ID работы: 3931676

Остальгия

Джен
G
Завершён
81
Пэйринг и персонажи:
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
81 Нравится 5 Отзывы 23 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Когда душа носит в себе великую печаль, когда человек не настолько сладил с собою, чтобы примириться с прошедшим, чтобы успокоиться на понимании, — ему нужна и даль, и горы, и море, и теплый, кроткий воздух; нужны для того, чтобы грусть не превращалась в ожесточение, в отчаяние, чтобы он не зачерствел. Александр Герцен «Повреждённый»

***       Несмотря за заградительные валы, ветер дует с моря почти непрерывно. Разглаживает шёлковую траву, гоняет с места на место песчаные дюны, вновь и вновь перестаивает прибрежный пейзаж под свой переменчивый вкус.       Немногочисленные, согнутые от постоянного ветра деревья изогнутыми костылями подпирают небо. Корявые, растопыренные пальцы ветвей вслепую шарят в воздухе, пытаясь оплести свой кусочек пространства, но ветер нещадно бьёт по рукам-сучьям, вновь заставляя их пригибаться к земле. Ломаные линии, болезненно перекрученные стволы — бесконечная борьба со стихией. Измученный, агонизирующий лес, который для легковерных иностранцев был назван танцующим, а для русских туристов — пьяным.       Двое мужчин, почти касаясь друг друга плечами, идут по узкой дорожке. Неспешные тяжёлые шаги. Напряжённое гнетущее молчание. Оглушительный хруст гравия под ногами.       Едва заметив прибывших, ветер кидается вниз и с воем врезается в идущего первым — коренастого блондина с жёсткими чертами лица, явного немца на вид — почти сбивает с ног и мгновенно взлохмачивает тщательно убранные назад волосы. Мужчина хмурится и недовольно отмахивается от ветра, как от надоедливого насекомого, но тот продолжает яростно толкаться в бок и трепать чёрное пальто. Глядя на это, второй путник — чуть выше ростом, тоже блондин, но с более мягкой славянской внешностью — слегка приподнимает плечи, пряча неожиданную и неуместную улыбку в широком воротнике.       Людвиг спиной чувствует чужую усмешку — Иван улыбается почти всегда, но немец готов поверить, что в этот раз происходящее действительно выглядит нелепо. Он оборачивается, готовый лицом встретить насмешку, но тут же недоверчиво прищуривается.       — Почему тебя ветер не трогает?       Полы светлого плаща Ивана действительно остаются недвижимы, а концы длинного белого шарфа за спиной даже не колышутся. Сам Иван равнодушно пожимает плечами.       — Игнорирует…       А ветер — счастливый пёс, дождавшийся хозяина, с визгом продолжает носиться вокруг немца и поднимать пыльные вихри. Иван улыбается ещё шире.       — Похоже, он скучал по тебе.       Людвиг вздыхает. Ещё какое-то время он неловко топчется на одном месте, пытаясь увернуться от неумелой, но искренней радости ветра, а затем, наконец, сдаётся, стягивает перчатку и осторожно проводит перед собой рукой. Ветер игриво прикусывает кончики пальцев. Касание холодное и жёсткое, но такое привычное и родное.       — Да, Бернштайнвинд, я тоже скучал…       — Берн-штайн-винд? — Повторяет Иван по слогам, пробуя новое слово. «Ветер горящего камня» или попросту «Янтарный ветер». — Не знал, что у этого бешеного сквозняка есть имя.       — Ты много чего не знаешь о своей Калининградской области… ***       Говорят, человеку свойственно винить себя в несчастьях, произошедших с близкими людьми. Говорят, это нормально — чувствовать некую вину, даже если ты не мог ничего изменить. Но что, если ты сам — действительная причина всех бед? И твоя вина настолько велика, что не позволяет смотреть даже в глаза друзьям? И ещё говорят, что нет больших мук, чем муки совести, и нет наказания больше, чем жизнь с осознанием собственной вины.       После войны Германия ни разу не поднимал вопрос о границах и не вмешивался во внутреннюю политику России. Людвиг никогда не был особенно эмоционален, но со смертью брата, раздавленный физически и морально, он окончательно замкнулся в себе. Выселение миллионов немцев, уничтожение исторического наследия, вспаханные кладбища, изуродованные города — после всего, что натворил он сам, ничто не могло быть «слишком»… И Людвиг молчал. И не смел даже в мыслях называть самый западный регион России иначе, чем «Калининградская область».       Даже в хаосе девяностых годов, когда только ленивый не воспользовался слабостью Ивана для собственной выгоды, Людвиг промолчал, и Калининград ко всеобщему удивлению сохранил статус региона России.       Понадобилось пятьдесят с лишним лет, чтобы российское правительство смягчилось и позволило не просто въезд иностранцев на территорию бывшей Восточной Пруссии, но и решилось отпраздновать юбилей города.       Толпы туристов из Германии хлынули в Калининград. Уже старики, они бродили по улицам своего детства, путались в новых названиях, искали свои дома, не находили и плакали… или находили и опять плакали… Выросло целое поколение, не знавшее войны, но сполна вкусившее горечь поражения. Людвигу не нужно было приезжать, чтобы чувствовать всё, что творилось в душах его детей.       Как же мало сохранилось после войны! Как же много сохранилось после войны! Глазами своего народа, всем своим существом он чувствовал, что там — его земля. Островерхие дома с ярко-красной черепицей; извилистые узкие улицы, вымощенные брусчаткой сотню лет назад; чудом уцелевшие после бомбёжек древние форты… Только вот над старинными укреплениями развеваются российские флаги, кирхи переделаны в православные храмы, а в родных домах уже давно живут чужие люди, которые с полным правом называют эту землю своей родиной.       Рано или поздно каждый человек испытывает неодолимое желание взглянуть на своё прошлое, сравнить воспоминания и реальность, найти свои корни, чтобы лучше понять себя… Людвиг не мог остановить бессмысленное паломничество своих граждан в Калининград и продолжал раз за разом переживать их скорбь, когда они, исполненные неясной тоской и надеждами, окончательно понимали лишь одно — Пруссии больше нет.       Людвиг привык к постоянной ноющей боли в сердце и по-прежнему молчал, не смея показать своей слабости, когда новый удар пришёл с неожиданной стороны: российские политики внезапно заговорили о «культурном диалоге» и начали сами налаживать контакты с Германией. Было позволено немыслимое ранее — встречи землячеств Восточной Пруссии в самом Калининграде, развёрнуты программы заселения полупустой области многострадальными российскими немцами, некогда изгнанными в Среднюю Азию. Людвиг почти с ужасом слушал новости о грандиозной реконструкции кафедрального собора, о вновь отстраиваемых крепостях, о восстановлении памятников — Иван продолжал дразнить немца, беззастенчиво напоминая о том, что он потерял… Новострой, стилизованный под фахверк. Современные посёлки, оформленные под старину. И на каждом шагу — напоминания о брате. Многочисленные прусские кафе с прусским меню, прусские коты, прусский мёд… С неизъяснимой горечью Людвиг наблюдал, как «Пруссия» становится новым брендом тридцать девятого субъекта Российской Федерации.       Терпеть искреннюю злобу всегда легче, чем изощрённые издевательства. Людвиг не мог понять, то ли он сам стал чувствительнее, то ли русский — хитрее, но молчать становилось сложнее с каждым годом.       Когда же немец узнал о последнем предложении россиян — переименовать Калининград в Кёнигсберг — хвалёная выдержка полетела к чертям, и он позвонил Ивану.       Без предисловий, без вступлений.       — Россия, чего ты добиваешься?       — Здравствуй, Людвиг, ты чем-то расстроен?       Пауза.       — Россия, ты… — нужные слова подбирались с трудом, — ты же знаешь, что я готов стерпеть всё. Я знаю, что виноват, что… Боже, я так виноват… Но всё это… Так жестоко играть на моей любви к брату, смеяться надо мной спустя столько лет…       — О чём ты говоришь?       В голосе Ивана как будто замешательство, и Людвиг откровенно срывается:       — Я говорю о твоей чёртовой Калининградской области! Может, уже хватит издеваться над могилой моего брата?!       На другом конце слышится нервный смешок:       — Глупая шутка, Людвиг, твой звонок опоздал лет на пятьдесят! Сейчас, когда всё начинает налаживаться…       От досады немец скрипнул зубами. Приветливость со стороны России была плохим знаком: фальшивая улыбка Ивана всегда предваряла искренние угрозы, да что уж там, даже в самой России понятие «вежливости» прочно ассоциировалось с военной интервенцией. Но внутри Людвига кипела такая боль, что он наплевал на всё.       — Налаживаться?! В Калининграде?! Оставь свой миролюбивый маскарад для туристов! Я прекрасно помню, как ты не только сносил всё без разбора или выгонял людей из их собственных домов, ты даже деревья — «последних солдат вермахта» — был готов выкорчёвывать! Очень в твоём стиле — разрушить всё до основания, а затем строить дивный новый мир…       Людвиг едва останавливает монолог, понимая всю абсурдность обвинений, крепко, почти до хруста сжимает телефонную трубку и, задыхаясь, продолжает:       — Знаешь, никакой первородный грех не сравнится с тем комплексом вины, с каким рождаются мои дети. Патриотизм в Германии — почти преступление. Ещё несколько лет назад немцы даже на стадионах стыдились собственных побед! А ты… устраиваешь парады крестоносцев, размахиваешь прусским флагом, выпускаешь юбилейные монетки… Верх цинизма — растоптать страну, чтобы потом зарабатывать деньги на оставшихся крохах чужой истории!       Иван молчит. Тишина длится так долго, что Людвиг уже поверил, что раздавил-таки телефонную трубку, когда слышит тихий голос:       — Я не думал, что ты видишь это так…       Немец сглатывает, прикрывая глаза:       — Передо мной можешь не лицемерить… Скажи прямо, что тебе нужно? Кредиты? Инвестиции? Мой голос в Совбезе? Как мне остановить это безумие?       — Приезжай. Завтра же приезжай.       Людвиг тяжело выдыхает, расслабляя плечи. Давно пора расставить все точки над умлаутами.       — Куда?       — Жду тебя к девяти утра в Балтийске.       — Балтийск? Это Ленинградская область?       — Почти угадал. Калининградская. Это бывший Пиллау.       