Несколько дней месяца фрюктидора Первого года республики, или же года 1792 от Рождества Христова
2 апреля 2016 г. в 03:33
Примечания:
Если у кого-то будет желание перечитать первые части, рекомендую это сделать, ибо в каждую часть внесено крошечное изменение, не меняющее общей сути, но, на взгляд автора, важное.
Для настроения (Marseillaise):
http://zaycev.net/pages/13354/1335442.shtml
Роже де Граммон вытянулся на жесткой узкой скамье, служившей ему разом и сидением в дневное время, и постелью ночью. Много ли времени прошло с того дня, как его привели сюда, в тюремную камеру аббатства Сен-Жермен? А он, кажется, вполне уже привык. К запаху сырой извести, грязи и несвежей одежды. К отвратительной еде, которую раз в сутки приносил молодой тюремщик. К крысам, неторопливо прогуливающимся вдоль каменных стен. К тому, что одну из этих стен целиком заменяли прутья решетки.
Правы философы, человек — такая скотина, что привыкает ко всему…
***
С юности ему не сиделось на месте. Чуть отпраздновав девятнадцатилетие, он покинул Францию и отправился путешествовать по миру.
Молодой де Граммон не представлял, чего хочет от жизни. И жизнь стала выбирать сама.
В первый же год его занесло сначала на берега Черного моря, где русские как раз начинали войну с черкесами, а оттуда в Бенгалию, куда Роже прибыл как раз к подавлению восстания Мир Касима в Патне *1.
Индия была удивительной и странной, со своими субтропиками, медлительными, царственными коровами, юркими и наглыми обезьянами, ливнями и засухами, смуглыми людьми, чья кожа казалась Роже не загорелой, а натертой коричневой землей и присыпанной серым пеплом.
Но эта странность оказалась настолько притягательной, что он прожил там еще почти год, увидев перед отъездом окончательный разгром Мир Касима и полные торжества улыбки представителей Ост-Индской Кампании, а еще успев узнать из тамошних газет об указе французского короля о роспуске ордена иезуитов.
Роже никогда не испытывал сильных религиозных чувств, и уж тем более не болел душой за монахов, но почему-то на следующую ночь ему приснилась старинная дорога, по которой он ехал верхом… Куда, зачем? Он не знал, а проснулся, когда сказал кому-то, что они заночуют в монастыре бенедиктинцев…
***
Она долго сидела в углу на постели, укачивая маленький кулек свернутых пеленок, и тихо плакала. Мальчишка был шестым, и судя по всему, тоже крепким, выживет… А есть и так было нечего, и денег не было ни на одежду, ни на уголь… Муж ее хоть и любил, и даже был нежен с ней, по-своему, как умел, но узнав, что она опять брюхата, прямо так и сказал: не сходить ли ей к какой бабке, да не вытравить ли плод.
Но она не смогла, грех такой… Только потому, что мать его женщиной была богобоязненной, Тома и родился, как раз в тот год, когда в Париже бурлили торжества по поводу свадьбы шестнадцатилетнего дофина и принцессы Марии-Антуанетты *2.
Больше ничего примечательного в его жизни не происходило. Да и что интересного могло происходить с нищим, вечно голодным мальчишкой, сочетавшем в себе разом отцовскую наглость и покорную материнскую забитость?
Впрочем, от родителя ему доставалось меньше, чем старшим. С юного возраста Тома проявлял удивительную сноровку в самых разных играх, в том числе, и в «наперстках», ловко и с очаровательной улыбкой обчищая всех желающих. И за то, что приносил домой хоть какие-то деньги, пользовался даже некоторым покровительством отца… а за это — прочной ненавистью братьев.
Собственно, Тома никогда не жаловался. Другая жизнь была там — за ажурными решетками балконов богатых домов через ленту Сены, напротив Ситэ. Здесь же другой никогда и не было.
