Часть 1
28 декабря 2015 г., 22:47
Шве сегодня выглядит очень возвышенным и печальным. Задумчивым. Нет, на самом деле, это привычное его состояние, но сегодня Дания почему-то обращает внимание на это больше обычного. И ему сегодня это категорически не нравится.
Бервальд смотрит на свои земли, взгляд его глубок и пронзителен, эмоции в нём не читаемы – тоска ли, боль, радость… Швед будто закрыт на бесконечность засовов. И даже глаза – не зеркало души, а скорее глубокие колодцы с студёной водой, покрытой тонким ледком. Заглянешь – голова закружится, рухнешь вниз птицей, у которой от холода занемели крылья, вечность будешь падать и замерзать.
Ни берега, ни дна, ни покоя.
В глазах у Бервальда ледяное море.
Оно опасное, оно бушует, в нём может утонуть даже ведомый опытным штурманом корабль. Хенрик знает, он многое помнит, на самом деле, больше, чем можно в нём прочесть – и эта одна из причин, по которой он никогда не перестанет смотреть Шве в глаза. Долго, пронзающе, бесконечно.
Дания считает, он один должен иметь право тонуть в этих колодцах, в этих штормящих морях.
Впрочем, у него никто не спрашивает, даже он сам.
Он откидывается на спину, на покрытую инеем траву, и долгим немигающим взглядом сверлит небо. Седое, нахмуренное, и над фьордами будто выцветшее. Очень старое и очень красивое – для тех, кто сможет вглядеться, увидеть глубже, рассмотреть не только обыденную серость.
Это небо – тоже Шве.
Дания правда не любит видеть его во всём.
Но никогда он не умел иначе.
Тишина глубокая и морозная, как невеста, окоченевшая насмерть. Покрытое снегом подвенечное платье, белая кожа с синими узорами холода, властный взгляд. Хенрик ненавидит вглядываться в этот мир слишком глубоко – тогда мир тоже начинает глядеть в него, перебирать его тайные мысли, как прибой перекатывает гальку на побережьях. Никому не может быть приятно столь пристальное внимание. Оно выворачивает наизнанку.
И только Бервальд упорно его снова и снова ищет, и будто сам не может понять отчего.
Дания видит только один выход – бороться с этой тишиной. Ржавой секирой отнюдь не умелых фраз врубаться в задубевшее тело, столько веков не чувствующее боли, с трудом кромсать мёрзлую плоть, чувствовать себя живым…
- Можно я потрогаю тебя?
Шве молчит. Он смотрит в небо, в горизонт, он что-то читает в этих криках морских птиц, чего Хенрику не понять и не захотеть понять. В такие моменты он особенно остро чувствует, что не блещет умом. И, естественно, это чувство ему не нравится.
- Только один раз, позволь мне потрогать тебя, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… - начинает канючить Дания, просто от скуки. Бервальд молчит. Он будто оглох, онемел, застыл в камне – и только взгляд медленно движется вдоль горизонта, отслеживая что-то невидимое другим.
Говорят, молчание – знак согласия.
Хенрик проводит тяжёлой рукой по жёстким, встопорщенным ветром волосам шведа. Он помнит их мокрыми от солёной воды, от пота, от крови… он столько всего помнит, что лучше притвориться глупым, слепым, глухим. Датчанин запускает пальцы в русые пряди, взлохмачивает их, перебирает.
И время замирает в этом на вечность.
Век, два – такая ерунда. Только солёный морской ветер. Только крики чаек. Только странно приятная грубость чужих волос под пальцами. И стук крови в ушах, перекрывающий все звуки, беспрестанный, восхитительный….
В такие моменты Дания больше всего любит ничего не слышать вокруг – ни шума волн, бьющихся о скалы, ни окриков Тино от подножья утёса, не тихого и гулкого, как брошенный в воду камень, «хватит» в исполнении Шве. Можно притвориться, что весь мир замер. Надолго-надолго.
Пока под пальцами вдруг не окажется пустота.
***
- Обними меня, - шепчет Хенрик, подкрадываясь к работающему Бервальду со спины. Конечно, швед ненавидит, когда его отвлекают. Конечно, датчанин не упустит возможность его пораздражать. Это что-то вечное, оставшееся с тех древних времён, когда драки были для них постоянной забавой, единственной, самой любимой.
Дания обожал это.
Дания скучает по этому сейчас.
