги, будто бы от этого зависит твоя жизнь, — хриплый, полубезумный смех, — потому что так оно и есть. Матушка отталкивает меня и распрямляется, поворачиваясь на восток. Я вижу её облик на фоне сумрачного неба. Она решительно смотрит вдаль, сжимая кулаки в бездонной, невиданной храбрости. Юбки её развеваются, а ветер треплет волосы. Я вижу в её глазах решимость пережить самое страшное, что вообще бывает в человеческой жизни. А потом я разворачиваюсь и бегу. Деревья цепляют меня ветками, тянут ко мне костлявые лапы, хватают за подол юбки и за длинную, распатланную косу. Я падаю по многу раз и, не отряхиваясь, подскакиваю, бегу дальше. Ветер холодный, замогильный, задувает мне за пазуху и пробирает до костей. Страх не отступает, но прячется – вот добегу я до безопасного места, отдышусь, и как нахлынет на меня, собьет все преграды! Но пока бежать надо, и я уже задыхаюсь, а сердце стучит так, словно готово прорвать ребра. Сухая земля забивается между пальцев, коренья да мокрые листья царапают пятки, босым ногам холодно да больно, но я почти этого не замечаю. Снова падаю, зацепив лбом острый камешек, поднимаясь, протираю кровь рукавом рубахи и оборачиваюсь. За спиной – кровавое зарево. Я стараюсь не слышать предсмертных криков и бегу, бегу, бегу. Замедляю шаг лишь совсем уже в глубоком лесу. Чудо, что вообще отыскала эту тропку, узенькую, заросшую, огибающую столетние дубы и маленькие ручейки. Бреду вперед, одной рукой держась за ребра, а другой убирая с глаз окровавленные волосы. Всё, что я могу, это кидать рябину в бледных духов, треплющих мне волосы, да цураться призрачных лесавок. Страшно, боязно, но ни за что я не вернусь обратно, к огню и крови, окропившей землю. Но чем дальше я захожу вглубь леса, тем страшней мне становится. Уже не слышно жутких воплей со стороны деревни, не чувствуется запах дыма и червлёных внутренностей. Тишина тут стоит гробовая, только шуршит моя юбка и под ногами хрустят сухие веточки. Потом ступни начинают проваливаться глубже в землю, и болото неохотно отпускает меня, чавкая с каждым шагом. Тропу по щиколотку заливает ледяная вода, но я иду дальше, зная, что нет в нашем лесу непроходимых топей или страшного зловония, а тропка совсем безопасная, протоптанная еще до того, как наши земли заполонила нечисть. Аккуратно счищаю кровь мокрой от пота рубахой, прихрамывая – где-то ударилась ногой – и время от времени раскидываю вокруг рябину или полынь. В конце концов вообще не остается никаких звуков, даже земля, кажется, становится крепче и уже не пытается меня похоронить. Тут мне становится действительно страшно. Но это не тот животный ужас, с которым я бежала от горящего села, а те самые моторошные, жуткие ощущения, когда по коже бегут мурашки и кажется, будто за тобой кто-то стоит. Небо внезапно светлеет, и я поднимаю взгляд. Сквозь кроны деревьев просачивается лунный, призрачный свет, какого мы давно не видели сквозь окна, увитые оберегами и отражающие теплый свет печного огня. Я вздрагиваю, когда вдали слышится смех. — Меня мать породила, некрещёную схоронила! — веселый девчачий голос. Я чувствую, как меня начинает тошнить от страха, но упрямо иду вперед, не отрывая взгляд от кромешной темени вдали. Смех упорно преследует меня, пока я иду вперед по тропинке. Мне начинает казаться, будто это не навь шутки шутит, а живёхонькие девушки балуются. Внезапно деревья расступаются, и я выхожу на небольшую поляну, залитую призрачным светом и укрытую серебристыми мережками тумана. Навстречу мне из-за серебристого журчания