А еще Тома любил ночь. Потому что ночью ему снились сны. Странные, пронизанные то удушающим страхом, то каким-то чистым светом, и во всех снах он искал кого-то, чьего лица утром не мог вспомнить… Но если его удавалось найти, Тома просыпался счастливым.
***
Весну 1766 года Роже встречал в испанской столице.
Мадрид пылал восстанием против министра-неаполитанца, и Роже было удивительно, как его заносит всегда в самую гущу чужих смут, и почему лишь обжигает крылом, отпуская восвояси?
Еще через пару лет ему довелось наблюдать воочию, как русские войска снова сходятся в боях с турками, эти, кажется, воевали бесконечно! Он побывал в Полтаве и Балмуте, Азове и Таганроге, добрался до Хотина, решил, что хватит с него русской непредсказуемости и странностей… но так и прошел то с одним, то с другим отрядом до Черного моря, чтобы увидеть с берега пылающий ад Чесмы и гибель турецкого флота… *3
Вернувшись в Париж, он провел там несколько месяцев, завалив мансарду на верхнем этаже дома рисунками, которые будто сами стекали с его пальцев — война, огонь и смерть… Хотелось спокойствия и мира. Хоть ненадолго. Но он уже не волен был выбирать, ветер новой войны, разгоравшейся теперь за океаном, дул ему в спину и гнал вперед, все быстрее и быстрее, на Бостонское чаепитие… *4
На корабле в море ему почему-то снились горы, засыпанные синим снегом, и сердце сжималось в непонятной тоске. О ком он тосковал? Кого потерял и не мог найти в черных тенях меж серебристо-синих пиков?..
***
Тома никогда и никуда не уезжал из Парижа. Ему казалось, что этот город — больше целого мира, зачем искать еще чего-то?
Он давно сбежал из семьи, вел жизнь обычного парижского клошара и нисколько не тяготился тем, что спать приходилось под мостами, а еду добывать кражами на рынках.
И потом, его «волшебные» руки по-прежнему исправно приносили хозяину доход — теперь все чаще с костей или карт.
Но и в мире Парижа постепенно что-то менялось. Спросите, что за дело нищим до смены власти в королевских дворцах? Но бедным, тем, кто потерял еще не все, хотя почти — было до этого дело, и столбы, подпиравшие Ancien Régime *5, трещали все громче…
Над Францией собиралась буря. И Тома нравилось это… После ливня на время с улиц исчезала вечная пыль, воздух становился прозрачным и свежим, а на месте сломанных сараев все равно рано или поздно строили новые. Буря? Почему бы и нет?
***
Роже де Граммон вернулся в Париж весной 1789 года. Казалось, ветер, круживший его, как сухой лист, по всему свету, наконец-то утих. Ему бы задуматься, почему, но Роже сравнялось сорок пять, и отчаянно хотелось покоя. Думать, почему во всегда светлом Париже прочно поселился душный предгрозовой запах, не хотелось совсем.
В скитаниях по миру он пропустил и Фронду, и Созыв Генеральных штатов, а провозглашение Национального собрания дошло до него только статьями в газетах…
В небольшом доме, который достался Роже бог весть от каких далеких предков, он бродил по комнатам, странным образом хранившим тишину, стоял у окон, почти не пропускавших гомон толп с улиц, сидел в столовой за пустым столом с одним бокалом вина на вечер — и ощущал странную неподвижность мира, застывшего в ожидании.
Ветер не гнал его никуда, потому что небеса вознамерились обрушиться именно здесь.
***
Тома сам не понимал, как попал в эту круговерть.
В тот летний день его занесло к Версалю, где клошарам вообще-то делать было нечего. Но в последнее время люди словно сошли с ума и бродили, где кому вздумается…
Он неспешно, хоть и сторонкой, дошел до толпы, собравшейся у «Малых забав»*6, прислушиваясь то к гулу голосов, доносившихся из-за открытых окон, то к тому, что говорили вокруг.