И он не будет молчать, когда другие затихнут.
Бервальд так погружён в свои важные бумажки, что даже не сразу замечает руки Хенрика на своих плечах, а когда наконец чувствует их, что-либо предпринимать уже попросту поздно – его тонкие длинные пальцы сцепились в замок на шее шведа, будто так и надо, будто это правильно. Может, так оно и есть?
- Да-ни-я, - выдыхает по слогам Швеция, он умеет в одно слово вложить столько затаённой сердитости, что у Хенрика по спине бегут мурашки. Стаи хищных волн дрожи, долетающей аж до кончиков пальцев и отзывающейся в них протяжным нежным зудом. Восторженной, восторженной дрожи, думает датчанин и проводит ногтем по кадыку шведа.
Бервальд недовольно ёрзает.
Дания делает вид, что этого не замечает.
Кожа на шее у Шве такая неожиданно мягкая, что Хенрик задыхается от восторга. Кажется, даже волосы на голове встают дыбом, а нервная дрожь, похожая на ту, которая появляется от холода, буквально прошивает насквозь ледяной иглой. Что поделать, датчанин всегда был слишком… Всегда и во всём.
Какие-то первобытные ритмы наигрывают в голове, что-то эпохи викингов, когда большие корабли, скрипя, уплывали за горизонт, и от края до края земли нёсся напев, полный силы и неведомой доселе в этих землях глубины. Дания помнит всё. Дания видел всё. Его радость в том, что он не разучился удивляться этому, как младенец, в первый раз пробующий мир на прочность.
Пальцы Хенрика размыкаются и спускаются ниже, они никогда не знают покоя, а таинственный ритм в голове становится всё яснее и громче – ближе. Прежде чем Швеция успевает хоть слово вымолвить, его хватают за руку и сдёргивают со стула. Дания всегда был сильнее, чем казался.
У него вполне хватает силы и наглости закружить Бервальда в каком-то диком и непонятном танце по небольшой комнате, сшибая по пути всё, что плохо лежит. Потому что хочется. Потому что никто не смеет игнорировать Хенрика, будь хоть трижды занят. Даже могучий и слегка пугающий Шве.
Особенно он.
Никого другого Дании не хочется отвлекать так сильно.
На втором круге Бервальд, кажется, тоже вспоминает танец. Они лихо отплясывали его на шумных пирах, когда им было всего по паре сотен лет, и мир кружился в пёстром вихре рядом, и за скрипучими деревянными столами смеялись викинги, набивая животы жирным мясом. А огоньки плачущих воском свечей растапливали ещё тоненький тогда ледок в глазах Швеции, и в особенно пьяном состоянии он позволял Дании приставать к нему, вжимать в щербатые деревянные стены, целовать до головокружения и подкашивающихся ног.
И были ночи, длинные, тягучие, бессонные, полные бездонной глубины, как эти песни, как эти взгляды, иногда толстым льдом возникающие между ними. Хенрик помнит всё это, и сердце в его тысячелетней груди бешено колотится, а ноги сами собой выплясывают нужные па, и всё становится таким нелепым здесь, вокруг них, будто всё, к чему они веками шли, совсем ничего не значит, а важно только то, что они забыли. Иначе почему Шве, такой важный и занятой Шве, не оттолкнул ещё его, а продолжает танцевать, всё быстрее и быстрее, раскрасневшийся, взъерошенный, и в глазах у него что-то тает с полупризрачной быстротой?
Всё это кажется таким нелепым – то, к чему они шли окольным путём.
Дания выделывает какое-то невозможное движение и наклоняется вместе с Бервальдом почти до самого пола, так, что его светлые пряди почти касаются паркета. Так они и застывают – когда-то вместе, когда-то враги, когда-то братья. На тысячу чёртовых вечностей, каждую из которых Хенрик будет хранить ближе к сердцу, чем всё остальное на этом безумном свете.
Апофеозом нелепости звучат его слова.
- Можно… разреши мне тебя обнять.
Дыхание хриплое, слова все не те, Дания никогда не был ловким, он мог быть грубым, напористым, диким, но никогда – умелым во всех этих делах сердечных. Он, конечно, просит разрешения – но оно никогда не было ему нужно. Никогда – когда он зажимал ещё подростка Шве по всем уголкам деревянных домов, а потом собственноручно вытаскивал из бледной спины занозы и вырисовывал засосами целые картины на мягкой и нежной ещё коже.
