Когда всё станет белым-белым

PG-13
Завершён
92
1
Фэндом:
Размер:
9 страниц, 3 058 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
92 Нравится 8 Отзывы 19 В сборник

Часть 1

Настройки
Франциск мог бы описывать свою любовь тысячами пафосных и банальных фраз – но они бы ничего никому ни о ком не сказали. Пустые жалкие обороты, им можно только посочувствовать, а ещё в них удобно укутывать настоящие чувства, прятать их под тысячей тоненьких надушенных шейных платков. И никто никогда не узнает, чья нежная шейка в них утопает. Кто-то делал ставку на Англию. Нет, не так. Почти все делали ставку на Англию. А Франциск молчал. Он мог молчать с таким же результатом, что и говорить – когда он открывал рот, в его истёртых веками фразах не было и проблеска искренности. Очень легко прятать себя под глупой маской, выстроенной тысячелетиями пустой болтовни, которой всё не прекращают верить. Какие милые и наивные страны. Нет, разумеется, не такие. Но в умении что-то скрывать Франциск дал бы фору им всем. Он выставлял свои чувства практически напоказ – и, надо же, им никто не верил. Их даже не замечали. Неужели никто за прожитые века так и не заглянул ему в глаза? В них же всё отражается, никак не получается скрыть. Неужели эта нежность так незаметна, быть того просто не может. Ведь когда Франциск смотрит на Ивана, он забывает дышать. И маска с него слетает с хрустом. Многие побывали в его постели, но очень мало кто смог заглянуть в сердце. А остаться там – надолго, почти навечно – только Брагинский. Под какими бы именами он ни вышагивал гордо по жизни, внутренность всегда оставалась одна – и Бонфуа любил её так, что даже забывал это прятать иногда. Не хотел. Правда, никто почему-то так и не заметил. Франциск увидел в Иване что-то совсем не сразу. Это было похоже на медленное падение – всё самое прекрасное в его жизни всегда было именно таким. А Брагинский – Брагинский определённо был самым лучшим. Будто создан для того, чтобы навсегда влюблять в себя неприступных и нежных дураков. Не сразу, нет. Конечно, не сразу. Самые лучшие вещи редко сваливаются внезапно; им требуется время, чтобы стать столь великолепными. Поглядывая на маленького израненного мальчика, крепко держащего меч и, стиснув зубы, идущего против Орды, Франциск не испытывал ничего похожего на любовь – только неосмысленное восхищение. Уже немало, конечно. У мальчика дрожали коленки от страха (он тогда ещё не научился быть выточенным из камня), а на замызганном личике ярко пылали лишь два цвета – аметист упрямо ясных глаз и багрянец огромной кровоточащей царапины, рассёкшей щёку. Маленький глупый мальчик. Маленький несломимый мальчик. Иногда Франциск видит в спокойном и уверенном России его так ясно, что спину окатывает волной ледяной дрожи. Они были как солнце и горизонт, они сходились и расходились, будто в непримиримом танце, и от века к веку это становилось всё интереснее – Иван рос. В его чертах появлялась усталость, ложилась на лоб и длинные ресницы пылью, каменело лицо, уже почти не выражая эмоций. Брагинский становился собой. Франциск влюблялся; нет, скорее наполнялся извечной жаждой заполучить. Ещё победа, ещё любовник, ему никогда это не надоедало… он привык, он так жил, он всегда так жил, и это выглядело так, будто другого пути никогда не существовало. Не могло даже существовать. Всё шло по накатанной колее. Его было просто заполучить – юношу только телом, душой – вечного мальчишку. Пообещать что-то милое, привозить подарки, подмигивать, выводить на прогулки, кокетничать напропалую… Ничего особенного. Иван смущался и – незаметно для него самого – привязывался. Влюблялся. Франциск читал это в нём так ясно, как мог бы в самом себе. Ни одной эмоции у Брагинского не получалось спрятать – от кого угодно, но не от его дорогого друга. А потом настал день – и Бонфуа впервые положил ладонь на широкую грудь Российской Империи. Властным, спокойным жестом, будто делал это уже и не раз. И Иван под неожиданным прикосновением притих, как молодой норовистый