А говорили о чем-то непонятном: про швейцарцев и немцев, про войска в Севре, Сен-Клу и на Марсовом поле, про возможное падение какого-то Собрания… Тома не был дураком, иначе бы давно протянул на улице ноги, но никак не мог увязать в голове все вместе, а потому отправился в Лё-Сантье, где когда-то был самый большой и знаменитый Двор чудес, и где такой, как он, всегда мог найти кого-то поумнее себя.
Присев у сложенного прямо у стены дома небольшого костра, на котором грели воду, Тома принялся задавать вопросы. Все выходило очень странно. Оказывается, смута не только в Париже, а во всей стране, и что самое удивительное — смута за то, чтобы то самое третье сословие, в котором числился и он, обрело какие-то права… и чтобы свергнуть дворян, а то обнаглели вконец, и нет от них продыху простому народу… и чтобы все стали равными и свободными…
Вопросов стало еще больше. Что за права, чем и кому так уж мешают дворяне и какую еще свободу он, Тома, может получить, да и зачем она ему? Но спрашивать дальше он не стал, отправившись устраиваться на ночлег…
А потом в его жизни началось какое-то безумие.
В одно из воскресений, — Тома хорошо запомнил это, потому что рано утром еще звонили колокола, — он оказался в толпе, бегущей в сторону Бастилии. Вырваться из такого стада невозможно, не стоило и пытаться, и он бежал вместе со всеми, а потом чуть не попал под выстрелы осажденного гарнизона, а еще позже видел, как после штурма остатки этого гарнизона вытащили во внутренний двор и растерзали в клочья чуть ли не голыми руками…
Город все больше напоминал приют для умалишенных, но эти умалишенные были теперь главной силой, и ничего не оставалось, как примкнуть к большинству, Тома знал, что выжить можно только так…
***
Сколько бы раз Роже де Граммон не сказал себе: «Это просто Бедлам»*7, — ничего не изменилось бы. Да, надо было уезжать еще весной, когда семьи аристократов стали одна за другой покидать столицу. Ну или хотя бы в начале августа, когда брат короля, граф д`Артуа, — да и практически весь высший свет, — оставил Париж, как тонущий корабль…
Но он не уехал. Ни когда рухнула Бастилия, ни когда в город хлынули толпы обозленных голодных крестьян, вмиг превратившихся в мародеров, ни когда поднялся «бабий» бунт, докатившийся до Версаля, ни когда окончательно перепуганный и лишенной остатков власти король совершил попытку бегства через Варенн, откуда его вернули…
А потом стало поздно. Коммуна объявила об аресте всех сочувствующих монархии, что означало — всех, кто еще не присягнул революции, и Роже де Граммон оказался в стенах аббатства Сен-Жермен, превращенного в тюрьму.
***
Вот уж что никогда даже не залетало в голову Тома, что однажды он может стать… тюремщиком. Но насмотревшись всякого за последние несколько месяцев, он решил, что лучше быть на стороне победителей — это раз. Да и должность тюремщика необременительна, не опасна и не особо кровава — это два.
В ежедневные обязанности ему вменялся трехразовый обход всех камер, разнос воды и еды и кое-какая уборка, вот и все. На самом деле, заключенных охраняли солдаты, целыми днями то слонявшиеся по двору, то сидевшие внизу, в нижнем зале с камином, и игравшие в карты. Но как Тома не тянуло, с ними за игральный стол он не сел ни разу.
Арестанты тут были разные, но, в основном, как понял бывший клошар, а теперь гражданин Республики, те самые аристократы, которые почему-то в детстве представлялись ему людьми с сахарной кожей, и откуда только берутся у детей такие фантазии!
По большей части забитые, перепуганные и унылые, они совсем не походили на давние его представления. Но были и исключения.
Одно такое исключение пребывало в камере на втором этаже, ближе к концу коридора, и звалось Роже де Граммон. Так, во всяком случае, он представился своему надсмотрщику в первый день знакомства.
