***
Билли Адамс, может, и не умеет кадрить танцовщиц, но зато очаровательно хорошо бьет кулаком промеж глаз. Стив почти начинает плеваться недопаленным паршью легким, все-таки заставляя себя уцепиться руками за ржавую жесть полудраной крышки бака от всякого мусора. (Адамс справляется с ним за секунду, и на несколько мгновений синий успевает погаснуть у Стива в глазах). — Эй, полковник Адамс, какого черта творишь? — звонкий голос Баки режет звенящую тишину ровно надвое, и Стив думает: черт возьми, Баки, черт, уходи к черту отсюда, уходи, пока не слишком поздно, я и сам бы его дожал, черт дери, Баки… — Надираю задницу одному сопляку, солнышко, — говорит Адамс, разворачиваясь на каблуках тяжелых ботинок, секунду назад чуть не ломавших Стиву ложные ребра, — а что, передумала насчет поцелуя? Если что, я всегда… — Закрой пасть и лучше отвали от него, — рычит Баки, зло сводя брови в ответ на ухмылку Билли. Руки у нее жмет в кулаки, и Стив пытается испугавшись хоть немного привстать на локте. Черт. Лучший друг детства, которую любит так безнадежно, что, кажется, и сильнее уже нельзя, защищает его от подонка, пристававшего к ней только самым вчера. Стив не уверен, что кто-нибудь в самом деле себя ненавидит так, как сейчас — он сам себя. — Ну хорошо, — Адамс усмехается настолько гнусно, что Стиву в самом деле на несколько мгновений кажется, что он сможет с ним справиться, — поцелуй меня, и я, так и быть, оставлю твоего дружка в покое. Стив кашляет пуще прежнего чуть не навзрыд, упираясь сколом локтя в грязный кирпич стены. Честное слово, сейчас разобьет себе голову. Ведь нельзя так. Баки колеблется чертову пару секунд. Тонкая девичья рука вьется Билли прямо у шеи, и она в губы его целует, ни на секунду не переставая кусаться-рычать. Когда Адамс, наконец, толкает в сторону, прочь, девчонка едва не плачет, зло кусая и без того ноющую стыло губу — подарить первый поцелуй последнему в штате подонку, чтобы Стива от него защитить — о, чертовски в твоем духе, милая крошка Баки. — Только не говори, что не целовалась до этого, солнышко, — хмыкает Билли, утирая тыльной стороной ладони губы в помаде, и вальяжно тащится прочь из залитого в дождь переулка. — Найди себе равного, ублюдок, — дрожащим голосом воет Баки вслед и едва без последних сил бьет в стену точеным резцом кулака. Адамс даже не оборачивается в ответ на «ублюдка», и она становится перед Стивом на оба колена, в сотый раз помогая встать. — Бекки, я сейчас… я сейчас догоню его и убью, я тебе клянусь, Бекки, да я его голыми руками задушу, чертов же я слабак, Бекки, слышишь, прости меня… — шепчет Стив, вырывая руки из цепкой хватки, и отчаянно хочет заплакать — от бессилия с рвущей в части ярости пополам. — Все хорошо, Стиви, — слабо смеясь, почти напевает Баки, а потом — обнимает его со всей своей девчоночьей силы, утыкаясь носом в грязную шею. Стив неловко кидает ей на спину руки и закрывает глаза: от Баки пахнет медом, огнем и осенью; он в самом деле может не бояться случайно ее задушить. — Это ведь не считается.***
Когда Баки говорит ему, что собирается в армию, Стив едва не кусает себе в кровь щеку. Ведь с огромным трудом может вообще представить себе ее в форме и вряд ли когда-нибудь сможет сказать хлесткое «сержант Барнс». Баки только смеется, обрезая кухонным ножом волосы под желтую лихорадку, бросает на хрупкие плечи тяжелый ореховый китель и упорно не хочет взять с собой хоть немного тех — польских — яблок. Стив успевает зажать в кулаке прядь жженой умбры волос, обещая себе не потерять ее так, как умудрился потерять саму Баки тоже. Они идут к вокзалу — рука в руку — кажется, самое время доставать белые перьями речной иволги платки да целоваться на последнее прежним «прощай». Она все время кусает губы, одергивая непривычно длинную юбку казенного стега, и намертво цепляется Стиву в ладонь, когда самое время садиться в поезд. — Не… не натвори глупостей, пока я на войне, — голос у Баки снова дрожит, и Стив в тысячный раз за последнее утро клянет себя и дурацкую астму. — Не смогу. Все увезешь с собой, — совершенно невероятным усилием воли Стив держит руки в карманах запачканной летней куртки и очень часто моргает. Баки рвано смеется, нервно бежит глазами по Стиву всему, будто не в силах остановить взгляд на чем-то одном. Скулы сводит от утра холода: она знает, теперь — пора. — Сопляк, — бормочет Баки, снова кидаясь Стиву на шею. — Танец мне должен, понял? — Тупица, — отвечает привычно Стив, слишком поздно уже вспоминая, что вряд ли когда-нибудь скажет хоть еще один раз, — войны не выиграй, пока я здесь. Баки целует коротко чуть повыше губ, разворачивается, бежит к поезду, даже не думая оборачиваться: ведь на фронте плакать нельзя. Стив смотрит вслед, невольно держась ладонью за правую щеку. В огромном бесформенном кителе и с дурацкой мальчишеской стрижкой она выглядит невозможно нелепо, но он по-прежнему будто уверен, что не видел, не видит, не сможет видеть ничего, чем это, красивей. Баки машет из слюдяного окна рвущего в сталь фронтовую поезда, и Стив едва держится, чтобы не побежать за ним вслед. Весь оставшийся день он сидит в их любимом кресле, совершенно не в силах нарисовать хоть бы что-нибудь, и за пару часов съедает совсем все яблоки, что у них только были дома. Утром он идет на барахолку: покупает самый паршивый в свете ржавый медной окисью медальон. Черно-белая фотография Баки внутрь ложится совсем влитой; Стив кладет поверх еще темную прядку волос, с силой хлопает крышкой — вешает тяжело звон цепочки на тонкую шею. Кажется, Баки просила не звать ее больше «Бекки». — Баки, я с тобой до конца, — тянет на хриплую Стив, прижимая соленую медь к губам. Закат встречает удивительно желтой краской, и он обещает себе непременно очутиться там, где рубиновый кровью закат Баки плечи кроет в боях. Поцеловать, отхватив пару-тройку пощечин, а потом до конца защищать от всего, что придется. С последней страницы блокнота улыбается стриженная кривью девчонка в тепле малахита шинели с бесконечно чужого плеча. Стив улыбается ей в ответ: танец должен, а значит — обязательно будет все хорошо. Не бывает иначе. Никак.