жеребец, почувствовавший твёрдую руку хозяина. А Франциск забыл обо всём, все его вечные планы выскользнули из головы – под пальцами билось сердце, большое, беспокойное, колотилось так, будто сейчас проломит рёбра и выпадет прямо в чужую ладонь. И тогда – с пугающей ясностью, с горящей чёткостью – Бонфуа отчаянно возжелал почувствовать его биение в своих руках. Это были бешеные годы, покрытые пеплом и гарью, белые – но навсегда пахнущие огнём. Франциск носит их в себе слишком долго, чтобы не отравиться дымом. Он помнит родное лицо напротив – такое отчаянно-наивное, что почти глупое. Покрытое порохом, грязью, ссадинами. И глаза, полные не выплаканных никогда слёз. К тому времени Иван уже научился сдерживать себя. Эта война многому его научила – и Франциск готов признать сейчас, что слишком многому. Брагинский готов был тогда всё отдать, всего себя, своё тело, свой разум – он любил. Чисто, светло, глубоко. А Бонфуа взял и втоптал это чувство в грязь. Хорошенько на нём попрыгал, чтобы не возродилось. Оно изначально не слишком-то было ему нужно – глупый приз, который так легко было получить, что даже скучно. Иван предлагал себя всего – не как страну, а как человека. А Франциск хотел подчинить и поставить на колени Империю. Он никогда не знал другого пути. (Нет, не так. Он слишком хорошо знал этот, другой путь, он любил – и неизменно был отвергнут, он преподносил себя всего – но средоточьям его страстей нужны были земли, ресурсы… иногда – чьё-нибудь пылкое обожание. И это, это было уже не так плохо, это было хоть чем-то, всегда говорил себе Бонфуа, и затягивал платок на своей шее потуже, будто шёлковую удавку.) Брагинский смотрел на это, смотрел своими пронзительными, полными расколотости глазами – и вдруг вырвал из груди сердце. С дрожащими в улыбке губами, выдернул его из себя – и вложил в протянутые руки Бонфуа. Будто просто надо было попросить. Будто это ничего совсем не значит – сердце. Столица. Москва. Это лицо, полное чистой, незамутнённой любви, Франциску до сих пор в кошмарах снится. Так нельзя ведь чувствовать. Так полной грудью, что это вызывало страх. Не за себя, нет – за него же, за глупого, за влюблённого, как далеко он зашёл, как далеко они зашли в этих играх в алчность и нежность… Наверное, тогда Франция только понял, что он творит с застенчивым юношей в белом кителе, с которым ещё недавно танцевал на веранде под сенью цветущей черёмухи. И восторг на лице Бонфуа сменился ужасом, а любовь в глазах Ивана превратилось в безумие, такое же по качеству, чистое, глубокое, незамутнённое. И чиркнула спичка. Искренняя улыбка раскололась надвое, сгорела в маленьком (пока ещё) огоньке. С лёгкой усмешкой Брагинский поджёг своё сердце. Кровоточащее, выдернутое из груди, ещё бьющееся. Поджёг. Оно горело, с ним пылали руки Франциска, его мундир, его дрожащее лицо – и откинуть не было силы, нет, стоял, как завороженный, потому что чувствовал – оно колотится. Горящее, выдернутое из груди, вопреки всему миру – бьётся. И сейчас ещё даже сильнее, чем на своём месте. Бонфуа говорит об этом потом – шутками. Глупыми. Откровенно идиотскими. «Так эффектно мне ещё никто не давал отставку», - смеётся, но фальшиво, ни капли искренности. Он ещё помнит, как оно билось. Как оно горело и билось в его руках. На самом деле, ничего страшнее на свете быть не может. Над этим не посмеёшься. Ведь тогда весь мир притих – и, держа сердце Ивана, сердце Российской Империи в ладонях, Франциск вдруг понял – никогда ему не выиграть эту войну. У кого угодно, но не у Брагинского, не у Ванечки, у которого в глазах теперь – монолитный лёд, на котором так нелепо выглядят отблески огня. Бонфуа тогда был сумасшедшим. Он не знает других объяснений. Не помнит других причин. Как бежал по снегам, спотыкаясь и падая, только подальше от этой невозможной страны, вложившей обратно в разорванную грудь обожжённое и израненное сердце и погнавшей их, французов, обратно в их логово, как зверей… Франциск не помнит. Ему здорово досталось тогда. Пожаром обожгло руки по локоть и грудь. Шрамов тоже осталось немало. А думать – думать получалось только об одном. О том, что Иван – жив. Несмотря ни на что – жив. И это было самым безумно важным. ….