Людвиг вновь с силой стискивает зубы. В иных обстоятельствах он нашёл бы тысячу отговорок, чтобы не приезжать на эту территорию. К тому же Пиллау — город прусской славы; город, в котором солдаты, обороняя крепость от Наполеона, кричали «Пруссия или смерть!»; город, который сопротивлялся вплоть до мая сорок пятого года — в то время, как в Москве уже бил салют в честь его взятия… Очередное напоминание. Очередной тычок.       А Иван продолжает надиктовывать адрес:       — …На улице Красной Армии, бывшей Фридрих-Вильгельм-Штрассе, у музея флота, бывшего здания суда, есть площадь Балтийской славы, бывшая Гроссер-маркт…       Бывший, бывший, бывший… каждое слово — удар, свежий гвоздь в крышке гроба Пруссии. Чтобы никто даже помыслить не мог, что все эти улицы, скверы и парки имели когда-то другие имена, названия, прошлое…       — Людвиг, ты записываешь?       Немец обречённо кивает, в очередной раз признавая поражение.       — Запоминаю. ***       Памятник Ленину, улица Ленина и мемориал солдатам, погибшим в Великую Отечественную Войну — вот классический джентльменский, а точнее «товарищеский» набор любого советского города, отличающий его от любого другого города в мире. Людвиг, следуя традиции, уже проехал по проспекту Ленина, миновал статую с протянутой рукой, и теперь с нечитаемым выражением лица смотрел на «Мемориал воинам, павшим при штурме Пиллау». Каждый справляется с эмоциями по-своему, каждый носит свою маску. Возможно кого-то и обманывала наигранная жизнерадостность итальянца или показное спокойствие японца, но немец в отличие от своих бывших союзников никого не пытался обмануть.       Феличиано успел переметнуться, а Кику пострадал от ядерных взрывов — очень своеобразное искупление вины, однако теперь их почти никто не осуждает… Один Людвиг жив-здоров и виновен.       Он исколесил весь мир, посетив самостоятельно и с официальным визитом все крупнейшие кладбища и мемориалы, посвящённые обеим Мировым Войнам. Бронзовые солдаты, кидающиеся грудью на амбразуру; окаменевшие от горя женщины, прячущие лица в ладонях; мраморно-бледные, искажённые прожилками страха лица детей… Иногда Людвига посещали кощунственные мысли, что если бы скульпторы всего мира вздумали соревноваться между собой в создании наиболее впечатляющего памятника войне — он один смог бы заменить бригаду экспертов-искусствоведов…       Ни одно торжественное мероприятие не проходило без его участия. Грохот салютов и минуты молчания, вечный огонь и сменяющийся караул, мёртвые камни и живые цветы… Маки в Англии и Америке, хризантемы во Франции, гвоздики в России, чётное или нечётное количество, красные или белые… Немец давно выучил наизусть особенности поминальных церемоний в разных странах, неизменным была лишь его роль — роль идеального врага: побеждённого, униженного, сожалеющего. И каждый раз, слушая абсолютно одинаковые хоть и звучащие на разных языках скорбные речи и чувствуя направленные на себя взгляды всех присутствующих, ему казалось, что он давно стал такой же каменной статуей — необходимым атрибутом, без которого любой мемориал будет неполным.       Со стороны могло показаться, что подобные встречи стали для немца рутиной — неприятной, но неотъемлемой частью жизни — отчасти, так оно и было: Людвиг знал, что от него ждут и умел оправдывать ожидания. Он готовился к военным юбилеям тщательней, чем к свиданиям — к его внешнему виду не смог бы подкопаться даже Франциск; привычные, набившие оскомину слова извинений — и Артур милостиво кивает в ответ; чуть ниже обычного склонённая голова — и Иван снисходительно хлопает по плечу; нарочито-неловкое рукопожатие — и Альфред ободряюще сверкает улыбкой… Но менталитет кающегося убийцы намертво въелся в кровь и плоть, стал частью его культуры, частью его самого. И глубоко внутри под каменной бронёй сидела не просто вина, а какое-то дикое отчаяние. Тяжёлое, чёрное, беспросветное. Раздирающее душу и ничуть не успокаивающееся со временем…       Его народ, переживший поражение, унижение и разделение, уже больше полувека пытается доказать всему миру, что изменился. Берлин стал оплотом демократии и толерантности, общепризнанным экономическим лидером, культурным центром. Немцы работают как проклятые и оплачивают счета половины Европы. Уже третье поколение его несчастных детей просит прощения у всего мира, и Людвиг может лишь надеяться, что однажды они получат его… Они, но не он сам.       Ведь ко всем бесчисленным спискам убитых, замученных, сожжённых и расстрелянных Людвиг всегда добавлял про себя ещё одно имя.       Гилберт.       Друг. Брат. Почти отец. Тот, перед кем он виноват больше всего на свете. Тот, кто умер по его вине семьдесят лет назад.       «Никогда не извиняйся, даже если виноват! В масштабах страны признание ошибок бессмысленно. Обвиняй во всём нынешних врагов и двигайся дальше. Признание вины не изменит содеянного, но признав себя виновным — ты сам даёшь врагам оружие против себя. Время сотрёт все ошибки, сгладит конфликты. Последующие поколения всегда будут сомневаться в прошлом, искать причины событий, переписывать историю… Но если ты признаешь свою вину — никто не будет разбираться. Признался — значит виновен!»       Германия помнит все наставления Пруссии, но он всегда был плохим учеником.       Людвиг с трудом заставляет себя отвернуться от очередного памятника смерти и выходит к каналу, оглядываясь по сторонам. В такие моменты — моменты напряжённого ожидания — он жалеет, что бросил курить. Сигареты придавали безделью смысл.       До места встречи — рукой подать. Немец всегда приезжает заранее, а русский всегда опаздывает — это одна из незыблемых традиций, на которых держится мир — так что можно не торопиться. Людвиг заводит наручные часы, пытаясь обрести душевный покой, глядя на бесконечное движение стрелок по замкнутому кругу. Старый механизм ручной сборки — одна из самых дорогих вещей в прямом и переносном смысле. Кажется, Цвингли подарил такие же ещё французу и итальянцу, но Франциск не носил их ни дня, посчитав слишком тяжеловесными, а Феличиано потерял свои на следующий же день… За много лет секундная стрелка стала дёрганой, словно нервы у самого Людвига — хотя Ваш давал пожизненную гарантию на свои изделия, человеческая жизнь оказывалась слишком коротка для бессмертных. «Почти бессмертных»…       — Бабушка, смотри, какие красивые! — звонкий детский голос легко перекрывает невесёлые мысли, и Людвиг непроизвольно поворачивает голову.       Девочка прижимается к ржавой решётке моста, совсем не боясь испачкать яркое красное пальто, и радостно указывает пальцем на ряд небольших военных судов вдоль берега.       Действительно, чем же ещё можно любоваться на прогулке в полузакрытом военном городке?       Людвиг с удивлением отмечает про себя, что катера и тральщики и вправду выстроились как на парад. Носы кораблей гордо задраны вверх, на блестящих боках — яркие оранжевые бублики спасательных кругов, на макушках трепещут Андреевские флаги. Всё же поразительно, как непредвзятый взгляд ребёнка способен отыскать красоту даже в холодных кусках железа, предназначенных для патрулирования берега и устранения минных заграждений!       Бабушка рядом важно поддакивает:       — Очень красивые, возьми хлебушка, покорми.       Нахмурившись, Людвиг подходит ближе и, наконец, замечает проплывающих внизу лебедей.       И едва сдерживается, чтобы не плюнуть в голубые глаза мальчишки, который смотрит на него из отражения в воде.       Поёжившись, Людвиг поднимает колючий воротник и прячет руки в карманы, отступая на пару шагов.       — Вам не нравится наша погода? Подождите пятнадцать минут, и она изменится!       Бабушка, явно обрадованная неожиданной компанией, приветливо кивает незнакомцу, а девочка тут же расцветает улыбкой и протягивает ему свою горбушку:       — На, покорми птичек.       Немец, пойманный в тиски русского гостеприимства, нерешительно берёт булку.       — Спасибо.       Они по очереди отщипывают кусочки и кидают их вниз. Гордые птицы плавают кругами, делая вид, что еда им неинтересна. Ждут, пока мякиш пропитается водой, а затем лениво, будто невзначай, подбирают хлеб. Среди белых лебедей плавает один чёрный. Наверное, местный альбинос. Людвиг усмехается собственным мыслям, но старается кидать хлеб поближе к нему.       — Раньше здесь не было лебедей…       Бабушка качает головой:       — Вы ошибаетесь, тут жили лебеди, сколько я себя помню.       «И сколько же?» Так и подмывает спросить Людвига, но он сдерживается и вежливо кивает в ответ.       — Но почему они не улетают? Уже ноябрь, холодно.       — Они и не улетят. Их весь город кормит, они почти ручные. Живут тут у Людвига круглый год.       — У кого?       От неожиданности немец так и застывает с хлебом в вытянутой руке, забыв разжать пальцы. Заметив его изумлённое лицо, бабушка охотно поясняет.       — Вон там, — она машет рукой в сторону кирпичной стены, — старая шведская крепость, построенная в виде звезды. У неё каждый луч и каждый равелин имеет своё название. Тот, возле которого мы стоим, называется «Людвиг».       — Почему ж не переименовали?       Дурацкий вопрос выскакивает сам собой, но женщина легкомысленно машет рукой в ответ:       — Всего не переименуешь.              Крепость Пиллау, вокруг которой впоследствии и разросся город, была гордостью Гилберта: он выкупил недостроенный форт у Бервальда и лично руководил застройкой. В голове Людвига вновь всплывают основы военного дела и резкий хриплый голос брата.       Лучшая форма для крепости не квадрат, а пятиугольник. Углы прикрываются выступающими башнями — бастионами, в идеале — тоже пятиугольными, чтобы избежать мёртвых зон. Таким образом, получается звезда. С внешней стороны между лучами строятся невысокие равелины… рвы и насыпи… редуты и редюиты… брустверы и бойницы…       Когда-то жизненно важные, эти знания давно утратили свою ценность. Мечи и доспехи, отполированные сотнями битв, теперь жалко блестят в витринах музеев, а устройством замков интересуются лишь пыльные историки — романтики, потерявшиеся во времени… Военные хитрости не спасут страну от финансового кризиса, в неприступных цитаделях не укрыться от компьютерных вирусов, арбалеты и баллисты не помогут в информационных войнах.       Каким бы он был сейчас?       