ручейка выползает мавка. И не мертвячкой она кажется вовсе, а прекрасной девушкой, просто заплутавшей вечерком в лесу. Миловидное лицо обрамляют длинные, до колен волосы. Глаза у неё большие, завораживающие, покрытые тонкой, едва видной туманной пленкой, а губы кривятся в обворожительной улыбке. Белая кожа блестит в свете луны, сливаясь с простецкой сорочкой. На рукавах – тонкие узоры красной ниткой, оборванные мережки, будто недошитые, в волосах – зеленые нити да ленты. Русалка мило улыбается мне, но я вздрагиваю. Позади неё, за ручьем, я вижу смутные, неясные тени. Молодые девушки с обманчиво прекрасными улыбками, очаровательные маленькие дети, словно только из колыбели… Я перевожу взгляд на мавку перед собой. — Куда идешь, красавица? — голос её звонок и ясен. Я смотрю на высокий, стройный стан, чернеющий на фоне серебристой луны, и машинально бросаю в нечистую веточку полыни. Мавка вздрагивает, на секунду отшатывается, но потом наклоняется ко мне. Я вижу её лицо совсем близко, а шепот нави эхом разносится по поляне. — А у тебя гребешок есть? — спрашивает она, наклонившись к самому моему уху. Я, не отрываясь, смотрю в её подёрнутые туманом глаза. Внезапно мне становится уютно и хорошо, словно бы я дома, в тепле и уюте, а не стою, окруженная мертвецами посреди болота. От мавки немножко разит гнилью, и только это побуждает меня из странной, чарующей дремоты. Тянусь к ленточке на шее, и мавка жадно наблюдает за моим жестом. На секунду я дергаюсь от ужаса – мне кажется, будто я впопыхах потеряла драгоценную вещицу. Но потом деревянная поверхность холодом скользит по коже, выпадая из-под рубашки, и я ловлю гребень у самой земли. Мавка выхватывает его у меня, проводя длинными пальцами по витиеватым узорам, а потом блаженно улыбается. Словно забыв про меня, она отступает назад, к туману, проводя гребешком по волосам. Ленты зелеными змеями выскальзывают из прически и обвиваются вокруг её ног. Я тут же понимаю – и вовсе это не ленты, а просто водоросли. — Что же, проходи, — чарующе шепчет нечистая, сходя с тропинки, а за ней и вся навь. Мгновение я стою в ступоре, а потом схватываюсь с места и бегу вперед, как ошпаренная. Пробежав чуток, оглядываюсь, и от ужаса у меня подгибаются ноги. Мавка отворачивается от меня, и я вижу её спину – если это, конечно, можно назвать спиной. Навьи волосы спускаются до колен, но и они не могут прикрыть гнилостные, выпадающие внутренности, едва держащиеся на клочках рубашки, похоронного савана. Серая слизь и бурая кровь пропитала все до самого подола. Одни только кости ребер белеют среди отвратительной темной гнили. Я кричу так, что, кажется, земля вздрагивает, и, подскочив, бегу вперед так, как еще никогда не бежала в своей жизни.

***

Не знаю, долго ли бегу, да только вскоре я падаю от усталости на холодную мокрую землю. Живот сводит от тошноты, руки дрожат от холода, стучат зубы. Решив не лежать долго в мокрой грязи, я подымаюсь и медленно, спотыкаясь, иду вперед. Призраки меня не трогают, пугаясь запаха полыни и темных точек рябины, которые шаг за шагом сыплются на сырую землю. Перед глазами у меня всё еще стоит кроваво-огненное зарево мрущего села и гнилостные внутренности мертвячки. Потом они уходят на второй план, и я бреду уже в полудрёме, от усталости неспособная думать больше ни о чем, и только предсмертные крики и веселый смех нави эхом отдается в пустой голове. В конце концов я опускаюсь на землю, не забыв посыпать остатками рябины вокруг себя. Опираясь на дерево, я практически засыпаю, и в