Как всё же глупо – пока ледяной ветер родных просторов выдувал из глаз Брагинского последние крохи любви, Франциск влюбился в него так окончательно, так бесповоротно, как до того лишь во снах видел. Ведь если кто-то о тебе мечтает – это очень важно. А если этот кто-то ради тебя вырывает сердце из груди… Франция понял тогда, что его никто, никогда, ни за что больше так не полюбит. И полюбил в Иване прежде всего это чувство. Эту искренность, ведь в их мире мёртвых эмоций это было так важно – видеть жизнь ещё хоть в чьих-то чертах. Ловить её дыхание, горькие морщинки на молодом лице в уголках пронзительно-постаревших за эти шесть месяцев глаз… Франциск привык видеть это в зеркале – отпечаток чувств, не скрытый, выставленный на всеобщее обозрение, как неизбывная гордость и горечь. Странно было видеть своё выражение на ком-то другом. Будто Брагинский маску надел. И, господи, как она ему шла. Разумеется, потому что была лицом, настоящим, ничем ещё не прикрытым, пронзительно-откровенным. И Бонфуа никогда, никогда не видел на ком-нибудь, кроме себя, такой любви, а Иван носил её, как одежду – просто, со вкусом. Она ему очень шла. Смотрелась красиво до невозможности и горько до отчаянья. Франция всё это понял, когда чужое сердце билось в его руках. Только тогда уже было поздно; очень-очень-очень поздно. Ведь любовь – это всегда прежде всего ошибки; так она рождается и так она исчезает. Первой ошибкой Франциска была сама мысль о чём-то настоящем, не выдуманном ради новой победы, нового любовника чувстве. Это шло наперекор всем его принципам. Это открывало для него что-то новое в этом мире – точнее, забытое ещё в юности, похороненное под первыми интригами, первыми проигрышами, первыми слабостями. То, к чему никогда бы уже не хотелось возвращаться. (Ночи без сна под окном Артура, попытки забыться в руках дешёвых шлюх, ложь себе, ложь всем… правда только тому, кому она никогда не была нужна. И эта горечь, дешёвая, как потаскухи, такая же откровенная и глупая, которую можно только возненавидеть, воспользоваться ей, как уроком, чтобы никогда больше не попадать в её плен.) Но Франциск всегда обладал чудным свойством наступать два раза на одни и те же грабли. Может, даже не два. Второй ошибкой было всё, что он делал в направлении Российской империи после войны. Попытки узнать его получше. Бесконечные взгляды в его сторону. Полускрытые наблюдения за становящимся всё более уверенным поведением Брагинского в обществе. В конце концов, просьба о прощении – это окружающим казалось, что просто так, для галочки. А Франциск не сводил взгляда с усталого, но незыблемо твёрдого лица, которое от простого «прости» неожиданно снова расцвело яркими красками. И вдруг вспомнилось, как сияли эти глаза раньше при виде Бонфуа. Не так, нет, похоже, но не так. Тогда ведь – любовью. Нежностью. Сейчас – просто радостью, что хоть кто-то ещё здесь остался, кто не относится к нему с холодом и равнодушием. Иван знал, что по-другому страны друг с другом держаться и не должны. Но он верил зачем-то. А Франциск просто смотрел на это, и что-то рождалось в нём; то, что надо было душить в зародыше, пока оно не выросло достаточно, чтобы сжать самого Бонфуа в каменных тисках, не давая ему лишний раз вдохнуть. Но ему было интересно за этим наблюдать, а потом стало слишком поздно, а потом… Это было глупо. Это было нелепицей, неловкостью, банальностью, но Францию от всего сердца, нежно, неколебимо тянуло к Ивану, увидеть ещё хоть что-то в этих колдовских глазах, каменеющих год от года. Не потому, что очередная победа. Просто это лицо, его черты, украдкой искажающиеся эмоциями, как невероятно красиво и ранимо Брагинский выглядит в эти моменты… Ведь он теперь знает, что надо казаться спокойным и равнодушным. Только плохо умеет – и не хочется думать, что только пока, что когда-нибудь он научится этому