Этот высокий, не сказать, чтоб молодой мужчина, с пшеничными волосами и светло-голубыми глазами, в которых совсем не было страха, со сдержанной улыбкой и спокойным голосом, на второй же день удивил Тома. Принесенную воду все заключенные сразу же выпивали, а Граммон, отпив половину, частями вылил остатки на руки и умыл лицо.
— Зачем? — спросил Тома.
— Что «зачем»? — удивился арестант.
— Ты же все равно весь грязный.
Тот подошел вплотную к решетке и улыбнулся:
— Неправда, у меня чистые руки. И лицо.
И тут Тома первый раз увидел вблизи ту самую «сахарную кожу», которая грезилась ему в детстве… Лицо Граммона было светлым и, несмотря на морщинки, — нежным, и кровь, бежавшая под кожей, делала ее мерцающе-живой и словно мраморной, и этого мрамора десятков поколений голубой крови не мог спрятать даже загар.
Тома смотрел на его лицо, а Роже смотрел ему в глаза, любуясь яркой темнотой карих глаз. Красивый мальчик… А мальчик вдруг как-то словно вспыхнул — неужто смущением? — и молча ушел к следующей камере.
***
— Ты собираешься вымыться по частям? — спрашивает Тома на следующий день, когда Роже снова оставляет часть воды.
Тот смеется:
— Почему бы нет?
И опять умывает лицо.
Тома прислоняется к прутьям решетки плечом.
— Нет, ну зачем?
Роже стирает последние капли со скул и, как может, оттирает грязь с тыльной стороны ладоней. Подходит ближе и пожимает плечами:
— Мне приятнее себя так ощущать. А тебе — на меня смотреть, правда?
Тома что-то дергает изнутри, и он сбегает, ничего не ответив.
***
— Тебя не будут ругать?
— Что? — вопрос столь неожиданный и странный, что Тома чуть не роняет протянутую сквозь решетку миску с едой.
И только сейчас думает, что другим заключенным он ставит ее на пол. А Роже отдает в руки. Ему почему-то неприятно, что миска так похожа на собачью…
— За что меня ругать? И кто?
— Ну-у-у… — у Граммона красивый голос, богатый и сильный. — Ты задерживаешься у моей камеры, чтобы поговорить. Это разрешено?
А ведь и правда, просто бывшему клошару раньше не приходило это в голову. Он ни с кем не разговаривает, кроме Роже. Другие заключенные получают от него только два слова: вода и обед. Граммон смотрит на него, ожидая ответа, и Тома сердится, а потому бросает грубо:
— Здесь я решаю, с кем говорить, а с кем нет, и кому и когда приносить воду и еду!
— Да, конечно, — мягко соглашается Роже.
Но мальчишка уже его не слышит, уходя по коридору.
***
— Ночью надо спать.
Тома вздрагивает всем телом. Голос Роже настигает его из темноты внезапно, как укол ножа.
— Раньше ты не проверял наши клетки по ночам. Думаешь, сбежим?
Тома подходит к его решетке вплотную. Маленькое окно — дальше по коридору, сюда лунные лучи не добираются, и потому он скорее чувствует, чем видит, что Граммон стоит с другой стороны прутьев, так же близко.
Тома протягивает руку, чтобы взяться за решетку, и его опять прошивает острый укол: вместо холодного железа — теплые пальцы.
— Почему ты не спишь, мальчик? — тихо спрашивает Роже.
— А ты?
— Мне есть, о чем подумать.
— О чем тебе думать здесь?
Роже смеется так тихо, что кажется, что это ветер шелестит листвой.
— Здесь хорошее место, чтобы подумать о смерти, Тома.
Он впервые называет его по имени, и сердце в ответ заполошно толкается крыльями в грудную клетку. Он задерживает дыхание, всего на секунду, и решается спросить:
— Тебе снятся сны?