И сейчас нет.
Бервальд молчит, недвижим и почти угрюм, когда чужие руки ставят его на ноги и сжимают его с боков – не ласково, не бережно, это всегда было борьбой. А сейчас – только это большой секрет – Хенрик почти просит пощады неловкими объятьями, ему мало прикосновений, мало тепла, он не знает слов и действий, чтобы вернуться к тому, от чего они ушли тысячу лет назад, но что никогда не будет забыто хотя бы одним из них.
Дания не скажет, нет… но разве тогда он не был счастливее, чем сейчас?
Он готов клясться в этом, продолжая неловкие и безответные объятья, путаясь в своих мыслях, как в паутине, и мелодия в голове становится всё тревожнее, всё мрачнее, будто сейчас можно только упасть…
А потом неловкие и сильные руки обнимают его в ответ.
И так они стоят, когда-то любовники, когда-то братья, когда-то враги, пока за окном не начинает темнеть.
Шве молчит, а Хенрик сходит с ума от биения его сердца.
Теперь, как всегда.
***
Звёзды сегодня светят особенно ярко.
Это никогда не казалось Дании романтичным или каким-то нежным… нет, решительно звёзды больше похожи на отблески ножей, застрявших в теле ночи. Можете называть это паранойей – кто возьмётся вас разубеждать? После стольких лет жизни все страны отчасти становятся параноиками.
Но даже если звёзды – блики на холодном металле, они всё равно безумно красивы.
От этого – ещё больше.
Хенрик выдувает воздух из лёгких резко и с надрывом, сразу много – ему нравится, как он клубится на морозе белёсым паром, это выглядит забавно, будто дыханием шевелишь волосы на усах седого деда-холода. Луна в неловком и дрожащем просторе ранней зимней ночи выглядит совсем ещё девчушкой, бледной и хохочущей, болтающей ногами, свешивающей их с самого края неба.
Маленькая девочка в окружении острых ножей.
Хенрик, как уже было сказано выше, ненавидит видеть глубже.
Но иногда это случается непроизвольно.
Это как дыхание, такая же необходимость сегодня, в этом стылом воздухе, в этом поседевшем от инея мире. И Шве рядом это знает – иначе бы он не смотрел так долго и так пристально на луну. Будто боится, что она вздумает играть с ножами-звёздами и порежется. В этом весь Бервальд – заботится даже о чёртовых метафорах больше, чем о Дании.
Гадкие, гадкие мысли.
Хенрик дышит на луну, и она запотевает, как стекло. Была бы пониже – можно было бы пальцем написать что-нибудь глупое и смешное, чтобы привлечь внимание Швеции. Или даже что-то глубокое, из разряда того, что никогда не сможешь сказать вслух, как бы сильно этого не хотел.
Дания в принципе не умеет о таком говорить.
Но это не значит, что думать об этом он не может.
Поэтому-то он и стоит тут, с Бервальдом, пока остальные скандинавы в доме празднуют Рождество. Мёрзнет на этом чёртовом крыльце, украдкой посматривает на Шве, но никак не решается даже начать разговор. Чего ради? Иногда тишина говорит громче и понятнее, чем все слова мира.
Швеция же понимает, не может не понимать, почему Дания тут стоит.
Но молчит.
Значит, так надо – молчать.
Холодный морозный ветер дышит Хенрику прямо в лицо. Чтобы хоть немного от него защититься, датчанин задирает голову – и что же попадается ему на глаза? Чёртова омела. Зелёный венок, перевязанный красной ленточкой, белые ягодки выглядят как бусины. Здравому смыслу за мыслями не угнаться, куда там, поэтому Дания слегка розовеет и надеется изо всех сил, что Шве спишет это на мороз.
Как бы намекнуть ему на этот чёртов венок, болтающийся ровнёхонько над его головой?
К счастью, Бервальд сам поднимает взгляд, желая понять, что же там Хенрик так долго рассматривает, и упирается тяжёлым ледяным взором прямёхонько в весело покачивающуюся зелень. Глаз не опускает и – что это? – будто тоже чуть розовеет. Или это мороз?
Дании хочется верить в обратное.
Очень хочется.
Слова Швеции падают гулко, как камни.
- Это Тино повесил, он любит украшать всё… - столько теплоты в этом голосе. Столько чёртовой теплоты. Неужели Шве не понимает, насколько это заметно со стороны? Ему нравится выглядеть мягким и тающим от любви? Хенрика это бесит почти до крика.