дрёме провожу весь остаток ночи. Выдергивает меня невесть откуда взявшийся петушиный крик, и я вздрагиваю, открывая глаза. Посторонились духи вокруг, мелькают, страшась рассвета. Несмотря на темень ночи, я вижу, как вдали розовеют темные тучи, и пробиваются остатки солнечного света через пелену мрака. Я потягиваюсь, поднимаюсь, держась за ствол дерева. Спина жутко болит от неудобного сна, ноги волком воют после вчерашнего бега, а голова словно в тумане. Не нагнала ли часом мавка на меня порчи какой? Машинально крещусь и убираю со лба волосы, ощупывая царапину на голове. Та уже покрылась зудящей корочкой и перестала ныть. Твержу себе, что все в порядке, а самой хочется в рыдания броситься или истерику начать. Оттряхнув юбку от налипших комков грязи, иду вперед по тропе, пытаясь сообразить, где нахожусь. Меня разбудил петух, а значит, деревня близко. Надо было поторопиться, ежели не успею дойти, пока рассвет, заполонят все вокруг лесавки, духи, мрачные упыри, и не дадут мне пройти, а потом и мавки подоспеют. Нет для нечисти хуже часа, когда ночь уходит, а день еще не пришел, когда солнце глядит на неё свозь пелену темных туч. Говорят, когда-то днем светило солнце. Возможно, но подобного я не застала – родилась, когда на дворе уже свет не мог пробиться через чёрные тучи, и были либо сумерки, либо непроглядная тьма. Уже светает, когда я добираюсь до опушки навьего леса. Тропа становится все суше, ветки меньше царапают кожу, даже становится теплее. Я вижу вдали первые дома – кособокие, хмурые, почти сливающиеся с сумеречной зарей. Снова кукарекает петух. Я внезапно понимаю, что, наверное, сейчас выгляжу не лучше лесавки – волосы, будто Мара заплетала, одежда в грязи да тине, на лице – кровь и пыль, а руки все в полыни. Пытаюсь пригладить волосы, поправляю воротник, юбку, оттираю кровь со лба рукавом рубахи. Тропа приводит меня к крайнему скособоченному дому, окруженному саженцами рябины и голубиной травой. Оттуда выходит старуха в серой рубахе, таща за собой жестяное ведро. Она не сразу меня замечает, а, увидев, выпускает из рук цеберку и судорожно осеняет себя крестным знамением. Потом вытаскивает из-за пазухи пучок полыни и кидает в меня, а, увидев, что я не дергаюсь, прищуривается. — Кто ты? — спрашивает она старческим сухим голосом, — человек, небось? Не проведешь меня, мавка, ой не проведешь… — Человек я, человек, — отвечаю быстро, и в подтверждение крещусь. Потом поднимаю с земли тот пучок полыни и протягиваю ей, словно хлеб-соль подаю. Старуха смотрит уже не так подозрительно, но все равно не верит. — Откуда же ты, милая? Не местная, я тут всех знаю, от мала до велика, да и растрепанная-распатланная ты, как та мавка… — С того села я, за лесом, — говорю быстро, боюсь что прервет, не поверит, - там за нами пришли… Страшные… Вот матушка и дала мне гребешок, в лес отослала, сказала по тропке бежать, - мой голос дрожит, - вот я и бежала, а там мавка, я ей – гребешок, она дорогу-то и уступила, вот я дошла до вас… Я чувствовала, что вот-вот разрыдаюсь – нахлынет страх на меня, сломает засовы, и от того, что вот я уже в безопасности, ещё больше хочется плакать. Всхлипываю и вытираю нос рукавом. Старуха смотрит на меня почти жалостливо. — Ладно, перекрестись ещё раз. Та-ак, а теперь сорви цветок вербены… Переступи рябину... Я послушно выполняю все её просьбы, понимая, что нет мне веры, пока не сделаю все, что скажут. — Повернись-ка к лесу личиком, — говорит старуха. Послушно отворачиваюсь, слезящимися глазами глядя в черноту лесной