Перед глазами Людвига всплывают картины прошлого, изображение двоится и наслаивается друг на друга: военные корабли у берега меняют свои очертания, превращаясь в деревянные громадины, сквозь железные днища прорастают мачты, вскидывая крылья парусов, слышится звук натягивающихся канатов и скрип сходней…       Немец мотает головой, усилием воли возвращая себя в настоящее, с трудом сосредотачиваясь на чужой речи.       — … город маленький, но с большой историей. Есть, что посмотреть! Летом у нас много народу — целыми автобусами приезжают — из Германии, из Австрии, из Бельгии, из России…       — Стоп. — Хмурится Людвиг. — Как это «из России»? А мы сейчас где?       — Я говорю про бОльшую часть России. Основной континент, так сказать… Мы же тут сами по себе… Анклав…       — Полуэксклав.       — Ну да. Одним словом — Европа. Вы сами-то откуда будете, никак не разберу… Из Польши что ли?       Врать не хотелось, но привычка при возможности скрывать свою национальность — ещё одно трудноискоренимое послевоенное наследие — была сильнее. Людвигу не впервой перед русскими Феликсом прикидываться, но судя по тону к полякам бабушка тоже относилась с подозрением. Людвиг быстро перебирал возможные варианты. С кем из европейцев Брагинский ещё не поругался? Список стран в голове стремительно сокращался. Исландия? Нет, входит в НАТО. Лихтенштейн? Те же немцы. Монако? Силенд? Или…       — Сербия.       Необъяснимо, но вроде беспроигрышный вариант для русских. Похоже он угадал, так как бабушка буквально засияла:       — Батюшки! Вот это гости! Вы к нам по работе? Надолго? В Кёниге уже были?       — По работе. Надеюсь, ненадолго. — Хлеб давно искрошен, а рука с силой сжимает металлические перила. — В Калининграде не был. Ни разу.       — Ну ещё успеете… А на наш маяк вы поднимались? Оттуда чудесный вид!       — Знаю… то есть… маяк до сих пор работает?       — Конечно, работает!       — Ещё я слышал, что в здании суда теперь музей…       — Да-да, музей флота. Он сегодня закрыт, но во дворе можно посмотреть трофейную лодку сомалийских пиратов!       — А напротив суда, помнится, была гимназия…       — Это матросский клуб!       — А что с казармами?       — Шпионишь? — Иван неслышно подошёл сбоку.       — Нет!       Людвиг шарахнулся в сторону. Краска так резко схлынула с его лица, что Иван уже успел пожалеть о неудачной шутке. Он приветственно хлопнул немца по плечу.       — А казармы, друг мой, и через сто лет остаются казармами. А ещё там иногда снимают исторические фильмы.       — Про войну с немцами! — доверительно уточнила девочка. ***       Людвига раздражает эта показательная прогулка по городу. Он надеялся просто поговорить с Иваном, но тот, как и все азиаты, не любит сразу переходить к делу, поэтому приходится молча идти рядом и «наслаждаться прекрасной осенней погодой». Сквозь свежий асфальт повсюду проступает брусчатка — прошлое здесь в прямом смысле лезет изо всех щелей, да и Иван как назло (хотя почему «как»?) идёт медленно, давая Людвигу возможность рассмотреть город.       Старая церковь. Типичная для этих мест кирпичная готика: стрельчатые окна, тонкие дуги архивольтов, декоративный ступенчатый фронтон… Но идеально-немецкую кладку фасада портят выбоины от снарядов и грубые бетонные заплатки, а на двускатной крыше с обеих сторон гордо сияют начищенные православные кресты.       — Кафедральный собор балтийского флота, — говорит Иван вслух, очевидно самому себе, а Людвиг не в силах совладать с собственным прошлым, разглядывает невидимые витражи в окнах и с замиранием сердца вслушивается в детский хор, поющий на немецком языке.       Сразу за храмом — просторный плац.       — Площадь Балтийской славы, — снова говорит Иван не оборачиваясь и не ожидая ответа. На постаментах установлены корабельные орудия, повсюду скульптуры воинов и многочисленные памятные знаки. Но Людвиг видит перед собой деревянные торговые ряды, слышит звон башенных часов на здании ратуши и почти наяву ощущает брызги несохранившегося фонтана.       Они поворачивают за угол.       Аккуратный двухэтажный домик голубого цвета. Тонкие перила, белые кружевные занавески на окнах, слуховые окошки под крышей и ажурные кованные балкончики, на которых, если бы здесь жили немцы, непременно были бы цветы. На углу дома под охраной нахохлившихся голубей — мемориальная табличка, на которой изображен лохматый и небритый человек со слегка вздёрнутой правой бровью — типичный писатель или поэт.       — Гостиница «Золотой якорь», в которой останавливался Бродский…       Людвига уже подташнивает от назойливых комментариев. Немец, не сбавляя шаг, проходит мимо. Он, конечно, помнит прежний «Золотой якорь», в котором останавливались русские, а не немецкие туристы, и помнит расположившийся в этой гостинице впоследствии пункт эвакуации солдат Вермахта…       Возле причала Людвиг вовсе замирает. Умом он понимает, что статуи Фридриха Вильгельма здесь не может быть, потому что не может быть никогда, однако в этот раз иллюзия не спешит растворяться в воздухе. Не дождавшись подсказок от Ивана, Людвиг откашливается и максимально спокойно спрашивает:       — Кому памятник?       Иван недоумённо оборачивается — только слепой или безграмотный не смог бы прочесть на постаменте огромную надпись «Петру Великому» — но так и не решается пошутить про внезапно забытый немцем русский язык. Людвиг выглядит плохо — он тяжело дышит, лицо бледное, ладони сжаты в кулаки. Иван вздыхает. Ему вполне понятны внутренние противоречия, терзающие гостя.       — Это Пётр. Мой последний царь. И первый император. Он несколько раз бывал здесь проездом и называл Пиллау «Мой маленький Амстердам».       Наверное в каждой стране по пальцам одной руки можно пересчитать по настоящему великих правителей — почти воплощений… И теперь один из них стоял на месте другого.       Пелена, наконец, спадает с глаз. Наваждение проходит.       — Да, конечно… тот памятник в Эккернфёрде…       Памятник Фридриху — тоже Первому и тоже Великому — был единственным спасенным памятником Восточной Пруссии, чудом избежавшим переплавки и вывезенным на Запад.       Иван решает не бередить и без того беспокойную душу немца упоминанием о том, что ему прекрасно известно и об Эккернфёрде — городе-побратиме Балтийска на севере Германии, и о ежегодных встречах у памятника бывших жителей Пиллау, и о новой помпезной надписи на постаменте Фридриха: «Установлен здесь в 1955 году до возвращения на Родину», доставившей ему в своё время несколько неприятных бесед с начальством.       — Русская набережная, — осторожно решает продолжить экскурсию Иван, и Людвиг автоматически кивает головой.       Да, именно «Русская набережная».       Пиллау принадлежал Российской империи всего несколько лет, но русские успели построить здесь дамбу и прорыть канал, надолго оставив о себе добрую память. Как и сто лет назад подмигивает маяк. Легко скользит по воде паром, оставляя пенный след. Проходят громадные эсминцы и траулеры — движение здесь всегда было оживлённое. Буквально сливаясь с каменным парапетом, вдоль берега выстроились рыбаки, удочки-антенны тихонько покачиваются от ветра, рядом с ведёрками скачут вороны, проверяя улов.       Немец глубоко вдыхает, но свежий морской воздух неожиданно царапает горло холодом, кружится голова, а белые буруны на глазах превращаются в хлопья снега…       Против воли вспоминается тяжелейшая зима сорок пятого. Пиллау не эвакуировали, надеясь таким образом задержать русских и выиграть время для отступления основных сил. Паром был утоплен, корабли отведены, и люди оказались заперты в собственном городе — без военной поддержки, без продовольствия и без шансов на спасение. Блокадники, о которых не принято вспоминать. Мирные жители, преданные своим правительством, с ужасом ожидающие прихода озлобленной всесокрушающей Красной Армии… Но невиданные холода, неизменно сопровождавшие русских, дали немцам неожиданный шанс на спасение: замёрзший пролив.       …Трупы лошадей вперемешку с людьми. Брошенные на полпути телеги с вещами. Тысячи людей, неделями бредущие по хрупкому льду в сторону Данцига — нынешнего Гданьска…       Крошечный эпизод одной огромной войны.       В небе слышатся жалобные крики чаек, Людвиг на миг зажмуривается и протирает слезящиеся от ветра глаза.       — Людвиг?       — Я… я плохо вижу без очков… особенно в твоей Калининградской области.       Иван кивает, удовлетворившись этим достаточно невнятным объяснением.       — Это пройдёт. Просто приезжай почаще. ***       Странное дело: и климат здесь промозглый, и лес толком не растёт, и из полезных ископаемых только янтарь, но сколько битв видела эта земля, и скольких хозяев сменила. Этот район, город, вся область, сплошь увешанная табличками и усыпанная памятниками, словно один большой отросток истории. Аппендицит во времени. Людвиг бы и рад вырезать его из себя, да где ж найти такого хирурга…       Радостно пиликают качели в глубине двора, чеканят шаг курсанты военного училища, вжикают мётлами дворники, шуршат машины — городской шум сливается в единую музыку, в центре которой кружится не то танцор, не то дирижёр, не то вовсе человек-оркестр… Иван замедляет шаг, зная о велосипедисте, выезжающем из арки; здоровается по имени-отчеству со случайными прохожими; не глядя по сторонам переходит дорогу… И город восхищён: хлопают форточки, аплодируют двери подъездов, рукоплещут полотенца на балконах.       Людвиг прекрасно знает, каково это — чувствовать собственный народ, когда твои шаги вторят ритму города, когда дыхание города становится твоим дыханием, когда тело готово раствориться в окружающих людях…       Но сейчас Людвигу плохо. Вокруг него — район старой немецкой застройки. Чёрные стеклянные глаза домов обведены белой тушью стеклопакетов. Свеженакрашенные когти оконных решёток царапают обшарпанные подоконники. Сквозь слои свежей штукатурки упрямо проступают трупные пятна плесени. Дома-зомби, возращённые к жизни реставраторами-некромантами, толпой преследуют немца, наступают на пятки, дышат в затылок.       «Предатель»       Иррациональный страх гонит вперёд. Людвиг старается не смотреть по сторонам. Тяжёлые ботинки торопливо избивают улицу-улитку, заставляя её быстрее закручиваться под ногами. Здания не отстают — скрипят суставами перекрытий, шуршат темнотой подвалов.       «Предатель»       Осознание нереальности происходящего не делает окружающие голоса тише. Черепичные проплешины крыш отражаются в клетчатой скатерти мостовой — обед подан. Людвиг задыхается — дома вплотную окружают немца, нависают над ним. В оцепенении он наблюдает, как в рыхлых боках открываются рты-пробоины, обнажая прогнившие внутренности. В нос ударяет запах сырой земли.       «Предатель»       «Нельзя!»       Взмах кнута. Треск. Вспышка молнии в стремительно темнеющем небе. Росчерк белого шарфа на фоне густой синевы. Дома нехотя расступаются, шамкают сколотыми кирпичными зубами и со злостью сплёвывают под ноги немцу ржавое крошево.       «Я предатель…»       «Я сказал Нельзя!»       Новый взмах кнута. Шарф болезненно бьёт немца по губам. Людвиг вздрагивает и ошарашенно касается ладонью рта. Недоверчиво подносит чистую руку к глазам. В небе шумит самолёт, оставляя размытый след. Немец мотает головой. Надписи «Победа или Сибирь» нехотя меняются на «Проверено, мин нет», а затем и вовсе выцветают и растворяются в грязных стенах.       — Людвиг, ты чего? — Иван оборачивается как раз вовремя, чтобы подхватить под локоть оседающего на землю спутника. Шарф случайно задевает немца по лицу. — Да ты весь дрожишь! Замерз что ли?       — … Он холод терпеть не мог. И предателей. Он говорил, что последний круг ада — это сплошная ледяная глыба, в которой мучаются самые страшные грешники — предатели…       Может ли быть, что в конце-концов его недоверие и стало причиной смерти Гилберта? Или наоборот, он слишком поздно стал сомневаться в непогрешимости великого брата? Когда Красная Армия занимала территорию Пруссии, Гилберта уже не было в живых: оставшегося населения было слишком мало, чтобы поддерживать жизнеспособность страны. Людвиг так и не смог выяснить, как именно погиб брат… Помнил лишь, как находясь на другом конце континента, за тысячу километров от Пруссии, сердце зашлось от боли, и Людвиг внезапно понял, что его стало в два раза меньше… И сразу захотелось привычно последовать вслед за братом — всё равно куда… И лишь чувство долга перед своим народом — то единственное, что Гилберт всегда ставил выше жизни — удержало тогда от безумного шага…       — Что ты бормочешь? — Иван выводит трясущегося Людвига из тенистой улицы на широкую дорогу. Тот осторожно ступает рядом, как слепой за поводырём. — Какой холод? Здесь курорт! В Москве второй месяц снег лежит, а за Уралом — с прошлого года не таял. Люди говорят, такая зима зря пропадает…       Но немец не поддерживает шутку.       — Иногда вы с ним так похожи… Он ведь тоже гонял меня через строй, пытаясь приучить к боли… — Людвиг неожиданно решительно выворачивается из чужих рук и разворачивается обратно, отступая в тень. – Но что такое настоящая боль, я узнал только после его смерти.       Звук шагов Людвига по-прежнему теряется, тонет в шуме чужого города, но немец ещё долго и упрямо бродит по старым улицам, заново пролистывая упущенные главы истории этой земли. И Иван молча ходит за ним следом. ***       Людвиг, серый и ссутулившийся от напряжения, тянется к окружающему миру, но здания притихли, притворившись мёртвыми, а люди по-прежнему провожают его удивлёнными незнакомыми взглядами. Вокруг него — вакуум, каждый шаг впустую, молчит земля — ни отклика, ни эха. Немца ничто не держит здесь, ему не за что зацепиться, его давно бы вышвырнуло отсюда напором чужих мыслей и чувств, если бы не прямое разрешение Ивана.       «Вышел немец из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, с кем останешься дружить?» Дети с визгом кидаются в рассыпную. Возле забора остаётся один мальчишка, который, закрыв глаза, принимается считать вслух.       На Людвига жалко смотреть — он готов провалиться сквозь землю от стыда и шока. Злодей из детских стишков, страшилка для малышей — вот кем он остался в памяти этого народа…       — Это что же… считалка?       — Да. Очень старая, дореволюционная — ещё с Первой Германской…       Всего лишь часть дворового фольклора, пережившая сотню лет и не утратившая актуальности.       «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать, кто не спрятался — я не виноват!»       Мальчишка осматривает двор, затем срывается с места. Людвиг провожает его рассеянным взглядом. Думать о войне не хотелось совершенно. Не думать о войне было невозможно.       — Не туда… — бормочет Людвиг, — один за столбом, один за сараем, девочка за деревом, ещё двое за…       — Болеешь за «немца»?       Людвиг поднимает голову. Он и вправду выглядит больным. Лицо — восковая маска, но глаза ясные и чистые как слезы ангела.       — Я всегда буду болеть за немцев. А надо будет — умру за немцев.       Иван поджимает губы.       — Не сомневаюсь. Один тут умер уже…       Грубо. Очень грубо. Иван и сам не знает, зачем провоцирует Людвига. Отчего-то ему ужасно захотелось стереть с лица немца это смирение, проверить, осталось ли в нём хоть что-то от гордости и величия его брата…       Но Людвиг вновь опускает голову. Ударь его сейчас — он подставит вторую щёку. Не смирение. Сломленность.       — Знаешь, вы с ним действительно похожи… Он тоже грубил мне, когда ему было больно. Тебе же больно, Россия. — Ветер раскачивает деревья, и тени скользят по каменному лицу немца, придавая ему обманчивую человечность. — Зачем ты привёл меня в свою Калининградскую область? Зачем ты мучаешь нас обоих? Отпусти меня…       Словно измученный призрак, которому грехи не дают покинуть землю предков.       Раздражение Ивана вмиг улетучивается. Он серьёзно и оценивающе смотрит на спутника, впервые сомневаясь в правильности собственных действий. Затем вздыхает.       — Хорошо. Ещё одно место, Людвиг, и можешь быть свободен. ***       Учитывая огромное количество солдат, погибших на полях сражений, и то, что эксгумация останков и их транспортировка на родину была практически невозможна, было принято общее решение оставлять умерших на территории той страны, где они погибли.       На сегодняшний день в Германии находится около трёх с половиной тысяч советских воинских захоронений. И все они — если не в идеальном, то по крайней мере в хорошем состоянии. Уход за ними расценивается обеими сторонами как должное, и все расходы (около двадцати пяти миллионов евро в год) оплачиваются правительством Германии.       В 90-е годы в рамках «укрепления дружбы между народами» Германии было разрешено за свой счёт создавать на территории России «компактные захоронения погибших на войне немцев». С тех пор в России было построено и восстановлено всего двадцать два немецких солдатских кладбища.       Целых двадцать два.       И восемь из них находятся в Калининградской области.       Вровень с битвами под Курском, Ржевом, Волгоградом, стоят не менее ожесточённые и кровопролитные битвы под Балтийском, Черняховском или Советском. На своей земле немцы бились отчаянно, о каждой из этих битв можно было бы сложить песню, но всё, что мог сделать Людвиг — это тихо похоронить своих детей.       После войны страны-победители решали за Людвига всё, включая материал и цвет надгробий, устанавливаемых на могилах умерших немцев. Вначале были разрешены только чёрные и только чугунные кресты, затем в 60-е годы разрешили ставить светлые и бетонные.       Эти кладбища появлялись с большим трудом — преодолевая возмущение ветеранов и сопротивление местных властей, они не отмечались на картах и в лучшем случае игнорировались окрестными жителями. Но Мемориальный союз Германии, существующий в основном на пожертвования, с истинно немецким упорством продолжал делать своё — такое важное для всех немцев — дело.       Чёрная калитка заперта. Опущены жалюзи у вагончика информационного блока. Тишина и покой. Туристический сезон окончен и похоже, что всё здесь запечатано до весны.       Людвиг нерешительно замирает у входа.       — Закрыто? — Слегка растерянный, вопросительный взгляд. Иван молча откидывает засов и калитка без скрипа отворяется.       Чуть ссутулившись и заложив руки за спину, словно ведут на расстрел, Людвиг проходит вперёд. Взгляд не отрывается от кончиков ботинок и лишь периодически соскальзывает на белую извилистую ленту бордюра. Пахнет хвоей и сыростью. Скромные деревянные скамейки вдоль дороги. Тропинки, разбегающиеся в разные стороны. Брусчатка, расчерченная мхом.       — Красивое сегодня небо… — говорит Иван, и Людвиг, будто получив разрешение, замирает и медленно поднимает голову.       Невысокие золотистые дубки и скромные, недавно высаженные пушистые ёлочки; яркие костры шиповника и побуревшая трава, усыпанная палой листвой...       Нарядное осеннее кладбище.       А небо… Действительно удивительное — глубокое тёмно-синее с отливом в красноту. «Прусский синий» внезапно вспоминается Людвигу русское название. И вправду похоже на цвет его глаз.       Вопреки известной русской песне, на этих братских могилах стоят кресты. Невысокие, установленные группами по трое — католический-польский, православный-русский и протестантский-немецкий — абсолютно одинаковые с виду, они будто держатся за руки, подставляя друг другу каменные плечи. Жаль только, что общая вера в «единого Христа» не смогла в своё время предотвратить битву народов.       А вдоль дороги из земли растут огромные, в рост человека, каменные плиты. На них чёрным по серому — бесконечные списки. Взгляд Людвига цепляется за надписи, и немец, затаив дыхание, подходит ближе. Осторожно, будто боясь порезаться об острый готический шрифт, рука сама тянется к монолиту, с обеих сторон исписанному мелкой убористой гравировкой: имена, фамилии, даты рождения и смерти — его дети.       «Запомни, малыш, главное — это победа! Всё — для победы, потому что победа искупает всё! Историю пишут победители!»       На последнем камне действительно оставлено место про запас: немецкие поисковые отряды каждый год дополняют списки убитых, но в отличие от России об этом не трубят в газетах и не говорят на федеральных каналах.       Людвиг выдыхает сквозь зубы, и смаргивает слёзы бессилия, прежде чем оглянуться на Ивана. Тот ушёл далеко вперёд и стоит у одной из могил советским солдатам, над громадными венками, стянутыми жгутами победных угольно-огненных лент. Людвиг видит, как Иван аккуратно расправляет закрутившуюся алую ткань и идёт дальше, а немец продолжает недоверчиво вглядываться в георгиевскую ленту, только что превращённую руками России в флаг Германии. Чёрный, жёлтый… и красный между ними.       