Часть 1
27 января 2016 г. в 17:31
Дрифт.
С нерожденным детенышем кайдзю.
Вдвоем.
В конце концов, они слишком давно работали в Шаттердоме и так же давно должны уже были свихнуться – биолог, помешанный на гигантских смертоносных монстрах, и математик, не принимающий эту любовь, но упорно не бросающий своего коллегу. Должны были свихнуться – и свихнулись, решив войти в дрифт с кайдзю. Точнее, решил Ньютон, Германн только поддержал его, сам не зная зачем. Потому что если мир может погибнуть, разве есть выбор?
Райли врывается в лабораторию без стука, спеша сообщить, что все они, все, кто есть в Шаттердоме, остаются, пока проблема с разломом не будет до конца изучена. И попадает на театральное, по его мнению, представление: оба ученых стоят, один у стола с кишками, второй у доски с формулами, и, смотря друг на друга и жестикулируя, не издают ни звука.
– Что вы…
– О, Райли, – начинает было доктор Гейзлер, – вы вовремя, мне как раз нужен был…
– Мистер Беккет, – холодно замечает доктор Готтлиб, – вы мешаете работать своим присутствием.
Готтлиб вызывает куда больше уважения; поэтому пилот пожимает плечами и уходит, закрывая за собой дверь. Германн потирает виски, в упор глядя на Ньютона, точнее ему в глаза – зеленый и красный с неправильной формы зрачком.
«Не работает, Герм», – изо рта Ньютона не вылетает ни звука, он лишь, также не отрываясь, смотрит на математика; однако голос, его голос звучит в голове Германна ясно и громко, словно по-настоящему.
«Оно и не должно работать с другими, – точно так же думает Готтлиб, вновь потирая виски и прекрасно зная, что и его слышат. – И, доктор Гейзлер, перестаньте, черт возьми, сокращать мое имя!».
В конце концов, они оба были учеными и входили в дрифт не с какой-то железкой, а с другим разумом, пусть и коллективным. Скорее всего, именно поэтому дрифт дал обоим куда больше, чем обычное осознание того, что ты побывал в чужой голове.
Телепатия – один из «побочных» эффектов, работающий, правда, только тогда, когда и математик, и биолог смотрели друг другу в глаза. Ньютон, конечно, пытался понять, что к чему, и клятвенно обещал улучшить это умение, на что Германн всегда отвечал отказом. Жестким и холодным, что Гейзлера, обычно не обидчивого, злило.
Может, это и было причиной того, что Ньютон, поначалу использовавший телепатию как возможность обсуждать науку на родном немецком и не открывая рта, постепенно скатился до глупых вопросов – «Как погодка, Герм?» – идиотских советов – «Будьте осторожны, доктор Готтлиб» – и ненужной заботы – «Германн, побереги себя хоть немного».
А потом и вовсе понес всякую ересь о себе, о Германне, о них обоих сразу, которую математик даже не стал слушать. Просто фыркнул, отворачиваясь – благо, мысленный разговор прекращался куда легче, чем обычный – и принимаясь вновь писать формулы на доске. И спустя пару минут заметил, что просто чертит палочки и кружочки, впустую изводя мел, а голос и слова Гейзлера никак не уходят из его головы. И дело тут не в какой-то телепатии.
– Я была в городе и принесла немного сладостей и печенья, – говорит Мако, забегая в лабораторию. – Тебе и Германну.
– Давай, – соглашается Ньютон, забирает пакет и забрасывает печеньку себе в рот. Тут же морщится.
– Невкусно?
– Нормально, но вот зачем кондитеры Гонконга запихивают туда приправы, я не понимаю. Герму они тоже не понравятся…
Мако смеется, словно бы не веря. Они – она – успевает съесть полпакета печенья, болтая с ученым, когда дверь лаборатории открывается и Готтлиб заходит внутрь. Ньютон смотрит на него, чуть склонив голову; математик пожимает плечами, подходит к Мори и Гейзлеру, берет одно печенье и кривится, только откусив кусок.
– Боже, я никогда не пойму этих гонконгских кондитеров…
И уходит. Мако удивленно смотрит на биолога, а тот пожимает плечами точно так же, как и его коллега за пару минут до этого. А затем, когда девушка-пилот на пару секунд отворачивается, проводит пальцем по языку, на котором вновь появился привкус горьких приправ.
Они делили на двоих ощущения – это обнаружил уже Германн. Те резкие чувства, что испытывал математик – если они были – передавались и биологу, и наоборот. Не полностью, конечно, но не заметить, а уж тем более проигнорировать такое, было нельзя. Прекратился включенный по ночам свет над доской с формулами, мешавший Ньютону спать на рабочем месте, потому что Германн сам начинал слегка клевать носом в то же время, что и Ньютон; прекратились безобидные вроде шутки Гейзлера про больную ногу коллеги и трость, потому что теперь он и сам хромал, морщась из-за фантомных болей, когда у Готтлиба начинались проблемы. Это – лишь малая часть из всего, что они чувствовали друг за друга.
Германн был реалистом до мозга костей, но он – видимо понимая, что большая часть ссор начинается с него – первый поддался этой «дележке», прислушиваясь к чужим ощущениям у себя в голове. Вскоре это дошло и до Ньютона, и их разногласия и споры постепенно сошли на нет, а работа пошла в гору. Они оба работали почти одинаково, вели себя почти одинаково, чувствовали себя почти одинаково…
Может быть, именно поэтому, когда Ньютон, столкнув со стола пробирки и кишки кайдзю, повалил туда Германна, впившись в его губы в поцелуе, математик не начал вырываться, не оттолкнул Гейзлера от себя и даже не произнес ни звука. Только высвободил руки из чужого цепкого захвата и, сбросив на пол чужие мешающиеся очки, ответил, зарываясь пальцами в мягкие взъерошенные волосы.