Бервальд же ледяной, чёрт возьми, он никогда не должен так о ком-либо говорить.
Особенно о Финляндии.
Особенно о ком-либо, кроме Дании.
- Поцелуй меня прямо сейчас, - только так, прервав на середине тихую и неправильно тёплую фразу, пока ещё даже не проснулся здравый смысл, пока голос не вздрогнул позорно, оборвавшись на втором же слове. Только сейчас. Только здесь, под этой запотевшей тусклой луной, втыкая в неё ножи.
Бервальд молчит.
В воздухе витает эхо только что сказанного.
Сладковатый привкус сожаления примащивается Хенрику на язык.
- Омела, - жалкая попытка оправдаться авторства проснувшихся мыслей. – Принято целоваться. Только один раз, - это уже звучит как мольба, так глупо, так неловко, так… Дания не выдерживает. Никакого терпения. Никогда.
Их губы сталкиваются с восхитительной силой тысячи неслучившихся взрывов, Хенрик тянет Шве к себе, ближе, ближе, руками под куртку, касаться его везде, пока не оттолкнул, пока не уничтожил словом, двумя… лучше пусть ударит. Втопчет в сугробы у крыльца. Бервальд слишком убийственно говорит, слова – камни.
Впрочем, Дания готов заплатить и эту цену.
Он будет думать позже… когда-нибудь… позже…
Холодный ветер смеётся и покачивает над двумя белобрысыми головами венок омелы.
Потом Швеция отлепит Хенрика от себя и прямым дёрганным шагом уйдёт в дом, не оборачиваясь, не останавливаясь, ничего не сказав, а Дания будет молчать, и смотреть на луну, и баюкать на губах поцелуй вперемешку с не сорвавшимися словами… будет бешено улыбаться, потому что он знает, чувствовал, потому что ближе к концу поцелуя
Шве
ответил.
Так настоящее рождественское чудо найдёт дорогу в домик с венком омелы, пусть и немного странным путём.
***
Они все сегодня пьяны и счастливы, счастливы и пьяны.
Дания чувствует, как кружится голова; это невозможно тяжёлое чувство лёгкости, бьющее в голову, заставляющее ноги отрываться от земли. Оксюморон на оксюмороне, в мыслях кружащийся пёстрый бред, с плеч будто сам собой сползает пиджак. Норге рядом пьяно посапывает, уронив буйную головушку на согнутую в локте руку – никогда не умел пить так, как Хенрик, бедняга.
Дания накрывает товарища-скандинава так вовремя снятым пиджаком и оглядывается вокруг в поисках забавы. Голова кружится, но слегка; утром будет много хуже, это точно. В мутном, грязном свете ламп этого бара (Хенрик даже не помнит, где он находится) так забавно смотреть по сторонам.
…кто это в том углу?
Неужто Тино? Он так весело болтает с каким-то стройным и высоким парнем, что совсем ничего не замечает больше вокруг. Щёки раскраснелись, взгляд туманный и влажный, кажется, тут ещё кто-то слишком много выпил. Шве, должно быть, страшно ревнует…
Шве.
Ох, вот о нём Дания точно не должен думать. Всё-таки он не настолько легкомыслен, чтобы в столь неприглядном виде подходить к Бервальду. Мало ли, что захочется сказать, сделать… И против всякой логики взгляд тут же ищет светлую макушку. Не так-то просто, когда бар переполнен, а мысли шатаются, как матросы по кораблю во время качки. Но, с другой стороны, Хенрик всегда умеет его искать.
Даже когда не может найти никого другого.
Даже когда никто другой не может найти Шве.
Вот и он, собственно, у барной стойки. Вокруг пусто, хоть народ по углам теснится, яблоку негде упасть. Но это понять немудрено – никто не хочет находиться рядом с угрюмым и явно выпившим парнем, весьма сильным и опасным на вид. Но не Дания – сейчас ему хочется сидеть со Швецией, смотреть в его мрачнеющее миг от мига лицо, ловить в нём признаки приближающейся грозы… эх, и пьяные ноги сразу несут вперёд.
- Привет, Швеееееееее…
Надо думать, нежданно-негаданно свалившийся ему на колени скандинав отвлёк Бервальда от грозных взглядов в сторону милой парочки из Тино и незнакомого парня хоть на мгновение. Хенрик хочет этого почти что как самого Швецию. А что? Чем он грознее, тем прекраснее, Дания помнит ещё уже очень давно, с тех времён, когда ещё даже не имел имени.