Изначально Людвиг вообще сомневался, можно ли считать «братским» место, где насильно перезахоронены и перемешаны могилы русских и немецких солдат, которые наверняка в свой последний миг проклинали друг друга. Но сейчас, находясь в одном из таких мест, он видит не просто ухоженную территорию, но странную заботу. Не формальное проявление сочувствия, а некое беспокойство, почти граничащее с нежностью… Здесь нет ни барельефов, ни скульптур — ни обвиняющих глаз, ни мучительно изогнутых рук. Вместо порывистого огня — спокойные вечно-зелёные ели, вместо стука метрономов или вздрагивающих колоколов — умиротворяющий шум моря. Разлапистые горные сосны стелятся по земле, пытаясь отогреть пушистыми кронами холодные гранитные надгробия, на некоторых из которых отчётливо видны контуры железного креста — четырёхлистного клевера, изменившего удаче. А у подножья нескольких именных немецких могил — вовсе бессмыслица! — потухшие лампадки, свечи, конфеты… Откуда всё это? Это совершенно нетипично для немцев и вряд ли дело рук местных властей… Не могут же жители российского военного городка навещать могилы вражеских офицеров… Или могут?!       Сказать, что Людвиг был растерян — ничего не сказать. Поверить в искренность России? После всего, что наделал он сам? Позволить себе поверить кому-то? Или, ещё страшнее, позволить кому-то поверить в него?       В самом центре кладбища, вспарывают каменный курган и рвутся в небо три высоких металлических креста, похожие на чёрные, тяжёлые мечи, воткнутые в камень. Можно лишь надеяться, что никакой малолетний король не решится вытянуть их оттуда, доказывая своё право на власть. Сложив руки за спиной, точно как сам Людвиг, Иван стоит рядом. Он кажется маленьким на фоне этих громадин. И словно для контраста — весь в светлом. Живой памятник «маленькому человеку» из стихотворений того праздничного писателя…       Германия подходит ближе, каждый шаг — словно сквозь толщу воды, и осторожно касается плеча России.       — Так ты серьёзно?       Людвиг не уточняет, что именно, но Иван понимает с полуслова.       — Да.       — Но почему?       Растерянный взгляд Людвига — такая же редкость, как и печальное лицо Ивана.       — Потому что я прекрасно помню, с чего началась фееричная карьера Гитлера. Небывалый подъём национальных настроений, из-за унижений после поражения в Первой Мировой…       — Которую, кстати, тоже я начал…       — И если будешь так корить себя — нам не миновать Третьей!       Слова России эхом отзываются в голове Людвига, вторя его собственным мыслям, и немец яростно мотает головой, почти готовый зажать себе уши, если бы не плечо Ивана, таинственным образом удерживающее его руку на месте.       — Знаешь, — тихо продолжает Россия, не отводя взгляда от металлических конструкций, — Геракл рассказывал, что в Древней Греции, где войны велись постоянно, памятники в честь победы специально изготавливали из дерева. И какими бы величественными и красивыми они не были, их запрещалось восстанавливать и подправлять. Деревянный монумент недолго простоит на открытом воздухе… Это делалось для того, чтобы раздоры не продолжались, и память о прошлом не могла испортить настоящего.       — Нет-нет… — почти шепчет Людвиг, — масштабы наших войн несравнимы. Люди не должны забывать об этом. Мир не переживёт ещё одной подобной катастрофы.       — Ничто не забыто, и никто не забыт, — Россия произносит эти слова привычно и нараспев, будто молитву, а затем поворачивается к Германии, — но разве это мешает нам быть сегодня друзьями?       Людвиг молчит, но рука, стискивающая плечо Ивана, красноречивей любых слов. Русский тяжело вздыхает.       — Иногда мне кажется, что подвиги уходят из нашей жизни и единственное, что мы строим — это новые кресты.       — Нет-нет, ты не понимаешь, — заученно повторяет Людвиг, всерьёз испуганный не столько словами России, сколько откликом, которые они находят в его душе, — лучше гордиться прошлыми победами, чем в погоне за славой затевать новую войну.       Иван неожиданно улыбается, осторожно снимая с плеча окаменевшую руку немца.       — Ну, главное, чтобы ты это понимал, — а затем внезапно добавляет, — в следующий раз я приглашу Геракла — он лучше меня объяснит свою философию.       Людвиг неловко кривится в ответ:       — Только не Геракла, у меня от его философий третий год баланс не сходится! ***       У самого входа на пляж под стеклом висит карта Калининградской области. Над небольшим кусочком российской земли угрожающе нависает огромная Литва, снизу подпирает необъятная Польша, с севера караулит невидимая Швеция.       Иван недовольно отворачивается.       — Надо же, прямо как в детстве…       Песок на берегу удивительно мягкий и к тому же необыкновенного цвета: геологи рассказали бы о редком сочетании белого кварцевого и чёрного магнитного, а простые балтийцы назвали бы по-простому — «соль с перцем», но сейчас на пляже нет ни души — не сезон.       — Людвиг, а ты в детстве строил замки из песка?       — Нет.       — Почему?       — Это нерациональная трата времени.       Разочарованию Ивана нет предела. Он обводит взглядом чёрные разводы на песке.       — А может, ты рисовал?       — Нет.       — Писал стихи?       — Нет.       — Хотя бы монеты коллекционировал? Или марки? Точно, дойчмарки!       Довольный каламбуром Иван оборачивается, но немец молчит в ответ.       — Ладно, я понял, тяжёлое детство.       — Счастливейшее из возможных.       И ни капли иронии в голосе.       — Чем же ты занимался?       — Учился. — Немец кидает угрюмый взгляд на карту области. — Помню, как однажды я неправильно указал расстановку сил противника, и брат, не задумываясь, швырнул нож и пришпилил мою ладонь к карте. А потом просто стоял и смотрел, как я раскачиваю рукоять, пытаясь вытащить нож другой рукой… Я тогда очень переживал, что натекло много крови и карта сильно испачкалась…       От этого странного откровения Ивану становится не по себе.       — Даже не знаю, что меня пугает больше — методы воспитания Гилберта или твоя логика…       Но Людвиг пожимает плечами, явно не видя проблемы ни в одном, ни в другом.       — Когда рука зажила, я попросил его научить меня оказывать первую помощь, а он опять разорался и заставил учиться метать ножи… Положил полено себе на голову и велел выбирать мишень… И так смотрел на меня — знаешь, как он умел смотреть? Будто действительно ждал моего выбора… — Людвиг обрывает монолог на полуслове. На мгновение прикрывает глаза и как ни в чём не бывало спрашивает, указывая на очередной памятник:       — Это снова Пётр?       Медный всадник в военной форме и треуголке, скачет, судя по направлению, к Европе.       — Семейное сходство налицо, — хмыкает Иван, — приглядись, она в дамском седле.       — Она?       — Папина дочка. Елизавета Петровна, в мундире командующего преображенским полком. Тебе она должна быть известна как «второе чудо бранденбургского дома».       Иван лукавил. Чудом считалась не сама Елизавета Петровна, а её смерть, которая буквально спасла Пруссию от поражения в семилетней войне.       На память Людвигу опять непрошено приходит аналогия со Второй Мировой, когда даже «третье чудо бранденбургского дома» — смерть Рузвельта в апреле 1945 — не сумела изменить ход войны.       Люди плачут солёной водой, а солёное море — камнем. Прозрачным и тёплым. В каждом посёлке есть своя правдивая легенда о происхождении янтаря, но с некоторых пор все сказки потеряли свою прелесть для Людвига. Разрушен подводный янтарный замок царевны Юрате — взорван «как гнилой зуб прусского милитаризма» королевский дворец Кёнигсберга; сбита молнией огненная колесница гордого Фаэтона — пилот, не успев катапультироваться, сгорел заживо; пропала птица счастья Гауя — исчез в послевоенном безумии Гилбёрд.       Людвиг вздыхает. На душе муторно и тяжело.       — Чудес не бывает. И тем более смерть не может быть чудом.       — «Возле могил всегда живёт надежда, и счастлив тот, кто в чудеса не верит».       Иван явно кого-то цитирует, но Людвиг только морщится.       — Это глупо.       — Это Гёте.       — Всё равно глупо. Или ты действительно считаешь меня счастливым?       — По крайней мере неглупым…       — Не надо играть словами, ты же понял, что я хотел сказать.       — Как и я.       Людвиг приглаживает волосы, успокаивая сам себя. Всегда трудно признаваться в собственных ошибках и вдвойне труднее делать это перед… друзьями?       — Уже вечереет. Думаю, мне пора уходить. Я… — Людвиг готов привычно рассыпаться в извинениях, но тут же вспоминает недавние слова Ивана о новой войне. Он сглатывает горький комок оправданий, и невозмутимо продолжает:       — Моё руководство выражает глубокую признательность правительству России за помощь, оказанную при восстановлении памятников истории и архитектуры. Я не должен был вмешиваться в этот диалог. Очевидно, что я неправильно истолковал твои действия и могу заверить, что в дальнейшем…       Иван морщится от казённых слов.       — Немец, да говори ты уже по-человечески!       Людвиг дёргается, как от удара.       — Я… не… могу… У меня больше нет права на ошибку. Я слишком силён и слишком часто ошибаюсь.       — Чувство стыда — с этим можно жить. Тяжело, но можно. — Иван безошибочно разобрался в куче эмоций, обуревающих немца. — Но в страхе жить нельзя. Страх парализует, отнимает силы, туманит разум. Боязнь совершить ошибку становится преступным бездействием, в первую очередь по отношению к самому себе, таким же страшным как равнодушие или уныние. Рано или поздно страх просто убьёт тебя. Или, что ещё хуже, выплеснется наружу, заливая всё жестокостью и безумием… – Иван машинально поправляет шарф. — Поверь мне, рабы мечтают не о свободе, а о собственных рабах, а те, кто живёт в страхе — стараются запугать весь мир. Такова природа людей, а значит — и наша природа.       Людвиг, натянутый как струна, тоскливо смотрит на пенистые волны. Он видит как далеко на горизонте, где небо граничит с морем, из тёмно-синей полоски воды вновь поднимаются миражи.       