чащобы. — Подними рубаху, - внезапно велит женщина. Я послушно тяну ткань, обнажая спину, и до меня доходит, зачем я это делаю. Ужас воспоминаний о спинах мавок доводит меня едва ли не до истерики. Но, старуха, кажется, окончательно убеждается, что я наяву. — Заходи уж в хату, — говорит она, открывая дверь и поднимая с земли цеберку, — она заговоренная, коль порог пройдешь, значит, точно не навь. Я послушно захожу в дом. Здесь гораздо теплее, чем снаружи, и куда приятнее босым ногам. Пригнувшись, чтоб не стукнуться о низкую притолоку, старуха заходит за мной и притворяет дверь, брызгая на неё отваром вербы и полыни. Пока она заговором запирает дверь, я рассматриваю комнатку. В печи догорает ночной жар, а сверху сидит еще одна старуха, древнее, кособокая и приземистая, как её хатка, с длинными седыми косами, словно Мара. Она смотрит на меня подернутыми блеклыми глазами почти без любопытства. Вокруг стен не видно за оберегами и замшелым мхом. Я аккуратно присаживаюсь на кривую скамью, обхватывая себя руками. От внезапного тепла и ощущения безопасности хочется спать, даже больше, чем рыдать. — В чём дело? — трясущимся резким голосом интересуется бабка на печи. Другая, побормотав молитву, отвечает ей: — Да вот видишь, людского ребенка у дверей нашла. Девочка живая, говорит, напали супостаты на её деревню, а мать спасти успела, гребешок сунула и в навий лес отправила, по тропке, что к нам привела. Старуха на печи чуть вздрагивает и подается вперед, выбираясь из своего гнезда. Она смотрит на меня довольно долго, а потом резко и отрывисто говорит: — Водицей святой окропи, накорми, напои, да отведешь на собрание сегодняшнее после утреннего молебна. Потом передашь, что говорили. Страшные времена грядут, там им и передай в церкви. Девчонке я верю. Потом старуха снова прячется обратно в свой темный надпечной уголок. Кажется, она засыпает. Другая тут же начинает суетиться. Я вздрагиваю, когда на меня выливают ушат ледяной воды, но не шиплю и не извиваюсь, как сделала бы нечистая, поэтому бабка ставит передо мной едва теплый шмат хлеба, присыпанный солью, и выходит за водой. Поев, я снимаю мокрую, грязную рубашку и решаюсь подобраться ближе к жару печи, благо, тут злыдней не было. Наверное, их отгоняла бабка на печи. Отогревшись, я высыпаю на угли крошки полыни из карманов юбки. На самом дне я нахожу остатки сухой ромашки, которая дома у нас была почти везде. Старуха с водой находит меня рыдающей и бьющийся в истерике возле печи. Вылив на меня еще немного ледяной воды, чтоб успокоилась, она начинает увещевать тихим ласковым голосом, и греет воду, чтобы я могла помыться и согреться. Потом, с третьими петухами, я натягиваю чистую, невероятно большую рубашку из закромов старух и выхожу из дома. За мной выбирается бабка, запирая за собой дверь, и мы идем вперед по пыльной сельской дороге, обходя ряды одинаковых кособоких хижин. Я замечаю, что здесь гораздо меньше нави да нечисти, которая кишмя кишела у нас в деревеньке, не давая и шагу ступить. Наверное, их отгоняла невысокая серая церквушка посреди села. Глухо звенит колокол, отсчитывая мгновения до начала службы. Схватив за руку, старуха тянет меня вперед с явно нестарческой силой. Мы вливаемся в небольшую толпу людей, спешащих к церкви. Некоторые удивленно на нас оглядываются, но большинство смотрят только себе под ноги и бормочут молитвы. В церкви тепло, чисто и уютно. Пахнет свечами и старым полотном. Люди быстро заполняют комнату, их совсем немного. Кто постарше – рассаживается по лавкам да скамьям