Сейчас Шве воистину страшен в своём скрывшемся тёмном гневе.
В штанах у Хенрика становится дико тесно.
Что у пьяного на уме, то, как говорится… Нет, Дания не станет тратить время на пустые разговоры. Не сейчас. Не в тот момент, когда от мыслей не осталось практически ничего, а висках пульсирует тупое желание. Говорить можно будет потом, завтра утром, путаясь в словах и их смыслах, оправдываясь, что-то объясняя…
Нет.
Сейчас Хенрик не будет даже об этом думать.
Он утыкается носом в шею Бервальда и почти тут же приникает к ней губами, втягивая кожу, оставляя влажный красноватый след; если позже приложиться к нему ещё разок, к утру он нальётся густой синевой, будет полноценный засос, оставленный им, Данией, на Швеции, как метка, только глубже, интимнее…
Одна мысль пьянит больше всего выпитого.
Хочется сбиться с этого проторенного пути действий и объяснений, сойти с тропы, потеряться в рассыпчатой грубости светлых волос Шве, от которых неуловимо пахнет морем. И все рваные мысли в голове, пытающиеся обрести полновесность, тут же превращаются в торопливый сбивчивый речитатив, когда Бервальд вздыхает – громко, хрипло. Самый прекрасный на свете звук. Хенрик не понимает, почему все вокруг не замолкли ещё и не слушают его.
Правда, не понимает.
Он как прибой, только ещё прекраснее.
Дания слушал бы его вечность.
От восторга, негаданного, неостановимого, поджимаются пальцы на ногах. В эти несколько мгновений Хенрик снова и снова влюбляется в этот мир. В то, что он может нам преподносить время от времени, когда мы совсем не ждём. В то, что в нём есть Швеция, в этом мире – значит, он точно прекрасен.
Иногда – в такие моменты – Дания понимает вдруг, как сильно его любит.
Мир.
И Бервальда.
Это больно – понимать. Воздуха не хватает, дыхание перехватывает, в горле застревает огромный ком, и ты падаешь вниз с бесконечно высокой скалы, а на губах улыбка, несмываемая, широкая. Любить, конечно же, больно. Особенно мир. А ещё особенней – Швецию. Так чудовищно, что ни одна глубокая рана не причинит столько страданий – со всякого рода травмами Дания сжился тысячу лет (без преувеличений) назад.
Но кто сказал, что не прекрасно?
От боли ещё прекраснее.
Так всегда бывает.
Поэтому любое прикосновение так пьянит, и пока жизнь позволяет, Хенрик отбирает у неё всё, зарываясь пальцами в светлые волосы, касаясь губами всего, что под них попадается, потираясь всем телом… А завтра будет завтра, но пока Бервальд тут, пока он совсем не в силах сопротивляться чужой любви, Дания не перестанет его трогать, а губы не прекратят шептать – задыхаясь, срываясь в крик, неслышно, незримо.
ШвеШвеШвешвешвешвешве…
Пожалуйста, позволь мне овладеть тобой, стать твоими мыслями, проникнуть в твоё нутро и вывернуть его наизнанку, заставить тебя стонать и плавиться, пожалуйста, только один раз, только на одну ночь, пока ты слишком пьян, чтобы возражать…
Ведь по-другому ты никогда не позволишь.
***
Дания просыпается на смятых простынях и долго лежит неподвижно, боясь даже открыть глаза, вдыхая полной грудью тяжёлый, влажный, интимный запах. Никаких сомнений по поводу того, откуда он взялся – кто-то кого-то здесь долго и прекрасно трахал.
Если лежать в тишине, воспоминания, испуганные, пожалуй, стонами, начинают медленно возвращаться, как мыши, которых отпугнул треск поленьев в камине. Хенрик по-прежнему не открывает глаз, то хмурится, то улыбается – думает. Мысли медленные, тягучие, ленивые.
Счастливые?
Это точно.
Такое раз вспомнишь – и больше уж не забудешь: рваный полумрак, две тени, очки Шве, неуклонно съезжающие с его носа, его хриплые стоны, от которых мурашки со спины переходят на руки, шею, живот, обнимают со всех сторон… Дания захлёбывался в этом звуке, тонул, нелепо барахтаясь, пытаясь выплыть. Не вышло. И сейчас, при одном только воспоминании, горло перехватывает, а щёки заливает румянец.