Не так уж далеко, возле берегов нынешней Польши, придавленный тоннами воды, лежит «Вильгельм Густлоф» — корабль, вывозивший население Восточной Пруссии. Огромный, ярко освещённый, медлительный из-за чудовищной перегрузки — он был прекрасной мишенью для советских торпед… Пять тысяч погибших одних только детей… Это трагедия, наряду с бомбардировкой Дрездена, стала одной из самых страшных трагедий Второй Мировой для немецкого народа. А в России данное событие получило название «Атаки века», и капитану советской подлодки поставлен памятник в Калининграде…       Чуть дальше лежит «Гойа». Это судно успело совершить четыре эвакуационных похода, но на пятый раз встретилось с советской субмариной… Семь тысяч беженцев утонули за семь минут… До конца войны оставалось меньше месяца. Эта катастрофа признана крупнейшей морской катастрофой в мировой истории. Капитану советской субмарины присвоено звание Героя Советского Союза…       Ещё дальше — «Генерал Штойбен». Пара советских торпед — и три с половиной тысячи раненных солдат и простых жителей Восточной Пруссии упокоились на морском дне. О том, что потоплен пассажирский лайнер, а не военный крейсер, капитан советской подлодки узнал только из газет…       Да, русским воистину было за что мстить. И эти погибшие — капля в море на фоне погибших в том же Ленинграде… Но всё же, всё же…       — Хочешь услышать правду? — Глаза цвета берлинской лазури, так непохожие на глаза брата, вновь подозрительно поблёскивают. — Я знаю, что был неправ. Я делал чудовищные вещи… погибли миллионы людей, но самое страшное… – каждое слово идёт изнутри, с боем прорываясь сквозь сцепленные зубы, — самое страшное… я всё равно жалею, что проиграл. Ведь он тогда был бы жив!       Такая простая и такая неправильная мысль, с которой Людвиг боролся столько лет всё-таки вылезла наружу. Людвиг сам ужасается своим рассуждениям, но в то же время ему становится легче. И плевать, что подобное признание может уничтожить все, с таким трудом достигнутые дипломатические договорённости — он впервые честно озвучил то, что много лет сидело внутри.       Но Иван на удивление спокоен.       — Гилберт умер не потому, что ты проиграл войну. И даже не потому, что ты её начал. Он умер бы в любом случае. Просто пришло его время. В нём больше не было нужды.       Германия оборачивается. На щеках красные пятна, как от оплеухи.       — Как это не было нужды?!       — Не проси объяснять очевидные вещи… Чем сильнее становился ты, тем слабее он. Ты распоряжался его землёй, его людьми… Я вообще удивлён, как твоя восточная провинция сумела дожить в качестве отдельного воплощения до начала войны…       — Провинция?! — Людвиг на секунду захлёбывается воздухом. — У него было преимущество голосов в Бундестаге, собственная судебная система, привилегии…       — И одно на двоих правительство, одна столица и один язык! И в чём же разница между вами? Кто-то должен был уйти.       — Я и без тебя знаю, что его смерть — это моя вина!       — Пойми, — терпеливо продолжает Иван, — это не твоя вина, но его выбор. Гилберт и так отдал тебе всё, что мог… Родители не должны переживать своих детей, и думаю, что он был счастлив умереть в бою…       — Не смей говорить за него!       Людвиг обеими руками хватает Ивана за отвороты плаща, но изображение перед глазами опять плывёт. Россия на мгновение раздваивается. Становится ниже ростом. Фиолетовые глаза русского приобретают красноватый оттенок, сливаясь с небом, а светлые волосы на доли секунды становятся совершенно белоснежными. Людвиг задерживает дыхание, на этот раз боясь даже моргнуть, чтобы не спугнуть видение. Возможно ли это? Ивану досталась лишь треть территорий Пруссии, но Кёнигсберг всё же был когда-то столицей…       Впервые за много лет Людвиг не хочет анализировать ситуацию и вычислять степени невероятности, запретное имя само срывается с губ.       — Гилберт?       Иван удивлённо поднимает брови.       — Приехали…       Наверное, Россия улыбается, но Людвиг видит на губах знакомую ухмылку. И этот голос… Немец перехватывает Россию за плечи, почти наяву ощущая вместо мягкого плаща жёсткую ткань мундира. Взгляд Германии абсолютно безумный, отчаянный, мечется по лицу России, пытаясь отыскать знакомые черты. Голос срывается.       — Гилберт?       Иван отводит взгляд. Он уже много раз видел эти несчастные, ищущие глаза у приезжающих в Калининград немцев. Он сам точно так же ошеломлённо и неверяще вглядывался в лица Эдуарда и Райвиса, когда их собственные «неграждане» оказались чужими на родной земле. И пусть Прибалты ненавидят Ивана, но они хотя бы живы…       — Гил…       Сердце Ивана сжимается от бессильной жалости. «Боже, я ещё пожалею об этом». Россия небрежно взлохмачивает себе волосы и самым непринуждённым голосом переспрашивает по-немецки:       — Неужели Великого можно с кем-то спутать?       Формально он даже не соврал, но…       — Это ты… — выдыхает Людвиг и порывисто обнимает брата, утыкаясь носом в шарф. Ноги не держат, и он почти повисает на Иване. Вся тяжесть прошедшего дня, весь груз прожитых в одиночестве лет, все тревоги, страхи, сомнения отступают как страшный сон. Сквозь все слои одежды Иван чувствует, как судорожно скребут по его спине чужие пальцы, и как заполошно колотится сердце напротив. В шуме моря едва различим шепот Людвига.       — Прости меня… пожалуйста, прости… прости… за всё…       Людвиг просит у Ивана прощения как минимум дважды в год. Этот официальный ритуал довольно сильно напрягает обоих: Людвиг привычно извиняется, потому что этого требует его народ, а Иван так же привычно молчит в ответ, потому что простить 27 миллионов погибших просто невозможно… Но сейчас, наверное, всё по-другому? За спиной Ивана в кои-то веки не стоят чиновники с карандашами, да и Людвиг, мягко говоря не в себе... Морские волны подбираются к самым ногам, размывая песок. Земля становится зыбкой и проседает, утягивая за собой в бездну, но Иван словно врос в этот балтийский берег, сжился, слился с ним в одно целое. Он не знает, как повёл бы себя Пруссия, но осторожно обнимает Людвига в ответ, едва сдерживая собственную дрожь.       — Я уже давно простил тебя…       Последний раз они были так близки в сорок пятом: Иван душил немца обеими руками, буквально впечатывая в мягкую весеннюю почву, а Людвиг точно так же цеплялся за его плечи, безуспешно пытаясь оттолкнуть. Иван помнил страшные выпученные глаза Германии, пузыри крови на губах, надсадный хрип…       Куда уходит ненависть? Иван прислушивается к себе, ища остатки того яркого, обжигающего чувства, заставляющего идти вперёд через страх, через боль, через смерть — за новым страхом, новой болью и новой смертью… Ищет и не находит. Ему на смену пришло нечто новое — тёплое и светлое — не просто жалость или сострадание, а что-то иное, чему нет пока названия…       Иван поглаживает немца по спине, чувствуя, как за каждым движением его руки следует волна дрожи, и как его собственный голос отдаётся вибрацией в чужом теле.       — Всё будет хорошо… теперь всё будет хорошо… Ты мне веришь?       — Верю… Только тебе… Верю…       Как осознать, что самого родного человека — который был рядом с тобой всю твою жизнь — больше нет? Как пережить трагедию, особенно если тебе преподносят её как праздник? Как поверить в собственное одиночество — оглушающее, давящее, душащее… Людвиг так и стоял зажмурившись, боясь выпустить брата из объятий, боясь спугнуть чудо, в которое сам не верил.       Слова были лишними, но слова были необходимы, и Иван жизнерадостно продолжает.       — Хватит ныть, Запад! Посмотри на себя — ты всё же победил! Ты объединил Европу и стал главой Евросоюза!       Людвиг мотает головой.       — Это не победа, Гил, это моё наказание…       — Доверие и уважение ты называешь наказанием?       — Доверие всегда оборачивается шантажом, а уважение — это результат взаимного шантажа…       — Я смотрю, ты стал неплохим политиком…       — Лучшим.       Сколько стыда и отвращения можно вложить в одно слово. Словно признался, что стал лучшей шлюхой Европы. Иван неловко поглаживает его по плечам.       — Ты, конечно, преувеличиваешь.       — Преувеличивать — это по твоей части…       — Но согласись, это всё же лучше, чем Версальский мир…       — Я уже ни в чём не уверен… В тот раз нас открыто ненавидели, теперь — скрыто презирают… В тот раз нас внаглую грабили, а теперь я сам был счастлив, когда они согласились принять мои деньги…       — И с каких это пор тебя так волнует чужое мнение?       — С тех пор, как не стало тебя…       Ивану всегда было сложно понять Людвига. Его порядок, прагматичность, устремлённость в будущее и вот теперь — зависимость от чужого мнения.       Иван вспомнил своё детство. Неуклюжий медвежонок среди матёрых зверей. Драка за кусок хлеба. Все его мечты — выжить и вырасти. Иван никогда не заглядывал в будущее дальше нескольких лет и не позволял себе строить многолетние планы… И Людвиг. Заложник чужих амбиций, воспитанный в строгих военных традициях. Цель — оправдать доверие брата, заслужить чужое уважение, занять достойное место среди европейцев… Постоянный самоконтроль и дисциплина. Оскорбление ранит сильнее меча. Позор — страшнее смерти.       Оба они выросли лучшими, но каждый в своей стае. Иван не взялся бы судить, чьё детство было тяжелее. Судьбе было угодно столкнуть их. А в итоге перед ним стоял лидер, обречённый на подчинение. Волк, окружённый стаей шакалов. Гордый и сильный зверь, стыдящейся своей природы.       — Эта проклятая война… она никогда не закончится… Гил… скажи… что мне делать?       «Ты должен сам простить себя…» – нет, это слишком пафосно и банально, напоминает фильмы Альфреда.       «Живи дальше. Живи и дай жить другим. Ничего не бойся. Думай своей головой. Поступай по совести. Не убий, не укради…» — прописные истины, старые песни. Но очевидно, что Людвигу сейчас нужны не советы и нотации, а простая поддержка и сочувствие.       «Ты всегда был отличным братом и другом, и ты вырос прекрасной страной. Я всегда гордился тобой и любил тебя…» Иван мог бы сказать многое. Много-много хороших слов, таких важных и нужных сейчас… Но молчит. Отстраняется, заглядывая Людвигу в лицо.       — В этот раз твоя правда… Я не могу говорить за Гилберта. Прости.       Несколько секунд тишины. Невозможных, давящих мгновений.       