у стен, остальные стоят. Церковник начинает службу напевным речитативом. Я шепотом повторяю молитву. Подпевающие голоса эхом возносятся к небесам, и кажется уже, будто над нами не низкий потолок, а само Царство Небесное. В конце концов я словно бы погружаюсь в дрёму, но не как перед очами нечистыми, а в крепкую, чистую. Шорохи и тихие шепотки в перерывах между молитвой. Платки и тонкое марево на волосах женщин. Лики святых, наблюдающих за нами сквозь яркий свет свечей. Капает воск, скрипит под ногами дощатый пол. Вскоре молитва подходит к концу. Люди расступаются, отходят совсем близко к стенам, я внезапно замечаю, что все смотрят на нас со старухой. Начинается собрание, какие раньше проводили в главном сельском доме, а теперь проводят в церкви, подальше от нечисти. Главный тут, кажется, статный мужчина с седыми нитями в волосах. Он выступает вперед, не сводя глаз с меня. — Доброго утра всем, да прибудет с нами Господь. Старица-ведунья кого-то с собой привела. Послушаем же, что она скажет, — он переводит взгляд на старуху за моей спиной. Та выпрямляется и откидывает назад косу белых волос, а потом выходит вперед. Я слишком устала, чтобы и дальше стоять в струнку, поэтому опускаюсь на доски пола. Бабка рассказывает, как нашла меня, отмыла и привела к людям. Все внимательно слушают и кивают. — Пусть она сама расскажет, что произошло с её семьей, деревней и в лесу, — велит мужчина. Я поднимаюсь, ощущая на себе пару десятков тяжелых взглядов, и в подробностях описываю горящее село, из которого брызжет кровь, тропинку сквозь болото, чарующие глаза мавки и её гнилостную спину, под конец уже рыдая. Мне велят сесть и начинают обсуждать услышанное. Всем страшно, слова бурно плещут, волнами расходясь по комнате. — Схизматики! Супостаты! — кричит бледная женщина с годовалым ребенком на руках. Она подскакивает со своего места, а глаза у неё, кажется, готовы выкатиться из орбит от ужаса. — Да, страшная угроза над нами нависла, — тихо замечает глава, когда женщину удается успокоить. — Что ж такого там может быть, чтобы мать отправила родную дочь в лес к мавкам? — вопрошает другой мужчина, покачивая головой. — Явь бывает хуже нави, — сипит старуха в самом углу церкви. Становится тихо, а ужас в воздухе кажется осязаемым. — Нам ничего не грозит, — в конце концов чей-то голос прорывает пелену тишины, — никто в здравом уме не попытается пересечь навий лес. Девчонке всего лишь повезло, и она слишком маленькая, чтобы бояться так, как будет бояться взрослый. Нечисть – наша отрава и наша защита. Люди еще немного говорят тихими, невнятными голосами, а потом начинают расходиться. Мы со старухой тоже выходим, и чем дальше мы от святой земли, тем больше около нас кружиться духов. Старуха лениво отмахивается от них пучком вербены, а я продолжаю всхлипывать. В доме, заговорив дверь, бабка пересказывает другой все разговоры собрания, а я, забравшись на скамью около печи, засыпаю под её монотонный голос, убаюканная печным жаром и шуршащими звуками старых молитв. Просыпаюсь я от криков. Даже больше от жутких, истошных воплей, мерзостных, страшных звуков и запаха горелого мяса. Подскакиваю, пытаясь разглядеть что-то в кромешной тьме. Меня внезапно хватают за волосы и тянут назад. Спросонья кажется, будто это злыдень, и я начинаю вторить десяткам криков. Внезапно оказываюсь на улице. Дым ест глаза, а страшно – не приведи Господь кому такое испытать. На мне загорается одежда, и я еще больше верещу, пытаясь сбить огонь и катаясь по земле. Когда остается только