...Бервальд, разметавшийся по кровати, такой открытый, такой горячий… только сейчас, и дыхание замирает, и чудовищно жжёт глаза, будто в них брызнули искры из костра… Дания видел в своей жизни много костров, походных, маленьких, ему всегда был знаком и близок их жар, а Шве любил холод, со своим вечно застывшим взглядом, с угрюмым белым лицом, словно выстуженным до дна ледяным ветром родных просторов. Хенрик, смаргивает непонятно откуда взявшиеся слёзы, сердито, нервно, слишком уж пьяный, потерявшийся в своих ощущениях и недобрых предчувствиях, и вбивается сильнее в распростёршегося под ним Швецию, будто удовольствием, хоть и таким невозможным, немыслимым… краденым можно перебить тревогу.
Запоздалые мысли, подосланные здравым смыслом, тихим шагом возвращаются в пустую и тяжёлую со сна голову.
Хенрик не рад им, они делают ему больно, они кричат ему в лицо о том, что он натворил какую-то несусветную глупость, когда подсел к Шве в баре и начал к нему приставать, когда нашёл им какой-то номер в ближайшей гостинице и затащил туда почти ничего не соображающего от выпитого Бервальда… когда грубо втрахивал его в матрац, ловя стоны с сухих потрескавшихся губ, и кровать тряслась, и глаза будто туман застилал от безудержного восторга. Жить хотелось. Хотелось длить это в бесконечность, такое прекрасное и такое…
У Дании нет слов.
Никогда не хватает.
Ни в одном языке мира.
Глупые, глупые мысли; неужели нельзя просто полежать в темноте ещё хоть немного, вдыхая этот запах, чувствуя на талии сильные руки Шве, просто побыть счастливым, хоть так, хоть в полудрёме? Хенрик сильный, конечно, ведь он страна, он не может не быть сильным, но в такие моменты он ненавидит всю эту несломимость, стойкость, чёрт бы её побрал.
Подниматься и идти дальше хочется далеко не всегда.
Далеко не всегда хватает смелости и решительности даже просто открыть глаза.
Но Дания чувствует, что он может. Вот прямо сейчас. Разомкнуть веки, оглянуться по сторонам, привыкая к полумраку комнаты… и увидеть Шве, настолько рядом, настолько близко, что кончики носов почти соприкасаются. Смотреть на него долго-долго, на непривычную расслабленность в этих суровых чертах, вспоминать что-то странное и дурное…
Снег идёт, белое крошево сыплет с неба, и Дания, уходя, целует Швецию в бледные, как бумажные, от огромной кровопотери веки, выдёргивая из его живота свою секиру. А он спит, слабый, беспомощный, уже наполовину заметённый, и в груди рождается что-то такое светлое, лихорадочное, как этот снег, как этот свет, как этот мир…
Хенрику видится многое, но он не отводит взгляд.
Подавляет робкий порыв дотронуться губами до этих чуть алых щёк.
С неожиданным смирением считает светлые ресницы.
Улыбается, хмурится, жмурится.
Молчит.
Когда Шве начинает ворочаться, он закрывает глаза; странно, как по-больному не хочется, чтобы Бервальд знал, каким дорогим и прекрасным он для Дании может быть. Пусть спишет всё на похоть, на пьяную голову… только не на нежность. Это будет, пожалуй, слишком. Чувства к Швеции для Хенрика – очень личное. Очень тайное. И невероятно важное.
Это слабость.
От слабостей избавляются.
Их топят в море, жгут на кострах, как ведьм (ведь все ведьмы, по сути – тоже чьи-то слабости, пусть и Дьявола), их топчут ногами, рассекают топорами, мечами, саблями, прокалывают вилами…
Бервальд тихо встаёт с кровати, почти неслышно, и начинает медленными шажками передвигаться по гостиничному номеру, собирая разбросанную в порыве страсти одежду. Так неспешно – это вовсе не потому, что он спокойный и флегматичный. Просто сейчас ему наверняка больно двигаться. Хенрик думает об этом с яростью – и с каким-то затаённым, почти больным самодовольством.
Швеция останавливается, как ни странно, у спящего Дании. Видно, смотрит в его лицо. Ищет там что-то? Хенрик изо всех сил старается не выдать своего бодрствования. Уж притворяться спящим он умеет.