Иван видит, как трескается лёд в замёрзших голубых глазах немца. Как изнутри волной поднимается крик, как он прорывается наружу, снося все плотины и условности. Людвиг кричит, срываясь на вой. А затем обмякает в руках Ивана и плачет. Плачет, как не должны плакать мужчины. Плачет некрасиво и горько, пряча лицо в ладонях и утирая сопли. Навзрыд, как маленький мальчик. ***       Иван сидит на бревне и слушает тихий рокот прибоя. В такт волнам накатывает сонливость. С лёгким сожалением он смотрит на море: солнце, скрытое пеленой облаков, так и не появилось на небосклоне, закат вышел мутным и облачным. На фоне затухающего неба силуэты деревьев сливаются в одну линию, выстраивая то ли хороводы, то ли боевые шеренги.       В такие моменты — осознания собственной непроходимой глупости — Иван жалеет, что бросил пить. Алкоголь помог бы привести физическое состояние в соответствие душевному. И почему он не пригласил Людвига раньше?       Иван осторожно поворачивает голову.       Немец сидит рядом. Нервное напряжение вытянуло слишком много сил, и Людвиг тяжело привалился к плечу Ивана, но ни один из них не чувствует неловкости или смущения — кажется, что сейчас всё так, как и должно быть.       К вечеру заметно похолодало, и Ивану приятно ощущение тепла под боком. Он вглядывается в туманный горизонт, в грязно-серые пятна облаков, в неспокойную чёрную воду и тихо запевает песню про оранжевое солнце, оранжевое небо и оранжевое море…       Людвиг выдыхает облачко пара.       — Да… В Калининградской области всегда были красивые закаты…       В этот раз они видят одно и то же.       И только через мгновение Иван отмечает оговорку Людвига: впервые без «твоей».       Вместе с усталостью и опустошённостью к обоим приходит странное умиротворение и понимание. Воплощения привязаны к людям. А люди — к своей Родине. И пусть на километры вокруг нет ни одного немца, пока память человеческая не даст Гилберту умереть, Людвиг по-прежнему будет ощущать себя частью этой земли — неважно, страдающей или танцующей — главное живой и желающей жить дальше.       — … Ещё здесь Гилберт учил меня плавать. — Людвиг говорит тихо, словно признаваясь в самом сокровенном. — Ну как учил… Вывез в лодке подальше от берега и выкинул за борт. Ещё орал, как мне повезло, что я не в латах, и сейчас не зима… Он почему-то назвал это «русской системой обучения»…       — Что, и веслом по голове бил?       — Нет, почему?       — Значит, не русская, а бразильская система.       — Не понял.       Иван лениво пускается в рассуждения:       — Ну, в русском языке, когда надо что-то сделать правильно с первого раза, говорят о «бразильской системе», потому что бразильцы лучше всех играют в футбол…, а вот если при этом ещё и мешают, то…       — Но лучше всех в футбол играют немцы…       Людвиг абсолютно серьёзен и как всегда неуместно честен, однако в его голосе звучит что-то похожее на гордость, и Иван довольно улыбается. Самоуважению тоже надо учиться.       — Проехали. Пусть будет немецкая система. Главное, что плавать научился!       Простой человеческий разговор ни о чём. Впервые за много лет.       — Научился. — Людвиг снова вздыхает. — Пироги печь научился. Пока полгода дома сидел с воспалением лёгких…       — Ты серьёзно?       — Знаю, трудно поверить, но в детстве я часто болел…       — Я говорю, ты серьёзно пироги печёшь?       — А… да. И довольно неплохо… Полжизни с братом в военных походах. Сплошное вяленое мясо и алкоголь для дезинфекции… А хотелось яблок и хлеба… Гилберт говорил, что моя шарлотка — позор всей германской нации, хотя ел вроде с удовольствием…       Людвига сложно представить ребёнком, а нескладным подростком — ещё сложнее. Кажется, что он всегда был таким широкоплечим, с каменным подбородком и холодными глазами. Прирождённый лидер, опасный враг, союзник себе на уме… И болезненный мальчишка, втихаря пекущий пироги, и готовый утонуть ради одобрения брата… Иван помнит времена, когда он сам был готов пойти за первым встречным за одно лишь доброе слово, за сочувствующий взгляд… Только не было тогда этих встречных. Никого не было… Счастье, когда рядом есть тот, за кого можно умереть. Но ещё большее счастье, когда рядом есть тот, ради кого стоит жить.       Иван замечает хлебные крошки на рукаве Людвига и легко стряхивает их.       — Что сегодня пёк?       — Ничего… это я лебедей кормил. Говорят, они здесь круглый год живут.       — Да уж, прикормили на свою голову… каждую зиму их изо льда спасаем, особенно чёрных — те послабей будут, а эти красноглазые твари в ответ только щиплются и жрать просят…       — Так зачем спасаешь?       — Занимаюсь нерациональной тратой времени.       — Я серьёзно…       — Ну нельзя иначе, понимаешь? Просто нельзя. Мы в ответе за тех, кого прищучили.       — Приручили.       — И приручили тоже. Мир такой маленький, мы все в ответе друг за друга.       Море слегка штормит. Мягкие пальцы водорослей лениво поднимают волны, а затем размашисто швыряют их вперёд — не со зла, а скорее по привычке, стремясь сгладить неестественные прямые линии бетонных молов. Волнорезы-тетраподы, щедро рассыпанные вдоль берега, цепляются друг за друга растопыренными лапами, напрасно пытаясь увернуться от холодных брызг.       Иван зачерпывает из-под ног горсть сырого песка и рассеянно мнёт его в руках, безжалостно пачкая перчатки, однако крупинки быстро высыхают и осыпаются между пальцами шелковым водопадом. Людвиг неожиданно подставляет ладонь, перехватывая песок.       — Это не снег… Надо мягче…       Иван зачарованно наблюдает как оживает в руках Людвига песчаная змейка, как она свивается спиралью, выписывает восьмёрки и петли, как кружится и ловит себя за хвост — словно само время бьётся в его руках и не может найти выход.       — Удивительно… — выдыхает Иван.       Руки немца беспомощно опускаются, и змейка вмиг оседает пылью.       — А иногда вы совсем не похожи, — тихо говорит Людвиг. — Я не строил замки из песка, потому что Гилберт называл их игрой в куличики и смеялся надо мной. Он запрещал мне петь, требуя, чтобы я вырабатывал командный голос. Из живописи он признавал только топографию, а из музыкальных инструментов — одну лишь флейту, потому что на неё прекрасно ложились марши… — Людвиг неосознанно перебирает пальцами в воздухе. — У Шостаковича, кстати, в седьмой симфонии есть прекрасное показательное соло. Когда я его услышал под Ленинградом… Так холодно было, что пальцы не гнулись… А я хотел ноты записать… — Людвиг судорожно вздыхает, — если б Гил тогда узнал, то…       — Слушай, — не выдерживает Иван, — ты хоть раз в жизни ему возразил?       Людвиг мнётся секунду.       — Было дело. Пустяк. Солдаты зимой никак не могли развести костёр, и Гилберт попросил меня отдать книги… Мне тогда было по человеческим меркам лет шестнадцать, я только-только научился читать и повсюду возил с собой целую кипу книг… — Людвиг говорит медленно, спотыкаясь на каждой фразе и осторожно подбирая слова. — Понимаешь, он попросил, а не приказал. Пожалуй, впервые… Сказал, что для победы надо отдать самое дорогое, что кусок бумаги не стоит человеческой жизни… Видимо даже он всей своей солдатской душой понимал, как книги были важны для меня… Вот тогда я … рассердился. Наговорил ему гадостей… хуже того — правду. Что он нарочно не учил меня грамоте, так как хотел, чтобы я оставался тупым и послушным. Что он нарочно не выпускает меня в свет, потому что боится, что я его брошу. Что нарочно не знакомит со своим лидером, потому что завидует мне и боится меня… И чтобы он жёг своё знамя, ведь для победы надо отдать самое дорогое и кусок тряпки не стоит человеческой жизни…       Иван выслушал достаточно покаянных речей Людвига, чтобы понять: тот по-настоящему сожалеет о своём поведении.       — …На мгновение мне даже показалось, что Гилберт готов меня убить… — Людвиг фыркает, будто удивляясь собственной богатой фантазии. — Но в итоге он только усмехнулся в своей обычной манере и сказал, что однажды настанет день, когда мне для победы тоже придётся выбирать — жечь книги или знамя, а он будет стоять рядом и лично подаст мне факел…       Иван пытливо смотрит на притихшего Людвига. Удивительно, и как тот, несмотря на всю суровость Гилберта, сумел сохранить в себе привязанность к брату? И как правильнее это назвать: пресловутый «Стокгольмский синдром» или же попросту «любовь»?       Иван ковыряет песок носком сапога, пытаясь отыскать кусочки янтаря. Кряхтя подбирает с земли крошечный камушек. Придирчиво рассматривает его со всех сторон, безуспешно пытаясь отличить янтарь от обточенной морем стекляшки, и со вздохом швыряет его в воду. Море равнодушно сглатывает, не заметив подмены, и тихо вздыхает. Следом за морем вздыхает Иван.       — Умный был, этого не отнять. Хоть и редкий придурок. Он обнять тебя лишний раз боялся, не то что убить…       Людвиг неожиданно поднимается с места и делает несколько шагов к самой кромке притихшего моря. Небрежно болтает рукой в воде. Мгновение — и на его ладонь выплывает горсть камешков — золотых рыбок. Они беспечно пляшут, ловя последние отблески света, проскальзывают сквозь пальцы и вновь безбоязненно возвращаются назад.       — Зато я ничего не боялся, — в голосе Людвига слышится знакомая горечь, — потому что знал: что бы со мной ни случилось — в конце-концов обязательно появится Гилберт и спасёт меня… Может быть, он понял это… И нарочно умер. Нарочно, чтобы в очередной раз сделать меня сильнее и самостоятельнее; нарочно, чтобы заставить думать о последствиях своих поступков, нарочно?..       Людвиг осторожно выпускает рыбок обратно и волна укрывает камни песчаным одеялом.       Иван молчит — он сказал и сделал всё, что было в его силах. Он опускает взгляд и до предела подкручивает на часах «Победа» тугую пружину. Старый механизм в последнее время начал сбоить, отставая от реальности. Циферблата в темноте уже не разглядеть, но на правах «почти бессмертного» Иван знает, что минутная стрелка, осалив часовую, замерла — как минимум на следующие шестьдесят секунд. А может и на все семьдесят — это уж как повезёт. ***       Недалеко от Балтийска, буквально в получасе езды, находится посёлок Янтарный.       