полностью. …Ведь Франциск любит постоянно наступать на одни и те же грабли; если в первый раз их черенок раскроил ему череп, то во второй – просто завершил начатое, разделил на две не связанные друг с другом половинки мозг, и Бонфуа упал замертво без права на воскрешение, доверие, взаимность. Ведь он так любит это искажённое эмоциями лицо. Он полюбил его в тысяча восемьсот двенадцатом под Москвой, и это его убило. Это убивает его каждый день вот уже два с лишним века. *** Франция приходит, когда их мир заметает снегом. Зимой особенно сложно бередить старые раны, нанесённые в это время года; но и нужно тоже. Поэтому Франциск здесь. Поэтому он смотрит в лицо ещё спящего Брагинского и сгибается пополам от удушающего желания заплакать. Пальцами вцепляется в одеяло, будто без этой глупой поддержки его сдует, унесёт ветром и сбросит в открытый океан. До хруста, до хрипа, до скрипа старых половиц в этом доме – в их доме, но их ли он? Здесь никогда не бывает тепло. Здесь никогда не бывает лета. Возможно, Иван знает его другим, но для Бонфуа у этих просторных и светлых комнат только одно лицо – нахмуренное и белое, почти такое же, как у генерала Мороза. И одинаковое год от года. Такое, что даже страшно. Времена могут идти, дни лететь, месяцы двигаться плавной рысью – но в этом доме всегда зима тысяча восемьсот двенадцатого, всегда холодно, всегда больно, и слезящимися от дыма глазами Франциск смотрит, как горит сердце, подожжённое по его вине. Даже может казаться, если очень всё извратить, что Иван просто хотел его согреть таким пугающе-щедрым, бескорыстнейшим, до трясучки прекрасным жестом. Только воздух не теплеет от этого огня. Год от года оно горит, это сердце, оно не тухнет уже два века; или Бонфуа это кажется, или в его груди бушует два столетия адское пламя, которое слезами не залить, бесстыдностью не задушить, равнодушием не перекрыть? Конечно, плакать из-за этого уже глупо и очень поздно. Просто сколько веков, столько литров боли под тысячу раз сломанными и сросшимися вновь рёбрами. Ломаться надо иногда всем людям; страны – больше люди, чем кто-либо другой, они сразу тысячи, миллионы людей. - Ванечка, - безбожно дрожащим голосом, бессовестно громко, носом зарыться в пахнущие снегом и пеплом волосы. – Ванечка, прости меня, пожалуйста, прости меня, прости, прости, прости… И повторять, повторять, пока в горле не пересохнет, пока не заворочается на огромной кровати разбуженный Брагинский, зевнёт и тут же, осознав серьёзность ситуации, спросит с удивлением: - За что? - За всё, - отвечает твёрдо Франциск, обнимая его, вжимая в себя до боли, чтобы не отпускать, никогда больше не выпускать из рук, всегда быть рядом… Пусть страны не могут, пусть. В этом доме они почти простые люди, их никто не найдёт тут, эти комнаты будут хранить все тайны с молчаливостью мертвецов. Они спрячут от мира Францию – такого Францию, который искренне извиняется и искренне сожалеет, плачет, не скрывая своих слёз, помнит без страха быть осмеянным. Ведь только Брагинский, Россия, Ванечка может видеть его таким, рядом с ним века истории теряют своё значение, время отматывается назад, и Бонфуа ещё чувствует, как больно получать по лбу граблями. - Франциск, - шепчет Иван, и комната вдруг сужается до размеров тёмного уголка, в котором они тесно-тесно прижаты друг к другу, и никто не узнает, никто не услышит, шторы задёрнуты, двери закрыты. – Подсолнух мой, - продолжает, поднявшись на подушке повыше и прижав к груди чужую голову, - я давно тебе всё простил. Даже то, что ты ещё не совершил. «И не совершу», - обещает мысленно Франция. Вслух не скажет – Брагинский не поверит, сколько бы искренности не звучало. Не всегда от них что-то зависит. Не всегда они могут противиться соблазнам – этот мир за века сосуществования прекрасно знает, чем можно их всех подкупить. Всё может случиться. Но в это не хочется верить. Не здесь. Бонфуа сползает пониже и утыкается носом в живот Ивана. Ничего пошлого в этом жесте – рядом с Россией Франциск чувствует себя просто