Но Бервальд может читать в нём тоже.
- Вставай.
Одно слово – и снова отворачивается, продолжает свою неспешную прогулку по номеру, будто ничего не было и не о чем говорить, будто всё в порядке… Может, всё и вправду в порядке? Спокойствие у Шве такое дико правильное и заразительное, что Дания начинает сомневаться в своих воспоминаниях. Он садится на кровати, волосы встопорщенные, взгляд растерянный, зевает в ладонь…
А Бервальд прихрамывает.
Едва заметно, но Хенрик знает, Хенрик не мог бы этого не заметить.
- Почему ты молчишь?
Швеция останавливается, будто натыкается на невидимую стену. Не поворачивается. Голос гулкий, слова – камни, Дания давно уже не считает, сколько раз использовал это сравнение. Но запоминает каждый, полетевший в его сторону камень, каждое сказанное для него слово.
- Нам не о чем говорить.
- Почему?
И побольше чистого любопытства в голос. Правда же интересно. Хенрик не понимает, и что ещё можно сказать, и сколько ещё раз убегать, молча, не прощаясь, радуясь, что всё обошлось без объяснений…
- Мы были пьяны и не понимали, что творим. Тино… - сколько муки, оказывается, может вместить этот гулкий голос. Когда камни кидаешь в колодец, они не плачут. Бервальд наконец соизволит обернуться – лоб наморщен, губы поджаты, аж побелели. Даже скала пожалеет его в этот миг.
Только Дания твёрже скалы.
И ему тоже больно – кто сказал, что скалы не плачут?
- Шве… - вздрогнуть всем телом, будто клубок чистого электричества между лопатками, вскочить, пройти эти несколько шагов по холодному полу с холмиками смятой одежды, выдохнуть вскрик прямо в нахмуренное лицо. – Шве! Нет, ты не понимаешь! Это ты думаешь, что это всё было просто так, ты ведь с Тино, я знаю, я понимаю, Бервальд, только ты тоже меня пойми… это всё никогда не бывает случайно, потому что я… я…
До крови прикусить язык. В эти глаза даже нет силы посмотреть, и из-за этого в груди у Хенрика бушует чистая, незамутнённая мыслями ярость, будто разряд молнии по венам, артериям, капиллярам…
Выругаться, смято, немного грозно, будто это поможет.
Очень нелепо.
- Чёрт! Шве, я…
А слова на язык никак не идут, хоть плачь. Но страны ведь сильные. Страны ведь никогда… Дания гордо вскидывает голову, он чувствует это в себе – напряжение, которое больше не в силах сдерживать. У Бервальда глаза ледяные, спокойные, снова и снова нечитаемые – так хочется его расшевелить, заставить почувствовать уже хоть что-нибудь!
- Я люблю тебя!
Вжимая Швецию в стену, перехватывая его руки и поднимая над его головой, собираясь сделать что-то такое… такое… И не смочь. Лопатки вздрагивают, будто крылья, будто хочется улететь. Хенрик опускает взгляд, он не видит, не хочет видеть, боится видеть, сломался ли этот вечный лёд в глазах Бервальда… или нет.
Утыкается носом в мягкую белую шею, прямо во вчерашний засос – рядом ещё цепочка других, но этот какой-то особенный, самый ценный. Всё застывает. Время, весь мир, двое усталых, глупых, сильных в нём. Хенрик слышит, как в окно заглядывает Зима и улыбается, незаметно, жутковато и с хрустом растягивая губы… она хочет согреться. Только хочет согреться.
И ей безразлично, за чей счёт.
Дания вжимается в Шве всем телом, врастает ему под кожу – то ли хочет защититься от пристального внимания белой девы, то ли защитить… и все образы в голове смыкаются в кричащий клубок, как смятые вместе пластилиновые фигурки. Время замерзает. Но когда-нибудь и оно оттает.
Хенрик обнимает Бервальда сильно-сильно, будто в последний раз.
Он слышит хруст белоснежных пальцев там, за окном.
Только Шве никогда ему не достать, Дания клянётся в этом своим дыханием, сам того не замечая, глупый, смешной, влюблённый, обжигая горячим воздухом на выдохе чужое обнажённое плечо.
- А можно ты один раз полюбишь меня на всю жизнь? – и тихо, будто оправдываясь, хоть это уже никого не спасёт, добавить: - Пожалуйста…