Карьер по добыче янтаря тянется распаханным полем до самого горизонта. Пейзаж абсолютно жуткий и неправдоподобный — будто взорвался вулкан, засыпав все пеплом. Металлические гусеницы вездеходов вспарывают землю, оставляя после себя широкие борозды, по которым медленно текут реки шлака и грязи. И в дождь и в снег жадно вгрызаются в янтарные жилы ковши экскаваторов, сгружая ценную добычу в кузова самосвалов. Частые селевые потоки обнажают ржавые трубы и обломанные куски бетонных блоков, но машины искусно лавируют между препятствиями, увозя груз на переработку…       А вокруг карьера на целые километры тянутся горы пустой отработанной породы: огромные насыпи неестественного голубоватого цвета. Мёртвая, страшная земля, на которой даже трава растёт с трудом. Несколько лет учёные искали растение, способное выжить в этих жутких условиях, и нашли его. Теперь, подобно вереску, сплошным одеялом покрывающему безлесые холмы Шотландии, по сухой и неплодородной почве стелется местное неприхотливое деревце — облепиха. Высаженная много лет назад, она как лесной пожар расползлась по песчаным дюнам, осваивая новые территории. Сегодня по всему балтийскому побережью можно встретить эту «песчаную колючку».       Поздней осенью все местные жители ходят на сбор ягод. В обход строгого пропускного режима у янтарного комбината проложены многочисленные тайные тропы, ведущие на свои любимые «грибные» места… И всю зиму каждого порядочного калининградца радуют облепиховые компоты, наливки, варенья и сиропы…       Ивану всегда казалось очень символичным, что на отработанной янтарной земле растёт именно это дерево: как будто земля помнит, что в ней хранились частички солнца и продолжает отдавать их яркими оранжевыми ягодами.       Они возвращаются в город прежней дорогой.       Людвиг вновь идёт чуть впереди. Не глядя под ноги, он шагает по лесной тропе, вздувшейся корнями сосен, и рассеянно обрывает облепиху, растущую вдоль дороги. Иван прищуривается. Ему кажется, или корни расползаются в стороны, освобождая дорогу, а колючки уклоняются от рук Людвига, давая возможность набрать ягод? Немец не замечает происходящих чудес. Он напряженно что-то обдумывает, а затем, решившись, спрашивает:       — Россия, могу я в ближайшее время съездить в Кранц и Раушен?       — Иван. Зеленоградск. Светлогорск.       Людвиг медленно кивает, принимая условия, и послушно повторяет.       — Иван, могу я в ближайшее время съездить в Зеленоградск и Светлогорск?       — Ну… за деньги, инвестиции и голос в Совбезе…       — Очень смешно!       Когда налетает очередной порыв ветра, немец с радостью подставляет ему лицо, явно наслаждаясь жёсткими касаниями к до сих пор горящим щекам. А затем, на секунду задумавшись, высвистывает сложную трель. Вихрь тут же срывается с места, подхватывает с земли пригоршню сухого песка и единым махом высыпает на голову Ивана.       — За что?! Фа… лейтист недобитый!       — Бернштайнвинд больше не будет тебя игнорировать, — торопливо объясняется Людвиг и тихо добавляет. — Это неправильно, он же теперь и твой тоже …       — Ну, спасибо! — Иван отряхивает шарф. — Тогда, пожалуй, переименую его в Северо-Западный ветер имени Второго Интернационала…       — Нет! — Людвиг меняется в лице. — То есть… не надо…       Слишком поспешно. Слишком эмоционально. Было что-то жалкое и жалобное в этом простом «не надо», что царапнуло сердце.       Иван вздыхает.       — Да шучу я, шучу. Что же ты нервный такой… Приезжай, когда хочешь.       Людвиг несмело улыбается. И эта улыбка — такая лёгкая, неуловимая, и не имеющая ничего общего с ухмылкой Гилберта — буквально преображает его лицо. Он бессознательно, впервые за много лет, сам протягивает руку для рукопожатия, и в голове Ивана вихрем проносится торжествующая мысль, что только ради этого мига и стоило всё затевать… Как вдруг Иван понимает, что сам загнал себя в ловушку: он же непременно должен снять перчатку, чтобы пожать руку — это не просто правила этикета, это вопрос уважения и доверия… Но он не может снять перчатки. Только не сейчас, не здесь…       Секундное замешательство не укрывается от Людвига, и его улыбка застывает, становясь до боли похожей на дежурную улыбку Ивана.       — Ив… Россия?       Снова-здорово…       Иван закусывает губы. Глупо вышло. Столько таиться, и так нелепо проколоться… Но в конце этого бесконечного дня у него тоже кончились все силы. Ещё утром Людвиг не посмел бы настаивать на своём, так может оно и к лучшему, что всё откроется? Пусть уж знает всё до конца!       Стараясь не морщиться, Иван осторожно сантиметр за сантиметром стягивает перчатку, обнажая вспухшую изрезанную ладонь и синие пальцы с вырванными ногтями.       Людвиг отступает на шаг, едва не падая. Даже в темноте он не спутает свой «почерк» ни с каким другим…       — Не может быть… Не может быть… Это опять галлюцинация…       — Угу. Коллективная и очень болезненная…       — Откуда это?! То есть… Почему они не заживают?!       — Знал бы ты, с какой заботой и любовью мои дети каждый год обновляют эти раны и ковыряются в них… Ищут архивные документы и письма, находят забытые подвиги и подробности битв, утверждают новые памятные даты и новые города воинской славы…       Максимальная откровенность, на которую Иван способен. Людвиг цепенеет и бестолково переспрашивает.       — А?       Иван — молчун не хуже Людвига. Но иногда молчать действительно становиться невыносимо. Иван чувствует, как с каждым днём всё больше расходятся швы на спине, дёргает простреленное плечо, начинают болезненно ныть ноги. Он отдаёт себе отчёт, что к девятому мая едва ли сможет стоять без чужой поддержки…       — Людвиг, послушай, я понимаю, что моя просьба прозвучит неуместно, особенно в данной ситуации… И я бы меньше всего хотел, чтобы это выглядело как шантаж, особенно после твоего…       Людвиг, чувствует, как холодеют ладони.       — Чего ты хочешь?       Иван твёрдо смотрит в глаза Людвига.       — Мне нужно, чтобы ты приехал ко мне на День победы.       — Да разве я могу отказаться?!       — Можешь. — Честно отвечает Иван. — Но тебя не поймут. Особенно в России. А если я тебя не приглашу — то не поймут меня… Особенно в России. Я заложник этой войны не меньше твоего.       — Я… я ничего не понимаю, — Людвиг по-прежнему опасается подходить ближе, — ты же выиграл!       — В русском… В славянских языках войну нельзя выиграть. Потому что это не игра. Война это беда, и поэтому в войне можно только ПОбедить — преодолеть беду. Или перемочь — перетерпеть… И день победы — это горький праздник. Тяжёлый. Как говорится — «со слезами на глазах». И мне невыносимо жаль, что именно этот день стал объединяющим праздником для всех россиян…       Иван пытается натянуть перчатку обратно, но затем, скривившись, убирает её в карман.       — Помпезное уважение, показная скорбь, чудовищные и самодовольные плакаты «Мы можем перепоказать»… И после этого я ещё смеюсь над Альфредом, который на каждом углу кричит, что он герой… Победой затыкают как пробкой все дыры в экономике и проблемы у населения. Чем дальше она уходит в прошлое — тем больше я горжусь ею! И если в Союзе я жил ожиданием прекрасного далёка, то теперь — живу прошлым днём… Каждый год я слышу одни и те же речи, звучащие на разных языках, и чувствую себя живым памятником — с великим прошлым, но без будущего…       Даже ветер стихает, будто прислушиваясь к этому безумному монологу.       — И самое паршивое — я не могу от этого отказаться! За семьдесят лет у меня сменилось всё, что только можно — идеалы, политический строй, флаг, герб, гимн, деньги, территория, население… и не по одному разу! Я проиграл холодную войну и, считай, проиграл битву за космос… Именно поэтому людям нужен якорь — что-то надёжное, за что можно зацепиться; что-то великое, чем можно действительно гордиться, и при этом не очень древнее… Так и получилось, что из незыблемого, священного и бесспорного у меня остался только ты, Людвиг, и наша война… Я бы не меньше тебя хотел, чтобы эта проклятая война, наконец, закончилась, но сейчас ты нужен мне как никогда… Ветераны умирают, архивы горят, пропаганда Альфреда работает… Ты один из немногих, кто ещё помнит правду и не боится говорить об этом… Ты пойми меня правильно. И пожалуйста… приезжай ко мне на девятое мая. Можно сюда, в Балтийск. Тут красиво будет и тепло. Парад, оркестр, цветы, даже подводная лодка всплывает… И немцев всегда много… Они помнят…       Людвиг потрясённо смотрит на Ивана. Ему ещё нужно будет осмыслить услышанное.       — Я… я приеду, — только и может выдавить он из себя.       — Спасибо.       Сначала Иван просит прощения, а теперь ещё и благодарит его! Мир определённо сошёл с ума… Видимо Иван думает о том же, потому что невесело усмехается.       — Что бы сказал Гилберт…       — Сказал бы, что ты — неудачник, а я — слабак, — на автомате выдаёт Людвиг, — и что память о войне может быть стёрта только новой войной…       — По-моему, все уроки Гилберта оборачивались для тебя боком.       — Просто я всегда слишком поздно понимал, что он хотел сказать…       — Ты всегда будешь его оправдывать. — В голосе Ивана звучит тихая печаль. — Я не знаю, кого из вас двоих мне больше жаль.       А Людвигу вспоминается очередная истина, намертво вбитая в голову латной перчаткой брата — «Десять завистников лучше одного сострадальца» — но он молчит, не желая продолжать бессмысленный спор. У каждого из них своя боль и скорбь. Они не смогут понять друг друга — слишком разные. Но может ли это помешать настоящей дружбе?       У стран — своя мораль. Точнее — имморализм. Для них не существует «добра» или «зла». Есть только ключевое понятие «национального интереса», который и определяет их поведение. Ведь в конечном счёте каждая страна обязана думать о себе и своих детях. Людвиг в первую очередь извиняется перед своим народом, а Иван заботится о своём будущем. Но то человеческое, что есть в каждом из них, всё же заставляет помогать друг другу. Иначе просто нельзя. Нельзя иначе…       И Людвиг уже принял для себя очередное непростое решение.       Никогда не извиняйся, даже если виноват! — Ведь одними словами ничего не искупишь.       Главное — победа! — И иногда чужая победа приносит тебе больше пользы, чем собственная.       Память о войне может быть стёрта только новой войной! — А значит Германия сделает всё, чтобы новая война никогда не началась, чтобы Вторая Германская никогда не была забыта, чтобы Гилберт не был забыт… И если для этого Людвиг должен остаться в народной памяти вечным врагом — значит, так тому и быть.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.