тихое, вонючее тление, пытаюсь подняться, и внезапно вижу перед собой лицо старухи, совсем близко. Глаза у неё навыкате, кожа, казалось, помертвела, и только сухие губы шепчут что-то во тьме. В следующее мгновения до меня доходят её слова. — Напали, супостаты, ночью, пока мы спали. Не устрашились мавок да упырей, перешли-таки лес. В одном твоё спасение – моя хата-то поодаль стоит, за дымом да туманом не увидят, беги, золотце, беги в лес! Старуха тычет мне что-то в руки. Машинально беру и почти подлетаю, бросаясь куда-то в сторону, в едкий дым и лужи крови. В голове мелькает, что старуха мне гребень дала, попыталась уберечь от мавок. В следующий миг уже не до того. Бегу. Спотыкаюсь. Только бы успеть. Только бы сбежать. Серая рубаха сливается с туманом. Я маленькая да низенькая, как домовица – прячусь за горящими руинами, приседаю, словно бы играя с врагами в прятки, и бегу, бегу. Сердце колотится, ни видно ни зги – как только путь к лесу нашла! Падаю в чью-то кровь, кричу, и мой вопль сливается с десятками других. Деревня в агонии, жарится, умирает, истекает кровью. Я бегу вперед, полная ужаса, и мне так страшно, как не было даже перед мавкой али когда бежала от родного села. Дым, жар, огонь, кровь, крики и плач. Стремглав бегу вперед по лесу, потеряв голову. Уже не чувствую почти ничего – ни боли, ни горя, ни страха, только жуткий, животный ужас. Не замечаю ничего вокруг, пока ноги не начинает засасывать темное болото. Пытаюсь отдышаться – и тут навстречу мне вылезает мавка из тумана. Улыбка её бросает меня в дрожь. А вдали гогот. — Мать меня породила, мать меня в реке сгубила! — Поиграем, погуляем, авось крещёного повстречаем! — Матушка мне постелила, да на дне реки широкой! — Некрещёных схоронили, так нас всех и погубили! — Красавица-девица, — мавка, замерев, смотрит на меня с алчным блеском в глазах. Губы её, красивые и ужасные одновременно, расплываются в улыбке. И сердце у меня в пятках. Тянусь к груди, воротнику, прикасаюсь в жесткой ткани в внезапно холодею. А гребешок-то я, видно, где-то выронила, потеряла! Не могу даже пошевелиться, от ужаса в ступор впала, а глаза мавки словно бы заледенели. — Нету, девица красная, гребешка-то? — вкрадчиво спрашивает она. Я пытаюсь закричать, но из горла вырывается только тихий хрип. Медленно нас окружает вся навь. Они тянут ко мне свои длинные руки, царапают ногтями, весело хохочут и взмахивают косами. — Пойдем, красавица, — улыбаясь, медленно проговаривает мавка, — пойдем, искупаемся вместе… — Нет, не надо… — хрипло шепчу. Нечистая проводит рукой по шее, щекочет, и я сгибаюсь пополам от жутковатого, страшного смеха, от которого больно, но не весело. Она хватает меня за одну руку, другая мавка – за рукав рубахи. — Нет… Ледяная вода заливает ноги по щиколотку, а потом уже и по колени. Подол моей юбки всплывает на поверхность и колышется от рябистых волн. Босые ступни всё больше погружаются в гнилостный ил. Ноги опутывают слизкие водоросли. — Пожалуйста… Вот вода уже и по пояс. Мавки весело смеются, ведя меня вперед, носятся вокруг, водят хороводы, плещутся. Я чувствую, как последние силы покидают меня, и смотрю в подернутые блеклые глаза нечистой, которые завораживают и заполняют голову дурманом. Вода у подбородка жутко воняет. Вокруг балуются мавки, задевая меня своими пышными косами. Бульканье и хрипы. Всплески воды. Разрывающая, дикая боль. А потом уже нет ни паники, ни ужаса, ни боли, и только веселый хохот мавок эхом разносится по лесу.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.