Часть 1
19 января 2016 г., 22:27
В лесу днем тепло, а к вечеру начинает холодать — от низа до самого верха, земля уже холодная, листья застывают в ручьях, а воздух еще теплый, но предупреждение: еще пара часов — и нужно будет кутаться в куртку.
Но мальчик не торопится. Он идет, осторожно ступая по уже знакомой, тысячи раз изученной тропе, ни шага в постороннюю сторону, потому что таким образом можно заблудиться. Он живет в этом лесу с самого рождения, но знает только одну тропу и все ее извилистые повороты. Один — упирается в холодное, быстрое озеро, пара дюймов — и можно туда окунуться. Один раз мальчик ошибся, сорвался с берега, выплыл. Сидел на берегу и плакал. Потом, шаря руками по земле, попытался выползти на ту самую тропу, то есть, на ее ответвление, чтобы выйти домой. Мальчик слепой от рождения, но иногда, в редкие прекрасные дни, зрение приходит, и тогда ему все видно: расплывчато, плохо, нечетко, но видно. Ему говорят, что однажды оно совсем вернется. Надеялся, потом бросил. На хорошее надеяться — только больше страдать, лучше пусть оно само однажды придет, неожиданно, и от этого еще более хорошо.
Он слепой, но не беспомощный. По крайней мере, сейчас, когда при нем есть нож, когда деревья частоколом расплываются перед глазами, — но их все равно видно, как и закатное солнце, белесым пятном на загрязненном сгущающимися сумерками небе. Надо домой возвращаться… но он медлит. «Надо было, почему я не послушался, когда сказал сам себе?» — думает он, плача от боли, когда перед глазами становится совсем темно. Он в пещере. Это пещера, или какой-то грот, и это совсем далеко от той самой тропинки, которую он знает наизусть, как песни своей матери. Зверь грозно рычит у входа, но близко не подходит. Нога ниже колена кровоточит, штанина разорвана острыми клыками. Почему волк не убил его еще там, на тропинке? Почему еще долго тащил по промерзлой земле, заставляя закрывать лицо руками от веток, камней и цепляться безуспешно пальцами за разросшиеся корни старых деревьев? Тогда становилось еще больней изувеченной ноге, тогда зверь злился еще сильней, швырял его на землю и рычал в какой-то паре дюймов от вздымающейся детской груди. Главное, не убил. У него еще есть возможность выжить.
— Отпусти меня, — говорит . Но в ответ слышит еще более грозный рык. Понимает — абсурд. Даже если волк уйдет, он не сможет выбраться отсюда, не знает дороги, не знает, сможет ли что-то увидеть, даже когда выберется. Он обречен.
— Тогда убей меня, — немного подумав. — Только быстро. Не больно. Пожалуйста.
Волк больше не рычит, но его присутствие ощущается — по звукам прерывистого, шумного дыхания и щелканью зубов. Да, он здесь. Вот подходит ближе, теперь слышится его запах: тяжелый, звериный, кровь, хвоя, прелые прошлогодние листья. Наверное, он в них спит. Мальчик вытягивает руки, чтобы, когда тот подойдет на достаточно близкое расстояние, почувствовать это. И вот, его ладони встречаются с чем-то щекотным и теплым. Зверь дышит горячо, слишком шумно, как целая стая таких же, как он, зверей.
— Убивать будешь? — спрашивает. В ответ молчание. А потом ноющей, полыхающей от боли голени касается влажный язык, и это заставляет мальчика плакать, стонать от боли, у волка слюна очевидно соленая, такая соленая, что с каждым движением языка в кожу вонзается тысячи осколков измельченного стекла. Но волк продолжает лизать, ворча себе под нос, несмотря на то, что мальчик уже извивается, рыдая, лежа на спине. Слишком больно. Все стихает только спустя слишком долгое время, прошла вечность, прежде чем вдруг стало прохладно, и боль отпустила. Этот язык теперь скользит по его щеке — коротко, но так успокаивающе, и это так облегчает, что мальчик снова плачет. Волк не хочет его убить, волк принял его за детеныша. Или у волка нет детенышей, и он решил взять себе человеческого.
— Я бы и так с тобой пошел, волк, — говорит, хрипло и негромко. — Не надо было зубами тащить за ногу. Я теперь умру.
Маленький, но знает — от заражения крови можно схватить лихорадку и сгореть в считанные дни. Его и так, кажется, уже лихорадит: трясет да гудит в голове. Но вместо того, чтобы снова плакать, или думать о сочтенных днях, мальчик начинает петь. Сначала у него совсем тихий голос, а потом с третьей-четвертой строчки, выравнивается, становится увлеченным и уверенным. Мальчик лежит, встать не пытается с холодной земли, не двигается, и всю свою силу вкладывает в полет песни, о холодных звездах и необъятных ночных небесах, о луне и… о белом волке. Мать пела ему эту песню, пока не исчезла куда-то, и тогда не стало теплых, ласковых рук и мягких волос, пахнущих травами и мёдом. Волк поддает его холодным носом, ворчит — вставай, а мальчик все поет, и он уже не знает, сколько прошло времени, сколько он лежит в этой пещере, умер ли он или еще живой.
Волк гавкает. Звонко. Потом еще и еще раз.
Мальчик замолкает от удивления и поднимается на локти, а потом совсем садится.
— Ты собака? — спрашивает. — Как тебя зовут?
Он перебирает много знакомых имен, но волк не откликается не на одно из них, только хохочет: мхххмх, куда-то себе под нос, совсем рядом, за спиной. Трогает носом затылок мальчика. Нет, он не хочет его убить. Мальчик разворачивается, чтобы обнять зверя за шею, чтобы согреться о него, потому что понимает, что можно — и видит. Видит горящие, влажные голубые глаза, смешной нос, слишком черный. Светлую негустую шкуру. Не собака. Собаки не такие, у собак нет огромных клыков, от собак не пахнет кровью. Однако же это – его кровь.
— Ты мне снишься? Я умер?
Да, что-то из этого, потому что не видел бы мальчик волка тогда. В детской, утомленной головке промелькивает что-то вроде «слава Богу», и он облегченно вздыхает, обвивая мощную шею зверя дрожащими, слабыми руками. В груди волка что-то слишком шумит, клокочет, наверное, это кровь¸ наверное, это тепло. Жаркое, разливающее по продрогшему телу мальчика чужое тепло.
он не знает, что он жив.
Он не знает, что волк наутро приведет людей, а сам исчезнет. Растает в утренней весенней дымке слепым белым пятном и никогда больше не вернется.
Никогда.
Или же…