***
Когда Тома приходит третью ночь подряд, Роже уже привычно прижимается к решетке, встречая его. Долго стоять неподвижно трудно, но так они могут говорить совсем тихо, чтобы не было слышно никому другому.
Это странно обоим, но они рассказывают друг другу о своих снах. И в этих разговорах есть что-то… общее… секретное… тайное… только для них двоих…
***
— Мои сны стали такими темными, — жалуется Тома на пятый день. — Как будто идет гроза… Я почти не вижу света, а раньше там бывал такой свет… и еще там был…
— Кто? — шепчет Роже, чуть заметно поглаживая костяшки жестких, обветренных — уличных — пальцев.
— Никогда не видел его лица, — качает головой мальчик. — Но я всегда чувствовал, что он — там.
— А сейчас его нет?
— Мне кажется, что он совсем близко, но я его не вижу… Никогда не видел!
Разговор двух безумных…
***
— Ты можешь выходить отсюда?
Тома удивляется:
— Конечно могу, я могу попроситься уйти на несколько часов, если надо. Вообще-то другие же уходят домой, а я живу прямо тут, меня отпускают, когда я прошу…
Роже кивает:
— Хорошо. Ты ведь хорошо знаешь Париж?
— Ну… — усмехается Тома, — определенную его часть точно.
— Аптеку на улице Турнель?
Темно-карие глаза распахиваются удивленно:
— А тебе, господин аристократ, откуда известна такая аптека?
Граммон беззвучно смеется:
— О, мне много что известно, мальчик… Держи!
И в ладонь Тома падает теплый кусочек металла. Кольцо?
— Сходи туда, отдай аптекарю, скажи, чтобы дал тебе четыре пузырька настойки опия.
— Почему ты думаешь, что…
— Ничего я не думаю, я знаю, что это стоит четырех пузырьков. Так и скажи ему: тот, кто дал кольцо точно знает, сколько оно стоит, пусть не дурит тебе голову.
Тома сжимает кольцо в руке.
— А зачем тебе опий?
Роже недолго молчит. Потом чуть качает головой:
— Приноси, узнаешь.
***
— Выпей перед сном, только ложись пораньше, а то проспишь на свою службу, — говорит Роже, забирая из рук Тома один пузырек настойки. — И не пей больше одного.
— Зачем тогда ты просил четыре?
— Потому что не хотел отдавать кольцо совсем задешево, — отвечает Роже.
— И что будет?
— Ты никогда не пил опий?
— Нет.
Граммон улыбается:
— Я надеюсь, что он подарит тебе твой светлый сон…
— А тебе? — Тома хочется коснуться этого лица, которое сейчас так близко…
— Надеюсь, что и мне. Иди…
***
Тома просыпается поздно. Его почему-то никто не разбудил…
Он прикрывает глаза, ну да, накануне он выпил из этого пузырька и очень быстро заснул… и во сне… что-то было необычное, совсем необычное в этом сне, который и впрямь оказался светлым, как много лет назад, светлым и ясным… а еще Тома видел…
Он вдруг подскакивает на узкой деревянной койке с тощим матрасом. О Боже! Он видел лицо! Золотые волосы, светлые глаза и улыбку, он видел… видел!..
Он натягивает на себя рубаху одним движением, плещет пару раз из таза в лицо водой и несется по ступеням в каминный зал, почему-то пустой… но ему не до того, он бежит дальше, на второй этаж, чтобы сказать… чтобы сказать Роже…
— Я видел!
И останавливается, будто налетает на стену. Камеры пусты, все двери раскрыты, и только сейчас Тома слышит долетающие из внутреннего двора крики…
Он бежит по лестнице вниз, чуть не сворачивая ноги, с размаху толкает плечом тяжелую дверь и вылетает на полный яркого света двор.