маленьким мальчиком, которого в кои-то веки есть кому защитить, которому хоть на несколько часов, дней, недель можно снять с плеч давящую тяжесть небесного свода. Ведь сколько весят их, стран, заботы, если не столько же, сколько все звёзды и планеты? На самом деле, в каждом из них больше ребёнка, чем кто-либо может вообразить. А во Франциске – и подавно. Влияние это Брагинского или нет – кто его знает. Не важно. Не друзья, не любовники, не страны, нет. Два маленьких мальчика на огромной кровати, ещё сонные и оттого такие серьёзные. - Ты уверен? – когда продолжать разговор нет ни смысла, ни желания, просто чтобы не молчать, чтобы слышать его тихий голос, пропитанный чувствами, как утонувшее в молоке печенье. Россия невероятно красиво поёт. Только мало осталось тех, для кого он хочет это делать. - Разумеется. - Я люблю тебя. Почти нечаянно. Это ведь так привычно – как ходить, как дышать, как думать. Любить его, а за два века, кажется, только сильнее с каждым днём. Чувства слабеют со временем? Ерунда. Может быть, у людей, но у стран они год от года только набираются вкуса, как хорошие вина. Брагинский неловко ёрзает по кровати, волны вибрации проходят по телу Бонфуа, заставляя его недовольно поморщиться. Как ребёнок. Маленький неуклюжий ребёнок, который очень волнуется и очень хочет поддержать разговор, а на ум всё не идёт подходящая реплика. Франциск привык, правда привык, что никогда не услышит ответного признания. Он знает. Он видел сгоревшее сердце. Всё понятно и объяснимо, только в груди привычно болит – за двоих? - Молчи, - предупреждает Франция любую попытку продолжить разговор. – Я помню с прошлого раза всё, что ты скажешь. Не надо. Пожалуйста. Просто молчи. Кажется, слишком жалобно звучит. Но Бонфуа знает – ему можно простить эту слабость, потому что он сам не хочет сидеть в тишине, он хочет говорить, говорить, говорить, обо всём на свете. О том, какой у Ивана красивый голос. О том, как это больно – бессмысленно верить и надеяться. О том, как много осталось сожалений, как они отслоились в сердце за эти века недосказания, полумолчания, мысленного срывающегося шёпота. О том, что он, не Франция, нет – Франциск Бонфуа – всегда будет любить своего Ивана Брагинского, потому что никого другого он не умеет, потому что не хочет других, не может… потому что каждую зиму слышит его голос в шёпоте снегопада, и это болезнь, но лекарства никогда не изобретут. …О том, что ему хватило бы слова, чтобы остаться, чтобы никогда не уходить, чтобы на локтях, израненному, окровавленному доползти до Ивана и умереть у его ног верным и навсегда прирученным псом. Всего-то когда-то любовь в глазах. Ведь Брагинский был второй страной, позволявшей хоть иногда чувствам выплёскиваться на лицо и рисовать на нём живописнейшие картины боли, радости, страха… любой, кто на них смотрел, не мог не признать, что они красивы. Ужасны – но полны неизъяснимой прелести откровенности. Это как падать и одновременно парить. Конечно, теперь всё не так. Самоконтроль, эмоции под запретом, вечная лёгкая улыбка… Но рядом с Франциском маска слетает, падает, разбивается вдребезги об холодный пол, ведь их связь не односторонняя – Бонфуа знает. Поэтому он держится. Поэтому он ещё верит. Ведь Иван научился говорить с ним, засыпать с ним, не боясь внезапной атаки, доверять ему, открываться ему… Когда-нибудь научится и любить. Может быть. Надо верить. Франция верит, ведь Брагинский был вторым – но Бонфуа навсегда останется первым. Самым-самым любящим дураком. И никогда ни о чём не будет жалеть. И пропеть, срывающимся голосом – русский выучил за столько лет, а эти песни – они западают в душу, Иван всегда это хорошо умел – оставаться у Франциска внутри, отслаиваться, течь с кровью… - Ты ведь все-таки первый, Все-таки первый, Кого я жду. Россия молчит так долго, что Бонфуа решается первым посмотреть в его глаза. В них слёзы и кровь незабытой войны, оживающей в них каждую зиму. А за окном давно уже всё стало белым-белым.
92 Нравится 8 Отзывы 19 В сборник
Отзывы (8)