– У меня иногда возникает чувство, – пожимает плечами Тендо Чои, общаясь с остальными, – что у нас всего один ученый в лаборатории, а не двое.
– Почему?
– С чего это?
И биолог, и математик, услышав это, оборачиваются, пытаясь понять, почему оператор КЦ и, судя по их лицам, остальные пришли к такому выводу.
– Вы себя давно видели? – пожимает плечами Геркулес Хансен. – Вы ж теперь как братья Вей Тэн, те, которые пилотировали «Багровый тайфун» – почти неотличимые друг от друга и почти неделимые.
– Неправда!
– Неверно.
Ученые сверлят друг друга взглядами. Мако не выдерживает первая, разразившись смехом, вслед за ней начинают смеяться остальные.
– Эй, это не смешно!
– Что смешного?
Германн хватается за голову и раздраженно смотрит на Ньютона. Ньютон воздевает руки к небу и так же смотрит на Германна. Чужой смех продолжается.
Они ведь действительно стали почти одним целым. Коллективный, чтоб его кайдзю драли, разум. Особенно тогда, когда целовались в темной комнате, отбросив в стороны все сомнения. И мешающуюся одежду.
Германн дышал как будто загнанно, побелевшими от волнения пальцами впиваясь в чужие разрисованные плечи и ощущая, как в голове маленьким огоньком разгорается желание поймать и присвоить себе добычу. Ньютон хрипло, с тихим рыком выдохнул, чувствуя в голове уколы страха, поэтому сдержал себя, прижимаясь своим лбом к чужому и тихо выдохнув:
– Какой же ты… охрененный, Герм… боже, черт подери…
Готтлиб мог бы фыркнуть о том, что биолог говорит абсолютно нелогичные вещи. Мог бы, но не стал, закусывая губу и продолжая царапаться. Кожа горела и плавилась, словно Гейзлер искупал пальцы в кайдзю-блу, прежде чем так настойчиво исследовать чужое тело. Впрочем, это абсолютно не мешало.
«Ньютон, я тебе клянусь: если мне будет больно, я тебя убью».
«Если тебе будет больно, Германн, мне тоже будет больно, ты так не думаешь?».
«Да… логично…».
Это – последняя логичная мысль, которая пронеслась в голове у математика. Это – вообще последняя внятная мысль, которая пронеслась в его голове, потому что взрыв двух разных ощущений – при этом непонятно, какое из них действительно принадлежало ему – заставило просто потеряться в себе и беспомощно и бесстыдно застонать, выгибаясь и царапая кайдзю, находящихся на спине Гейзлера. Тот чувствовал себя более-менее в порядке – видимо сказывалось то, что он входил в дрифт два раза, а не один, и лучше переносил такие вещи – но по его лицу было видно, что и его это ошарашило.
«Германн…».
«Заткнись».
«Германн, это… это охре…».
«Ньютон, просто заткнись и продолжай!».
Он и заткнулся, он и продолжил, в который раз переворачивая с ног на голову и выворачивая наизнанку все ощущения в своей и чужой голове. И он был прав по поводу охрененности. Оставалось только надеяться, что в комнатах Шаттердома были достаточно плотные и звуконепроницаемые стены; потому что в тот момент, когда ощущения смешались окончательно, каждое достигнув своего пика и бросив его на голову и математику, и биологу в двойном размере, кто-то из них – уже не важно, кто – подумал, что такие стоны уж точно кто-нибудь да услышал.
Ньютон проснулся первым; не открывая глаз, нашарил на прикроватной тумбочке очки, надел их, потряс головой и, отдав очки в круглой оправе их хозяину, тоже начавшему щуриться и просыпаться, отыскал и нацепил свои. Потянулся так, что хрустнули кости, и остался лежать в кровати, подложив разрисованные руки под голову и смотря в потолок.
– Я… я как будто снова вошел в дрифт. Только на этот раз не с кайдзю.
– Теоретически, так оно и было. После того, как мы залезли в голову к этому монстру, меня не покидает ощущение, что мы находимся в постоянном дрифте, для которого не нужны ни нейромост, ни какие-либо другие механизмы.
Германн приподнялся, опираясь на спинку кровати, снял очки, оставив их висеть на цепочке на своей шее, и запустил руки в волосы, массируя виски.
– Господи, нас ведь кто-нибудь да слышал…
– Брось, Герм, все в порядке.
– Это для тебя все в порядке, Ньютон, а я хочу спокойно работать в Шаттердоме без смешков и сплетен за моей спиной! Или ты попытаешься доказать мне, что все эти звуки слышали только мы благодаря твоей любимой телепатии? И прекрати коверкать мое имя!
– Герм…
– Доктор Гейзлер!
«Герм…».
Это прозвучало слишком жалобно для биолога. Германн скосил глаза. Ньютон сейчас походил на грустную побитую собаку.
«Германн, – он потер затылок, – у меня иногда возникает чувство…».
«Я знаю, что ты сейчас скажешь, – прервал его математик, продолжая массировать виски. – У меня оно тоже иногда появляется».
«А еще я надеюсь, что возникло оно именно у тебя, а не у меня, – подумал он, закрывая глаза, чтобы его не «слышали». – Иначе это будет совсем глупо выглядеть».