Тела у стены. Несколько человек, вот этот, что лежит, откинув в сторону руку, он был в первой камере, Тома хорошо помнит, у него были рыжеватые волосы, а сейчас лицо залито кровью, потому что ему выстрелили прямо в лоб, и вся рыжина покрыта темным.
Кто-то хватает его за рукав:
— Эй, не зевай, ружье бери! — это один из солдат, кажется, Жиль. — На Париж армия идет, а они оружие прячут и бунт поднимут!
— Какое еще оружие? — кричит Тома, — откуда у них оружие?!
— Дурак! Они хитрые дьяволы, они кого хочешь обманут, они ждали, когда армия подойдет! Бери ружье, говорю, их велено расстрелять!
Тома кажется, что в голове у него взрывается тьма.
Двор не очень велик, и сейчас он видит, что солдаты стоят строем перед воротами, а заключенные отогнаны к стене аббатства… кроме тех, кто уже лежит на земле.
Яркое солнце и ружейный дым режут глаза, но он отчаянно вертит головой, выискивая знакомую высокую фигуру с перепачканными пшеничными кудрями до плеч…
— Эй ты! Тебе говорю, вышел и встал на колени!
Это начальник отряда, Люсьен Дорме, он орет и тычет штыком в одного из арестантов, и Тома отчаянно стонет — это Роже…
Роже, который делает шаг вперед так спокойно, словно его попросил подойти добрый знакомый.
— На колени!
— Чтобы вы могли выстрелить, мне не нужно вставать на колени, — громко и презрительно говорит де Граммон.
— Встань на колени, мразь! — рычит Дорме, вздергивая ствол выше.
— Нет.
Тома готов поклясться, что слышит в этом «нет» усмешку… И как в страшном сне видит, как разъяренный лейтенант вдруг перехватывает ружье за ствол и с размаху бьет Роже тяжелым прикладом в висок…
Тома больше не слышит ни выстрелов, ни криков. Отталкивая чьи-то руки, в глухой тишине, он идет к месту, где упал Роже. Ведь в него не стреляли… в него не стреляли, и он может быть жив… может быть… Еще два шага, и Тома опускается на колени.
Земля такая пыльная, почему-то думает он. А Роже хотел, чтобы его лицо оставалось чистым. Голова от удара вывернулась в сторону, и Тома видит только светлый затылок и длинную линию вытянутой шеи.
Он шепчет:
— Я видел сон… сегодня видел сон… Я знаю, кого искал… Я видел, кого я столько лет искал… Это ты.
Тома протягивает руки и, осторожно прижав ладони, поворачивает голову Роже.
И смотрит в мертвое лицо, испачканное кровью, с проломленным виском и открытыми, уже остекленевшими глазами, такими же голубыми, как осеннее небо над их головами.
*** В начале сентября 1792 года, под влиянием слухов, что прусскими войсками, идущими на Париж, чтобы восстановить королевскую власть во Франции, взят последний защитный рубеж — крепость Верден, в столице, Лионе, Версале и некоторых других городах революционной толпой были произведены массовые расправы над заключенными в тюрьмы контрреволюционерами. Этот эпизод Великой французской революции получил название Сентябрьские убийства. Жертвами, по разным подсчетам, стали от тысячи до полутора тысяч человек.
*1 Восстание в Патне (Индия) 1763 года.
*2 Свадьба дофина и Марии-Антуанетты — 1770 год.
*3 1768-1774 — Русско-турецкая война, Чесменское сражение — 7 июля 1770 года.
*4 Бостонское чаепитие — акция протестa американских колонистов 16 декабря 1773 года, стала началом Американской войны за независимость.
*5 Ancien Régime — Старый порядок. Абсолютная монархия во Франции перед Великой французской революцией.
*6 «Малые забавы» — один из дворцов Версаля.
*7 Бедлам, Бетлемская королевская больница — первоначально госпиталь святой Марии Вифлеемской, психиатрическая больница в Лондоне (с 1547).